Текст книги "Товарищ военврач. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Валерий Гуров
Соавторы: Олег Дмитриев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
Глава 11
Исход
– Уйди с глаз, сержант! Своим делом займись, не до тебя вообще! – на бегу проорал мне Горбатюк. И как-то вот сразу было понятно – не шутил совершенно. И ТТ в его руке подтверждал слова капитана. И стрельба с двух концов деревни.
Мирные с криками кинулись по домам. У меня в этом мире дома не было. Ничего у меня здесь не было, кроме долга и работы, в которой не было недостатка. А ещё были опыт и привычная врачебная способность сохранять присутствие духа в почти любых ситуациях. И, как учила одна из книг одного из моих любимых писателей, никогда не падать духом на людях. Хотя, как говорил учитель-профессор, иногда приходилось. Но сейчас совершенно точно было некогда.
– Рахим, лежачих выносить через пролом в стене! От входа пусть начнут! Ты сразу ко мне! – крикнул я на бегу старшему санитару, который только кивнул молча. Тоже на бегу.
– Евсеич! Транспорт отгоняй к выпасам, с улицы уводи! По улице и домам начнут бить в первую очередь! – команду завхозу прервал и одновременно подтвердил грохот разрыва снаряда. Хата по левую руку осела, склонившись, будто повесив голову, когда взрыв разворотил почти всю стену, что выходила на прогон.
– Оксана! Всех сестёр и «ходячих» – к садам, бегом! Кто может – пусть помогает санитарам, – военфельдшер, заставшая Финскую, махнула рукой, показывая, что поняла и уведёт всех к фруктовым посадкам к северу за деревней.
Тачки за школой стояли со вчерашнего дня. Золотой мужик Евсеич, конечно. Мы с Рахимом, Пал Палычем и задыхавшимся, но помогавшим наравне с молодыми, Загорским укладывали медикаменты, перевязочный и шовный материалы, работая быстро, слаженно. Разрывы снарядов не оставляли шансов на то, чтобы работать медленно и вразнобой.
– «Сто пятые» садят, – словно себе под нос проговорил Рахим. Впервые на моей памяти сказав что-то не в ответ.
– По звуку понял? – спросил я, просто чтобы ослабить то напряжение, что звучало в его голосе. Когда человек говорит, ему делается легче, кому, как ни врачам, знать об этом.
– Да. И по звукам, и по воронкам. Такие, двухметровые, от них остаются. От «сто пятидесяток» больше. И от хаты той, которой стену взрывом снесло, камня на камне не осталось бы, – он благодарно кивнул мне за возможность выговориться.
– Там мазанка, в ней камней, считай, нету, – Пал Палыч был тоже не против поучаствовать в дискуссии. Артобстрел, сперва какой-то редкий, хаотичный, превратился в монотонную долбёжку по ушам. С разницей секунд в двадцать звучали разрывы. И, кажется, всё ближе.
– Уходить надо, Иван Николаевич. Они сейчас наведутся по корректировщику. Три залпа уже было, вот-вот накроют нас, – тревожно сообщил Рахим. Громко. Тут все говорили громко.
– Лежачих всех вынесли? – обернулся я, заканчивая укладывать вещмешки, в которых, переложенные перевязочными пакетами, стояли бутылки с растворами.
– Две палаты осталось, – ответил он. Откуда и знал-то?
– Ты – со мной! Пётр Семёнович, Пал Палыч, отходите к садам! – я рванул в госпиталь. За вчерашний день бойцы облагородили развороченный оконный проём, настелили досок вроде пандуса.
– А вы как же? – задыхаясь, крикнул Загорский.
– А мы догоним! – уверенно ответил я. И четверти той веры не имея.
Мы успели вынести только двоих.
– Врача! – донеслось от входа. Я бросился туда, передав ручки носилок с майором Приваловым подбежавшему санитару.
На брезенте лежал, хрипло булькая, тот самый парень из Прохоровки, который просил за друга-Володьку и боялся его матери, тёти Тани. Думал я об этом, поворачивая его набок, глядя на ранение грудной клетки. Не осколочное, пулевое.
– Где его так? – да, вопрос прозвучал довольно легкомысленно. Да где угодно, война вокруг.
– У пруда, где фугас стоит! – кричал покрытый землёй и копотью боец. – А он сапёр лучший, доктор, без него с теми проводами-катушками хрен кто разберётся! Наши танк бутылками закидали, да косо вышло, пехоту отсекают теперь, а фугас без Стёпки не подорвать! Там две «тройки» прут от леса, одна уже в деревню заходит. Если наших продавит и через фугас пройдёт – на прямую наводку по госпиталю встанет!
Я обернулся, глянув через плечо в коридор. Конопатый Толя и молчаливый Петро, санитары, тянули очередные носилки. Навстречу им бежали, тяжело дыша, Рахим и Слава. Всё было ясно, как днём: там катит танк, имея все шансы пройти мимо заложенного ночью под дорогой фугаса. За моей спиной лежат те, кто уйти сам не может, а вынести их не успевают. А между этих двух огней стою я над парнем с дыркой в плевральной полости. И времени на раздумья опять нет.
– Не шуми. Сядь вот, отдышись. Вон бутылка стоит, хлебни, но только один глоток! – строго скомандовал я.
Он дисциплинированно опустился на корточки у стены, открыл сперва флакон, а потом глаза пошире. На чёрном лице они смотрелись ярко, контрастно.
– Не смотри на меня, давай: один глоток, и задержать дыхание!
Боец послушался. Отхлебнул, зажмурился, из глаз брызнули слёзы. Вспомнился бессмертный роман Булгакова: «Помилуйте, это чистый спирт!». Пока он пробовал проморгаться и отдышаться, я успел добежать и вернуться из операционной. Как бывает при спешных сборах, захватили не всё, но сейчас это было очень кстати. Толстую иголку и пластырь удалось найти.
Обработать раны, наложить окклюзионные повязки-нашлёпки, проклеивая по периметру. Прощупать верхний край ребра. Примериться и воткнуть иглу в живого человека. Я слишком много раз это делал, чтобы ошибаться. И из коннектора пошёл воздух, полетели брызги.
Я прорезал гимнастёрку над местом укола, закрепив хоть немного и иголку, выведя коннектор наружу.
– Смотри, браток: иголку не трогай, пусть там и торчит. Это как заноза, ничего страшного, – громко, твёрдо и уверенно, так, как и нужно было, убеждал я раненого Стёпку-сапёра, а вместе с ним и хлопавшего глазами бойца, что притащил его. – Ты смотайся в темпе, танк подорви, и возвращайся, понял? Я тут тебя буду ждать, и, как вернёшься геройски, занозу эту вытяну. Смотри, сам не выдёргивай и не крути её, не надо. Справишься?
Лёгкое расправилось, я это видел. Румянец вернулся на щёки второго из Прохоровки. Глаза его горели. Тот, кто сперва с ужасом чувствовал, как воздух не попадает в грудь, а потом получал возможность просто вздохнуть нормально, всегда выглядел очень счастливым.
– Да, товарищ военврач! – громко отозвался он. Закашлялся и выплюнул слюну с серой пылью и копотью. Без крови. Очень хорошо. – Жить буду?
Врать ему было глупо, а терять время – глупее раз в пять.
– Если танки пройдут в деревню – нет. И все, кто лежит в тех палатах, что за моей спиной, тоже жить не будут. А фашист дальше попрёт, за нашими, пока не ушли далеко. Надо остановить танки, Стёпа. Готов выполнять боевую задачу?
– Готов! – широко и хищно улыбнулся он.
– Погоди-ка, – насторожился я, прислушавшись.
Как получилось сквозь обстрел различить сипение в коннекторе – сам не понял. Наверное, повезло. Балда, а ещё врач, называется! В моём времени иглы были с клапанами, воздух шёл только наружу. Эта была обычная, и теперь начала «подсасывать» снаружи внутрь. Грозя тем, что лёгкое схлопнется снова. Выдернул иглу и сделал ещё одну нашлёпку-заплатку на месте прокола. Теперь Стёпка дырочкой в боку не травил.
– Бегом марш! Вернись живым, боец! – последнее напутствие прозвучало грозно.
– Есть – вернуться живым! Васька, хорош зенками хлопать! Бежим взад, там «тройка» немецкая на подходе! – энергия била из него. После ранения, на адреналине, бывает и не такое.
Они успели сбежать с крыльца. Пересечь двор и рвануть перебежками вдоль плетня. Я успел собрать остаток пластыря и салфеток, прихватить почти полную бутылку. И в этот момент залп накрыл школу.
Меня выбросило взрывной волной на крыльцо, едва не переломав рёбра. Но, вроде, повезло. Хотя звука собственного дыхания я не слышал за разрывавшим уши визгом и гулом, на вдохе нигде не кольнуло-не резануло болью. Помотав головой, разевая рот, как карп в магазинном аквариуме, я поднялся и шагнул в коридор. Для того, чтобы ничего в нём не увидеть. Пыль и дым завешивали всё плотно, непроглядно. Казалось, что после взрыва я не только оглох, но и ослеп. Бросаться в этот туман войны не было смысла. Сломав себе ноги в развороченном снарядами полу, я никому лучше не сделаю. И эта простая логика отрезвила. Кажется, даже писк в ушах стал менее болезненным. Но, конечно, только казалось.
Выглянув из дверного проёма наружу, увидел, как со стороны леса в деревню вползал танк. С какой-то уродской короткой пушкой, в непривычной серо-жёлтой раскраске, в нескольких местах покрытой копотью. А за ним цепью двигались каски. На которые я смотрел из-за косяка, расщепленного пулями вчера или позавчера. И подтёсанного Евсеичем сегодня, чтобы торчавшие острые когти лучин не мешали санитарам и раненым.
Ползущая по деревне рычащая громадина будто гипнотизировала. Но недолго.
Едва на срезе, где дорога спускалась к оврагу, появился второй танк, прозвучал взрыв. И, судя по тому, что услышал я его даже сквозь мерзкий писк в ушах, а пол будто ударил в ноги – сильный.
Под днищем урода полыхнуло, да так, что эту здоровенную махину, кажется, даже немного подбросило над дорогой. От моторного отсека полетели металлические полоски, вроде жалюзи. Позади башни, что уже не крутила коротким стволом, взлетел хвост пламени, и потянулся к небу чёрный жирный дым. Касок видно больше не было.
Второй танк, рыскнув было влево, выровнялся и покатил, набирая скорость. Решив, наверное, что двух фугасов в одном месте быть не могло – они, как и снаряды, в одну воронку падать не должны. Так, кажется, говорили ребята-пушкари. Добавляя, что так было раньше. Современные снаряды падали в одно и то же место столько раз, сколько того требовал командир расчёта. «Триста тридцать три» – вспомнилась мне команда на открытие залпового огня из моего времени.
Со второго танка молотил пулемёт. Выстрелов я не слышал, но вспышки и дым видел отлично. Как и то, что короткая пушка вместе с башней начинала поворот. В сторону госпиталя, в дверях которого стоял сержант медицинской службы. Который, кажется, уже никого и ничему не научит.
Из-за плетней, оттуда, где никого, вроде бы, не было и быть не могло, вылетели разом три или четыре бутылки с дымными хвостами. Звона по броне я тоже не слышал. Но полыхнуло так, что даже зажмурился. А когда открыл глаза – увидел, как из пылавшей башни показалась фигура в короткой куртке немецких танкистов. Для того, чтобы сперва вспыхнуть, а потом сложиться будто вдвое, не успев выбраться из люка и спрыгнуть на броню. А со стороны дальнего плетня к гигантскому костру, к который превратилась бронированная громадина, метнулась другая фигура. Державшая правый локоть странно, наотлёт, будто боясь зацепить страшную толстую иголку, которую, не моргнув глазом, всадил в бок доктор. А потом вынул, заклеив место прокола в живом человеке, как камеру на мячике. И я узнал парня из Прохоровки, который бежал, крича что-то. Может, «Ура!», может, «за Родину!». Может, «за Володьку!», лучшего дружка, лежавшего вместе с другими бойцами в палатах за спиной у хмурого сержанта медицинской службы, который учил людей заново ходить и дышать.
За четыре или пять шагов он оказался перед танком, который как-то судорожно дёргал башней, будто рывками поворачивая её в сторону госпиталя. Прикрыл локтем лицо и глаза от нестерпимого жара, вытащил из-за ремня гранату, похожую формой на толкушку для картошки, и резко повёл левой рукой. Там, кажется, был такой запал – для взрыва нужно было дёрнуть за колечко на шнурке. Боец вскочил на переднюю бронеплиту и буквально затолкал гранату в люк, почти намертво запечатанный телом того немца, что торчал наружу. А вот спрыгнуть с пылавшего танка не успел.
Выстрела я снова не слышал. Но видел, как лопнула голова Стёпки, Володькиного друга. Что-то полыхнуло, полетели искры, будто пуля попала не в кость, а в броню. Но падал герой уже почти без головы.
Сквозь писк и грохот в моей собственной, я различил звуки очередей. Били пулемёты. Чьи и по кому – различить по звуку я не мог. Оставалось только надеяться, что наши и по врагу.
Пыль в коридоре осела. Пол действительно в трёх местах был пробит, обломки досок скалились, словно угрожали отгрызть мне ноги. Но возле стены оставался узкий целый участок из одной половицы. И это было удачно – уверенности в том, что я прошёл бы по доске, лежи она посередине ямы, не было. По стенке после контузии шлось гораздо увереннее. До той поры, пока не добрался до двух последних палат, откуда прибежал на зов бойца. Совсем, кажется, недавно.
Время на войне идёт иначе. За краткий его промежуток может случиться многое. Очень многое.
За то, что прошло с того момента, как я оставил здесь Рахима и Славу, санитаров, которые должны были перенести в сады за деревней оставшихся раненых, поменялось почти всё. Рельеф деревенской улицы, изрытой теперь воронками. Архитектура здания деревенской школы. И численность личного состава полкового медицинского пункта.
Школы после того самого места, с которого я сорвался к дверям, передав ручки носилок Славе, не было. Самого Славу я узнал только по яловому сапогу – он один из санитаров щеголял в таких. Второго сапога не было, как и второй ноги. Рахима узнал по тюбетейке, которую он постоянно носил за пазухой, иногда вынимая и гладя бережно. За одним из ужинов он неохотно обмолвился, кратко ответив на мой заинтересованный вопрос, что это – подарок невесты, часть приданого. Счастливый оберег или что-то вроде того. У татар, как он пояснил едва ли не смущённо, говорили «Такыяң котлы булсын!» – пусть тюбетейка принесёт тебе счастье. Молодая жена ждала его в Бугульме. Не дождалась. Не знаю, почему, но я наклонился и поднял тюбетейку. Мятый, круглый, заляпанный кровью и пробитый осколками головной убор с кисточкой на макушке. Как память о погибшем товарище.
Меня толкнули в плечо. Повернулся я медленно. Торопиться, кажется, было уже некуда. Передо мной стоял Саня, Тимофеевский боец-полиглот, и что-то громко говорил, судя о тому, как шевелились губы и летели мне в лицо капельки слюны. Но ничего, кроме писка в ушах, к которому я будто бы уже и привык, слышно не было. Он дёргал меня за рукав. Я покачивался, но от стены не «отлипал». А потом показал себе указательным пальцем на ухо, имея в виду, что не слышу. Он присмотрелся. И по глазам его я понял, что уши у меня, похоже, кровят. И, похоже, сильно.
Я раскрыл левую ладонь и поводил над ней указательным пальцем, имитируя письмо. Но недолго. Потому что то, как тряслись и ладонь, и палец, выглядело отвратительно. С такими руками не хирургом работать, а на маслобойне. Или барменом.
Саня кивнул, мигом выдернул из нагрудного кармана сложенное треугольником полевой почты письмо, огрызок карандаша и быстро набросал что-то, приложив бумагу к стене, рядом с моим правым плечом. А потом протянул мне. И глаза его блестели в полумраке развороченного взрывом коридора совсем не так, как тогда, в рейде за медикаментами.
«Атака отбита. Уходим срочно!» – значилось на жёлтой, плохой бумаге, истрёпанной по краям. Глаз успел ухватить строчки, написанные под другим углом и другим почерком: «г. Энгельс, Саратовской обл.». Странно, он же из-под Брянска, вроде? Хотя, мало ли куда эвакуировали сейчас тысячи людей? Эшелоны с запада, ставшего смертельно опасным, тянулись на восток. Энгельс ближе Челябинска и Екатеринбурга. А, да, сейчас же ещё Свердловск.
От того, что Саня осторожно, но настойчиво тянул к себе письмо, я будто очнулся. Окинул взглядом груды кирпичного боя, обломки стропил сверху и лаг-переводов снизу. Взор скользил по развалинам, цепляясь за фрагменты интерьера. И тел.
– Уходим, – негромко сказал я. Хотя, судя по тому, что он дёрнулся – громко. Надо молчать, пока до наших не доберёмся.
Саня кивнул. Похлопал ладонью себе по воротнику, показал четыре пальца. Я вытянул из кармана бутылку спирта. Он досадливо замотал головой, повторил жест. Память откуда-то, сквозь изводящий писк, сообщила, что он имел в виду «шпалы» на петлицах, знаки различия капитанского звания. Кивнул, давая понять, что перестал тупить и понял. И даже изобразил человека с каменным мудрым лицом, державшего «козью ножку», имея в виду Горбатюка. Боец расцвёл и закивал, показывая, что понял я всё правильно. А потом протянул мне руку, странно, не для рукопожатия, а ладонью вверх, будто на танец приглашал. Я не придумал ничего лучше, чем пожать её, поворачивая так, как полагалось. Но Саня был неслабым парнем, слабых в дивизионной разведке, наверное, не было, и ладонь мою повернул так, как было удобно ему. И потянул за собой. А я с запозданием понял, что бегать глухим в «красной» зоне – так себе решение.
Он помог мне перебраться через завалы, положил и прижал вторую ладонь к макушке, намекая, что ходить в полный рост тут – тоже не лучший вариант. Он почти что тащил меня. Мы шли, иногда срываясь на перебежки, как дошколята, игравшие в «Ручеёк», не отпуская рук, не разжимая ладоней.
На останки Перегоновки ложились сумерки. Я обернулся всего дважды, но другого слова, не «останки», подобрать не смог. Деревня горела, а кое-где и догорала. Вместе со всеми, кого я не отправил в сады, где ровными рядами стояли яблони, склоняя тяжёлые ветви к самой земле, опирая их на шесты с перекладинами, заботливо обмотанными тряпками, чтобы не повредить кору. Кто теперь будет собирать эти яблоки в двухведёрные плетёные корзины? Кто станет торговать ими, сушить, мочить, печь из них пироги?
До наших добрались без проблем. Ну, кроме той, что я по-прежнему ни хрена не слышал. Саня отпустил мою ладонь, переложив её на борт телеги. И на неё тут же легли узкие ладошки, а сверху посмотрели на меня через круглые очочки карие глаза Светы Горелик. Во вторую руку вцепились другие руки. Уши и шея почувствовали холодную влажность. Катя Белова и Лида Чарная, плача, стирали с меня мою и чужую кровь. Судя по тому, как легонько пощипывало-пузырилось на коже – перекисью. Расточительно.
Я освободил свои руки из-под девичьих. И показал «палец вверх» обеими. Звуков по-прежнему не было, но картинка сообщала, что рыдать девчата, и стоячие, и лежачая, стали только сильнее.
Пригляделся к поднятым пальцам. И по тому, как они дрожали, понял, что лето сорок первого будет ещё труднее.
Глава 12
Живые и железные
Укола я даже не почувствовал. Только холодок по вене – и тут же тяжёлая, будто свинцовая, волна. Последнее, что осталось в памяти – губы Оксаны, которые шевелились, не то молитву творя, не то, и это было больше похоже на правду, снова поминая мать, ногу и угол. А потом настала ночь и темнота, и чьи-то руки подхватили меня и куда-то понесли. Или это несла меня по течению пресловутая река времени.
В темноте мелькали картины, то приближаясь, то отдаляясь, уходя на задний план, но не пропадая. Оставаясь в памяти навсегда. Горела Перегоновка, рычали танки, снова и снова падал сапёр Стёпка, которому я так и не успел зашить три дыры в груди героя. Но хуже всего был Рахим, который стоял ко мне вполоборота, бережно поглаживая свою «счастливую» тюбетейку. Когда обернулся, лица у него не было. Только чёрная дыра.
– Долго проспит? – Загорский говорил тихо, шагая рядом с телегой.
– До утра должен, Пётр Семёнович, – отозвалась Оксана. – Там амитал был трофейный, я про него только в журнале читала. Вроде, нельзя же нашими препаратами при контузии загружать?
– Нельзя, верно. Но иногда приходится, – вздохнул военврач третьего ранга. Слишком часто и слишком близко сталкивавшийся за последние месяцы с тем, что многое, из списка «нельзя» делать приходилось, потому что был список «надо».
– Если тремор не пройдёт – оперировать не сможет. Жалко, золотые руки, – вздохнула она, споткнувшись о какой-то корень и едва не упав. Загорский поддержал под локоть, его руки не дрожали.
– Весь целиком парень золотой, Оксана Павловна. Прав был Горбатюк – зря я косо глядел на него. Так, как он работает, мне и не снилось.
– Не будем хоронить Ваню, Пётр Семёнович, заранее. И себя не будем. Мы спаслись, идём с разведкой, бойцы проверенные, отличные, – воодушевлённость в её голосе была слишком уж искренней для правды. – Слышали, что бойцы говорят?
– Слышал, – усмехнулся Загорский. – Что кабы не Николин-доктор, все бы сгинули. И мы, и разведчики, и вся деревня. Как Бог, говорят, ему знак дал.
– Вот видите? Одно к одному! И Николин-доктор, и товарищ капитан, который у нас, выходит, исполняющий обязанности Бога, – улыбнулась она. – А я слыхала от того красноармейца, что с ранением правого колена, что ему явился Никола Угодник и велел во всём доктора слушаться. Мой, сказал, это парень! Держись его, Митрофаныч, и не пропадёшь!
– Ну, под наркозом-то ещё и не то явиться может, – невесело усмехнулся военврач третьего ранга. Давно запретивший себе говорить и думать о подобном. Хотя всегда помнил светлые лики за дрожавшим огоньком лампадки. И мать, что молилась перед ними каждый вечер перед сном. И то, что случилось с отцом, мамой, большей частью друзей и знакомых потом.
Сознание возвращалось нехотя, через силу, рывками. Но первой пришла жажда, будто с вечера перепил, наелся солёного и закусил горячим песком. Потом звон в ушах, уже привычный, на одной высокой ноте, будто в голове сидел сумасшедший стоматолог с бормашиной и сверлил мозг. Последним вернулось ощущение тела. То, как гудели мышцы, было мерзко, но терпимо. Гораздо хуже было то, как плясали по шинели, которой меня кто-то заботливо укрыл, мои пальцы.
Открыл глаза, тут же сморщившись, когда еле различимый луч, один из первых предрассветных, резанул по зрачкам. Маньяк с бормашиной в голове прибавил оборотов.
Телега стояла под висевшими низко ветвями дуба. Ветра не было. Пахло конским и людским по́том и дымком. Сейчас бы потрескивание костерка услышать, шкворчание мяса над углями, а не это монотонное зудение в голове. И оказаться где-нибудь в другом месте и времени. Там, наверное, можно было бы и с трясущимися руками смириться, и с гудевшей башкой. Но другого времени не выдали.
Заметив, что я пошевелился и попробовал встать, подбежала Катя, с тем же ковшиком, с которым встречала, когда мы с Гаврилой, Палычем и Саней вернулись из леса. И таким же жестом протянула посуду мне. Я вытянул было руки, но сразу понял – так не пить, так только мыться. У неё показались слёзы в глазах, и от этого стало ещё поганее. Но ковш подала, наклонила, следя, чтобы вода не лилась ни в нос, ни на грудь. Вода была тёплой и пахла дымом. Никогда ничего вкуснее не пил.
Хотел утереть губы, но правой рукой едва сам себе глаз пальцем не выбил. Отдёрнул, скрипнув зубами. И вздрогнул второй раз, когда её носовой платок, пахший хозяйственным мылом и какой-то травой, прошёлся по лицу.
– Спасибо, Катя, – проговорил, вроде, негромко.
Она дёрнулась, прижимая палец к губам, распахнув глаза. Но страшно было не это. Страшнее было то, что голоса своего я не услышал. Вообще. Очень хорошо. Глухой хирург с трясущимися руками. Калека. Инвалид контуженный. Доброе, мать его, утро, Ванечка.
Горбатюк появился из ниоткуда и помог вылезти из телеги, придерживая меня за плечи, как стеклянного. За его спиной стояли Тимофеев и Загорский, и траурная скорбь на их лицах отличалась. У старшины она была жёсткой, как тогда, в лесу, при первой нашей встрече, когда щёлкнули затворы винтовок над могилой военфельдшера Смирнова. У военврача третьего ранга в ней сквозило поминальное, заупокойное уныние и едва ли не истерика. Его можно было понять – тот, на кого он едва переложил хотя бы часть своей ответственности, еле стоял на ногах, пытаясь сжать кулаки на штанинах галифе. Чтобы не было так заметно, как тряслись пальцы.
Степан Маркович, хмурый и злой, сперва прижал к губам палец, а потом показал кулак. «Молчи, дурак!» я понял без слов. И кивнул. Он вгляделся мне в глаза. И вряд ли обрадовался увиденному в них. Как и я.
Я знал, что такое контузия, знал, что этот тремор – штука слабопредсказуемая. У кого-то проходит через сутки, кто-то трясётся неделями, кто-то – всю оставшуюся жизнь. Можно и в кому уйти в любой момент. И угадать, в какую категорию попаду я, не мог, даже со всем своим знанием о медицине и устройстве мозга. Оставалось ждать. И надеяться, что пройдёт. Но, кажется, не тошнило, и это было хорошим признаком. Единственным, правда.
Вслед за Горбатюком шёл к краю полянки, на которую не имел представления, как попал. И где сейчас Перегоновка – тоже.
Вокруг шла своим чередом военная жизнь, знакомая мне по советским фильмам про партизан. На трёх костерках кипятили воду, между деревьями, невысоко, тянулись верёвки, на которых сохли бинты и косынки с привычными плохо застиранными кровавыми пятнами. Евсеич, чёрный от копоти, ругался с какой-то девкой, размахивая уздечкой. Возле девки, держась двумя руками за её подол, стоял чумазый мальчонка лет пяти. Лида Чарная и Маруся разносили вёдра с горячей, хотя, скорее, еле тёплой водой. Галина и оглядывавшаяся время от времени на меня Катя обтирали раненых. Деревенские помогали им, даже дети. Я видел, как улыбался, скрывая гримасу боли, боец, гладивший по льняной головёнке сидевшую рядом девочку. Ту самую, что протягивала мне куклу, чтобы я спас дядю командира. Я её по кукле и признал.
Повернулся и пошёл к телегам, стоявшим в ряд. Их было семь, а не пять – видимо, Евсеичу повезло раздобыть где-то сверх плана. Две стояли поодаль, с грузом лекарств и барахла, на котором, как выяснилось, везли и меня. Пять остальных стояли рядом, почти борт к борту, на самом краю поляны. Силуэты лошадей с какими-то мешками на мордах, угадывались в лесу за ними.
Горбатюк потянул за рукав, призывая идти за ним. Я помотал головой и руку отдёрнул, продолжая двигаться в сторону раненых. В сторону моей работы, моего долга, моей обязанности. И пошёл вдоль телег, глядя в лица, читая то, что было написано на них болью или надеждой. Надежды было меньше всего, но она была, и это придавало сил. Хоть немного.
На первой телеге здесь лежал майор Привалов. И его серое лицо с заострившимся будто бы носом говорило, что дело плохо. Осторожно, придерживая правую руку левой, положил ладонь ему на лоб. Слишком горячий, и на прикосновение не отреагировал, без сознания. Эх, дыхания не прослушать. Ладно, работаем с теми симптомами, которые очевидны. Отогнул край повязки на культе и увидел то, чего и ожидал: отёчные края шва, краснота, начинающееся нагноение. Швы, которые я наложил двое суток назад, разошлись кое-где.
Махнул рукой над головой. В спину ткнулся чей-то палец. Пал Палыч и Загорский уже стояли рядом, Оксана спешила от другой телеги.
Пальцами показал на рану, изобразил обработку и наложение швов. Получилось погано даже изобразить. Но Пётр Семёнович кивнул и начал раскладывать скатку военно-полевого хирургического набора, говоря, судя по губам, что-то Сироткину. Тот кивал. Это немое кино бесило почти так же, как собственные трясущиеся руки.
Я привлёк внимание Пал Палыча и показал руками, будто раскрываю вещмешок. Он вскинулся и рванул к дальним телегам, как молодой. И принёс то, о чём я просил, поняв без разговоров: упаковки и ампулы. Отобрал трофейный аспирин и улерон, остальное отодвинул в сторону. Показал, что последние надо истереть в порошок и пересыпать шов, когда Загорский закончит. Аспирин тоже растолочь, растворить в воде и выпоить, три таблетки. Глядя на то, как прыгали три растопыренных пальца, Сироткин только сглотнул, дёрнув острым кадыком над воротником гимнастёрки, и кивнул. Он делал то, что я говорил, и руки его не тряслись. А я смотрел на свои пальцы, которые не могли сейчас не то, что зажим или иглодержатель, а даже кружку удержать. И от этого очень хотелось орать матом или ударить кулаком по телеге. Но кулак тоже не сжимался, а на сене лежали раненые, которым тряска, как и истерика врача, облегчения не принесла бы. И пошёл дальше.
На следующей телеге лежала Света Горелик и две незнакомых девушки, судя по одежде – деревенские. Карие глаза старшего радиста смотрели на меня сквозь треснутое стёклышко очков с каким-то новым, незнакомым выражением, с благоговением, что ли. От этого стало неловко. Но орать матом и колотиться о деревья почти расхотелось.
Указал, кивнув, на ногу. Она чуть задумалась. Ущипнула себя за запястье и покачала головой в отрицании. А потом потянула за рукав. Отлично, не дёргает, но тянет. Это нормально. Почесал кисть левой руки, стараясь не промахнуться мимо неё правой, и посмотрел выжидающе. Она закивала. Чешется. Это ещё лучше, чешется – значит, заживает. Кивнул, надеясь, что это выглядело ободряюще, и показал большой палец.
Она часто-часто заморгала за круглыми стёклышками, и я поспешно шагнул дальше. Не потому, что не хотел видеть её слёз, а потому, что свои собственные, кажется, были слишком близко.
Обход показал, что кроме майора Пашки в самое ближайшее время помощи не требовалось никому. Уход – да, обработка и поддерживающие инъекции и капельницы. Но оперировать прямо сейчас острой необходимости не было. И это было настоящим чудом и счастьем.
У последней телеги в плечо над лопаткой требовательно постучали твёрдым пальцем. Обернувшись, увидел Горбатюка и учуял табачный дым от «козьей ножки» в его руке. Судя по лицу товарища капитана, тот сильно напрягся, чтобы не пнуть меня, а деликатно ткнуть в спину. Дёрнув головой, велел идти за ним.
Сели под дубом, над развёрнутой картой с пометками и надписями на немецком. Степан Маркович хмуро посмотрел на меня, поднял сухую ветку, валявшуюся в траве рядом, и начал вводить меня в курс дела. Целый капитан тратил время на беседу с глухонемым сержантом, ты погляди…
Прутик скользнул на север и северо-восток. Рубящее движение ладони, от которого едва не выскочил уголёк «козьей ножки» и резкие покачивания головы показывали: там нам делать нечего совершенно. Я кивнул. Прутик пошёл дальше, отмечая пометки, не все из которых я понимал. Квадратик с чёрточкой – танк. Кружок с чёрточкой – наверное, пулемётное гнездо или ДОТ. Их обилие в округе угнетало почти так же, как проклятый звон в голове.
Горбатюк махнул головой на телегу с девушками, ткнул пальцем себе в правую руку, доходчивым округлым движением изобразил внушительную грудь и снова указал на карту. Там, на синей ниточке реки, подписанной отвратительным словом «Olschanka», был отмечен карандашом мост. Капитан постучал себе по голенищу в районе щиколотки.
Так. Грудастая с осколочным ранением правого предплечья рассказала о том, что есть брод, не отмеченный на картах. Это нам на руку, сможем перебраться, не заходя в деревни, где, наверное, куда опаснее, чем в погибшей Перегоновке. Кивнул, соглашаясь.




























