Текст книги "Товарищ военврач. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Валерий Гуров
Соавторы: Олег Дмитриев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
Глава 15
До последней капли крови
Те, что с винтовками, входили быстро, занимая позиции, как учили – двое к окнам, один у двери. Товарищ Муртазин, набычившись, шагнул ко мне. И глаза у всех троих слишком уж походили на блики по граням штыков, такие же острые, холодные и равнодушные. Так же грозящие быстрой смертью, которая никогда и никому не кстати, и уж тем более мне и прямо сейчас.
Я стоял, не поднимая рук. Во‑первых, команды не было, во‑вторых, этот жест всё равно никого не остановил бы, а в‑третьих, просто привычки не было поднимать не прошедшие обработку руки вне операционной.
Ахнула Ильина, отшагнув от стола. Нахмурился Покровский, и вертикальная складка между его бровей стала похожа на глубокий шрам, от шашки или ножа. Муртазин шагнул вперёд, ещё ближе. Лицо его, широкое, с крупными порами, неожиданно напомнило мне какую‑то старую смету, виденную на столе заведующего хозяйством в клинике, где я работал. Или тогда уже были менеджеры по снабжению? Не суть. там было указано: кирпич строительный полнотелый – тысяча штук, и кирпич облицовочный красный семищелевой – две тысячи. Так вот лицо военкома госпиталя очень напоминало тот, что полнотелый. И просило, кажется, его же.
За спиной продолжавшего надрываться Аполлинария я увидел Колю. Он стоял в коридоре, и его правая рука медленно, очень медленно тянулась к кобуре револьвера, которой я на нём не помнил. Откуда у него револьвер? Хотя какая разницы? Важно было другое: если он выстрелит, пусть даже в воздух или и без того пострадавший школьный потолок – будет плохо. И нам – гораздо хуже, чем потолку.
Я коротко, почти незаметно дёрнул головой. Не время, не место, и враг не тот, на которого нужно направлять оружие. И вообще неясно, враг ли – кроме визга отставного санитара никто ничего не сообщал. Только стояли и смотрели на меня. Без теплоты, конечно, ну так сорок первый год, осень. Тут с теплом вообще негусто.
– Товарищ Муртазин, – произнёс Покровский, поднимаясь из‑за стола. Я впервые увидел, как он расправил плечи – широкие, хоть и покатые. Борцовские, не такие, каких ожидаешь от пожилого врача. – В чём дело?
Он сделал два шага и остановился ровно под портретом товарища Сталина. Видимо, о том, что говорить на фоне такой поддержки получалось куда весомее, знал не я один. Вождь смотрел со стены спокойно, чуть прищурившись, и я поймал себя на мысли, что мы с начальником госпиталя смотрели на вошедших примерно так же.
– Поступил сигнал, – Муртазин говорил без уверенности, но твёрдо. – С эшелоном прибыл опасный шпион. Мы обязаны отреагировать.
– Совершенно верно. – кивнул Покровский. – Обязаны. Товарищ Николин, предъявите ваши документы. И сопроводительные тоже.
Последние слова он произнёс с нажимом, с таким прозрачным намёком, который и глухой бы, наверное, уловил. Я медленно достал из планшета бумаги. Копия приказа о присвоении звания. Копия приказа об откомандировании. Командировочное предписание с печатью штаба армии. И – отдельно – подал взятые с края стола так бережно и тщательно сложенные рекомендации.
Муртазин взял бумаги, и я увидел, как его пальцы, толстые, короткие, чуть подрагивают. Он читал, шевеля губами, и по мере чтения менял окраску, становясь больше похожим на шамотный кирпич. Странная манера бледнеть, в серую такую желтизну. Ему бы, наверное, печень не мешало бы проверить.
В этот момент из‑за спины притихшего, но шумно сопевшего Яковлева, вперёд шагнул Коля. Он уже не тянулся к револьверу – он стоял, вытянувшись по стойке «смирно», и в руке его был пакет, запечатанный сургучом, с грифом «Совершенно секретно». Поменьше того, который ему на моих глазах вручил Борис Наумович Зинченко перед вылетом, добавив ещё что‑то на словах.
– Товарищ старший политрук, – произнёс он чётко, – сержант Чарный. Имею пакет из Харькова, к товарищу майору Митряшову, Семёну Трофимовичу. Прошу проводить для доклада.
Стало совсем тихо. И до этого‑то особо никто не шумел, а тут и вовсе все затихли, даже Аполлинарий как‑то унял одышку. Имя майора Митряшова, ничего не говорившее мне, остальным товарищам было явно известно, и что‑то говорило. Негромко и чётко, весомо, как Коля. Вот тебе и «не знаю никого в Тамбове».
– Вероятно, произошла ошибка, товарищ Николин, – произнёс Муртазин, возвращая мне бумаги. Его голос звучал уже совсем иначе, и в нём слышны были нотки, похожие на сомнение, для кирпича нехарактерные. – Но я настоятельно прошу вас оставаться в госпитале до полного выяснения.
– Разумеется, – я кивнул, убирая документы. – Я причислен к личному составу госпиталя, куда я денусь в военное время? И я уверен, что поступивший сигнал, как и то… лицо, что его донесло, будут изучены. Ответственно, пристально и зорко, по законам военного времени.
Один из бойцов от окна посмотрел на меня как‑то уж очень внимательно. И молча кивнул.
Они выходили тем же порядком: впереди Муртазин, за ним бойцы, и двое из них, покидавшие кабинет последними, уже без приказа подхватили под руки обмякшего Аполлинария. Рябой что‑то лепетал, оглядываясь, и в его глазах просыпался ужас. Вероятно, он рассчитывал на другой вариант развития событий. И в нём он, оскорблённый в лучших чувствах, бдительный товарищ, коммунист, не выходил виновником возможной ошибки сразу трёх других бдительных товарищей.
Коля шёл следом за первым из бойцов, не под конвоем. Он говорил о чём‑то с ним, негромко, спокойно, почти дружелюбно, и тот, кажется, отвечал ему в том же духе. Я смотрел им вслед и думал о том, что мой старший санитар, наш бригадный муж, разведчик и певец, кажется, снова меня удивил. Хотя, чему удивляться? Кандидатуру утверждали люди куда умнее и опытнее меня во всех этих военных штуках. И, раз утвердили и согласовали перевод, значит, были в нём уверены так же, как и я.
– Ну и ну, – выдохнула Ильина, когда дверь закрылась. – Давно у нас тут такого не было. С тех пор, как Абрама Соломоновича…
– Серафима Николаевна, – мягко, но твёрдо прервал её Покровский. – Идите. Покажите товарищу Николину палаты и персонал. А я пока… – он посмотрел на телефон, и я понял: сейчас он будет звонить. И планирует делать это без слушателей в зале.
Мы вышли в коридор, и Ильина, всё ещё бледная, поправила косынку.
– Простите, Иван Николаевич, – сказала она негромко. – Мы тут, в тылу, переживаем из‑за таких… визитов. Но вы не думайте, у нас коллектив хороший. Просто война.
– Можно просто Иван, – ответил я. – А в остальном – везде так. Везде война.
Она кивнула и пошла вперёд, а я двинулся следом, глядя на её прямую спину, и думал о том, что настоящая смелость – это не тогда, когда не боишься. А когда боишься до дрожи, до тошноты, но всё равно делаешь свою работу.
Палаты располагались в бывших классах – просторных, с высокими потолками и большими окнами, заклеенными крест‑накрест. Странно, я был уверен, что везде уже должна быть та самая светомаскировка: тёмные полотна на шнурах, которыми наглухо затягивали оконные проёмы, чтобы ночью ни единого лучика света не указывало на то, куда бросить бомбу, чтобы накрыть живых.
Койки стояли ровными рядами, и на каждой лежал раненый. Кто‑то спал, кто‑то смотрел в потолок, кто‑то тихо переговаривался с соседом. Запах йода и хлорки, уже привычный, смешивался здесь с запахом мокрой извёстки и старых книг. Школа, сколько её ни переделывай, всегда пахнет школой. Этот запах был странным, мирным, привычным с детства. И напоминал о таком недавнем перераспределении помещений в Перегоновке. Которое было, кажется, в прошлой или даже позапрошлой жизни.
Персонал – сёстры, фельдшера, санитарки – все, кто не был занят, собрались в бывшем актовом зале, куда нас привела Ильина. Он был перегорожен какими‑то ширмами, которые образовывали ещё четыре палаты внутри одного помещения.
Я обвёл их взглядом. Девчонки. В основном – совсем девчонки, вчерашние студентки, а то и школьницы. Кто‑то успел получить диплом, кто‑то окончил сестринские курсы, а кто‑то продолжал учиться на них, но все уже работали. Потому что война. Они смотрели на меня с любопытством, но больше с опаской. Новый врач, незнакомый мужчина, да ещё и с такой славой – говорят, прямо из окружения, говорят, оперировал под бомбами… И выход вооружённого отряда из кабинета главного врача, то есть начальника госпиталя, тоже никто не пропустил, а кто пропустил – тем нашептали на ухо, оглядываясь и прикрывая губы ладошками. Покрытыми пятнами йода, разводами марганцовки, со стёртой от бесконечных стирок кожей…
– А расскажите про то, что вы сделали с тем раненым! – вдруг выпалила одна из них, совсем молоденькая, с двумя рыжими косичками, торчавшими из‑под косынки. – Ну, с которым в телеге! Вы же ему в рот дышали, да? И сердце заработало? А как это? А нас научите?
Я посмотрел на неё. На её горящие глаза, на чуть приоткрытый рот, на пальцы, сжимавшие блокнот. И понял: получилось. У меня получилось! Ну, или хотя бы начало было положено. Тому, ради чего меня сюда и прислали. Не оперировать, а учить. Учить этих девчонок, часть из которых через месяц, через два поедут на фронт и будут вытаскивать раненых из‑под огня. Учить их тому, что я знаю, что принёс из будущего, из другого времени, где реаниматология давно стала отдельной наукой, а хирургия и терапия шагнули далеко вперёд.
И мысль про «прислали» касалась не высших сил. Предложение об отправке в ближайший сортировочный эвакуационный госпиталь родилось у меня аккурат между Шульговкой и Красноградом, там, где было хоть немного времени подумать о том, чем и как именно я могу повлиять на будущее. Резать и шить людей тут умеют многие, вон, та же Серафима Николаевна – от Бога хирург, стольких спасла за годы войны. А вот сделать так, чтобы удалось избежать тех ошибок, о которых нам говорили с тоской и горечью на учёбе – о старой системе сортировки, о привычных, но не самых эффективных способах работы – мог я один. И, значит, обязан был этого достичь. Пусть и не имея представления, как именно.
Разговор с Михаилом Григорьевичем в Харькове был одним из первых шагов. И, как выяснялось пока, в нужную сторону. Я в Тамбове, в крупном госпитале, с командой. И готов к работе.
– Пойдёмте лучше в класс, – сказал я. – Там же доска есть? Вот и отлично.
Бывший кабинет физики встретил нас висевшим на стене портретом Ньютона, который на вошедших поглядел без всякого удовольствия. Я взял мел, удивившись забытым ощущениям – со школы же в руках не держал. А потом нарисовал на доске схему. Грудная клетка, поперечное сечение. Сердце. Лёгкие. Позвоночник.
– Непрямой массаж сердца, – начал я, и в классе сразу стало тихо. – Когда сердце остановилось, кровь перестаёт циркулировать. Мозг без кислорода живёт около пяти минут. Потом – необратимые изменения, влекущие гибель пациента… раненого… ранбольного, – чуть сбился я, но мысли не потерял. – Не важно, как называть, главное – не потерять его. Если мы начинаем массаж в течение этих пяти минут, у раненого появляется шанс. Не стопроцентный, но иногда достаточно любого.
– Так рёбра же можно поломать! – воскликнула Светлана, та самая тощая военфельдшер с вокзала. Она сидела за первой партой, выпрямившись, как примерная ученица, и её лицо выражало крайнюю степень сомнения, на самой границе с возмущением. Очень характерную для «синдрома отличницы», который заставляет людей отвергать всё то, чего нет в учебнике, как и то, что кто‑то мог знать материал лучше.
– Можно, – согласился я. – Рёбра через две‑три недели срастутся при должном уходе и соблюдении режима. А мозг без кислорода умрёт через пять минут. И это необратимо. И уже не важны будут ни режим, ни уход. После ухода раненого в невозвратные ничего уже значения не имеет.
Я обвёл взглядом импровизированную аудиторию. Десятки глаз, от скептически заинтересованных, как у Ильиной, до растерянных, как у этой тощей Светы. Чьё имя только сейчас напомнило мне про старшего радиста Горелик. Ушедшую в невозвратные за Шульговкой.
– У нас есть целых пять минут, коллеги. Иногда это очень много.
По лицу молоденькой военфельдшерицы я видел, как внутри неё боролись отличница, привыкшая отвечать по учебнику правильно, и будущий врач, который уже сейчас, здесь, в Тамбове, отвечал за жизни. И видел, что учебнику соответствовало не всё и не всегда. Я не мешал ей. Пусть борется – это её борьба.
За спиной Светланы стояли Оксана и Серафима Николаевна. Они переглянулись, и в глазах Смирновой, в той самой, чуть насмешливой, но тёплой улыбке, я увидел гордость. Такую, будто это она меня всему научила.
Потом Катя и Маруся, вызванные к доске, отчитались по протоколу «КУЛАК» – Кровотечение, Удушье, Лёгкие, Артерии и Колотун. Ну, или контроль переохлаждения. Пять букв, пять правил, которые спасали жизни. Их нужно было просто знать и уметь применять на практике. Здесь, в сорок первом, многие умели. Но по отдельности, не в таком порядке, отчего эффективность была совсем другой. Правила первой помощи совершенно точно написаны кровью, густо, жирно, многократно.
Белова даже вытянула из вещмешка бумаги, статистику, которую вела с первого дня распределения в сто девяносто вторую горно‑стрелковую. Проценты, доли, цифры – скучные значки и символы, от которой у обычных людей сводит зевком челюсти или начинают слипаться глаза. Но любая из сидевших в этом классе знала: за каждым знаком, за каждой циферкой стояли живые люди. Или лежали под холмиками, от Умани до Харькова, но уже мёртвые.
– Вам надо это непременно опубликовать, Иван Николаевич, – напряженно сказала Ильина, когда Катя закончила. – Это же настоящая научная работа! Вы понимаете, что вы сделали? Даже на этой выборке товарища Беловой видно, что с началом применения этой методики санитарные потери сократились в разы, в десятки раз!
– Обязательно, – кивнул я. – Вот только оправдают меня из немецких шпионов обратно в советские врачи – и сразу сяду писать. Чтоб не вводить в заблуждение медицинскую общественность.
Серафима Николаевна и Оксана нахмурились, а остальные заметно встревожились. Не принято здесь было шутить на такие темы, не то время. Ильина выпрямилась и сказала строго, официально, как коммунист коммунисту:
– Не шутите так, товарищ Николин. Паникёров и приспособленцев партия непременно выведет на чистую воду. А вам нужно работать. Ваши знания и открытия нужны армии… и Родине!
О паникёрах и приспособленцах, как и о средствах и способах их выведения, у меня были свои собственные представления, основанные на книгах и фильмах. Но вокруг была точно не книга и не кино. Здесь были живые и здоровые люди рядом, и почти живые и здоровые – за стенкой. И каждый из них верил в то, что говорила сейчас Серафима Николаевна.
Я заглянул ей в глаза. И увидел там то знакомое выражение, которое иногда ловил у Оксаны: пробивавшуюся сквозь опыт надежду. Этот сможет, этот вытянет, даже если сердце не бьётся, если дыхания нет…
И в этот момент будто сама судьба решила подтвердить слова Ильиной: по коридору пролетел крик:
– Умирает! Доктора, скорее! Умирает!
Мы сорвались все разом – я, Ильина, Оксана, сёстры. Серафима Николаевна вела нас за собой, как вожак – журавлиный клин. Или стаю уток, это, наверное, было ближе к истине, потому что половина бежавшей следом за нами группы начала причитать заранее. Вчерашним школьницам такая близость смерти давалась с трудом.
Седьмая палата – бывший кабинет литературы, судя по портретам классиков на стене, – встретила запахом старой мочи и тяжёлым, хриплым дыханием.
На койке у дальней стены умирал человек. Мужчина за сорок, невысокий, но едва ли не квадратный, с военной выправкой, которая угадывалась даже сейчас, когда он лежал, запрокинув обритую голову, и судорожно хватал воздух. Лицо его было серым, губы – синюшными, на лбу выступили капли пота. В бумагах, что лежали на кривоногой тумбочке в головах, я мельком прочитал: «комбриг, танковые»…
– Вероятно, внутреннее кровотечение, – сказала Ильина, поднимая простыню. Открывая подживавший шов на животе комбрига. – Осколки были. Четыре дня назад оперировали, думали – чисто.
– Повторные снимки после операции?
Я уже обрабатывал руки салфетками, которые подавали мне Маруся и Катя, заняв места с обеих сторон, слева и справа. Оксана разворачивала походную скатку, скинув с тумбочки бумаги и набросив на неё перевязочную косынку.
– Не делали, – подняла на меня глаза Серафима. И теперь там была досада.
Выяснять, почему не сделали, не было, как обычно, ни времени, ни смысла. Особенно времени. Но на то, чтобы глянуть, что же там звякнуло, упав, когда Оксана освободила рабочую поверхность, я успел. Жестяная коробочка. Раскрылась от удара о пол. Из неё выпала сложенная бумажка‑вкладыш, на которой было указано: Воронов Виталий Андреевич, 1899, комбриг. Но глаз зацепился за кривовато написанную растёкшейся тушью римскую цифру:IV.
Группа крови. Универсальный реципиент. Человек, которому можно переливать любую кровь, любую группу, любой резус. В моём времени это знал каждый студент‑медик первого курса. Здесь, в сорок первом, в армии, с этим было сложнее: система групп только внедрялась, а слова «резус‑фактор» вообще мало кто знал. Но главное я понял: ему можно переливать любую кровь. Тем более мою, первую отрицательную.
– Оксана, систему, – скомандовал я. – Серафима Николаевна, дайте эфир. Работаем.
Я сделал разрез по старому шву, и в ране сразу показалась кровь – тёмная, со сгустками. Зажимы, салфетки, много салфеток – руки делали своё дело, а голова уже просчитывала следующий шаг. Крови он потерял много, очень много. Пока мы найдём источник, пока ушьём – может не дотянуть. Тем более с растворами пока никого не было – то ли забыли, где лежат, то ли ещё по какой‑то причине, но капать умиравшему было нечего.
– Систему! – повторил я, и Смирнова подала мне стерильные трубку с иглами. И глаза её над маской были встревоженными
Я протянул ей левую руку, махнув скальпелем. Тому, кто тридцать лет оперирует, не составит труда рассчитать скорость и глубину разреза. Рукава халата и гимнастёрки расползлись в стороны. На предплечье показалась тонкая царапина с выступавшими на глазах красными бусинками. Выпендрился, перехвалил – не до конца рассчитал глубину.
– Не спим!
Оксана вздрогнула всем телом. Кроме рук, которые тоже всё сделали сами: жгут, спирт, прокол. Тёмная, почти чёрная кровь пошла по трубке. Я краем глаза смотрел, как она течёт, как наполняет трубку, уходя в вену на правой руке раненого, и думал о том, что это, наверное, единственный случай, когда потеря собственной крови не ослабляет, а придаёт сил. Потому что ты видишь, как серая кожа становится розовой, как синева отступает от губ, видишь в ране, как пульс, который только что был нитевидным, набирает силу.
Серафима Николаевна нашла источник кровотечения, один из пристеночных сосудов нижней полой вены. Ушили мы его в три руки быстро, аккуратно. Оксана подавала инструменты, не говоря ни слова, только иногда бросая короткие взгляды на моё лицо, на мою руку, на трубку, по которой всё ещё текла кровь. Ильина наложила последний шов.
Я вытащил иглу из своей вены, прижал салфетку, согнул руку в локте и вдруг почувствовал, что пол уходит из‑под ног. В глазах потемнело, и последнее, что я увидел перед тем, как провалиться в темноту, было лицо Оксаны.
– Вот так всегда, – донеслось откуда‑то издалека, будто сквозь вату. – Всё людям, всё другим. Про себя никогда не думал.
От автора: Новинка от Ника Перумова и Валерия Гурова.
Попаданец‑микробиолог объявляет войну блокадному Голоду: у него несколько недель, чтобы спасти Ленинград и довести обречённых до Победы. Фашист будет бит.
/reader/610765
Глава 16
Новая старая школа
Комнатушка, в которой я проснулся, хотя скорее очнулся, была крошечной – не то бывшая лаборантская, не то вообще кладовка, если это не одно и то же. Облупленные стены, выкрашенные тусклой масляной краской, напоминали примерно одинаково и процедурную, и прозекторскую. Только темновато было без окон, а дрожавшее на стене светлое пятно напомнило о том, что до полной электрификации всей страны пока далеко. Как и до Победы, хотя до неё значительно ближе. Я лежал на узкой жёсткой койке, укрытый до самого подбородка колючим одеялом, и смотрел в потолок, пытаясь понять, который сейчас час, и сколько я пробыл без сознания.
Повернув голову направо, увидел напротив, на такой же койке, Чарного. Он не читал, не дремал, не чистил оружие, а просто сидел, уперев локти в колени, опустив голову. Но когда я пошевелился, сразу поднял глаза на меня.
– Вас вообще хоть на минуту оставить можно? – начал он, и в голосе его, обычно спокойном до равнодушия, прозвучала какая‑то странная, непривычная нота. Обида? Досада? Тревога? – Меня ж не было‑то всего ничего, как тут‑то успели, Иван Николаич?
– Дай попить и не нуди. – Голос мой прозвучал хрипло и непривычно слабо. – Можно просто Иван. Или Ваня. Я не особо старше буду, если не младше вообще. Как сходил?
Он поднялся, поднял с тумбочки кружку и протянул мне. Я взял её обеими руками, чувствуя, как холодные пальцы чуть подрагивают, припал к ней и чуть не облился от неожиданности. Чай! Крепкий, сладкий, хоть и почти холодный. Но при этом самый настоящий чай! Не морковка тёртая‑сушёная, не лесное разнотравье, заваренное в котелке на костре. Сладкий чай. Как мало, оказывается, нужно для счастья человеку…
– Нормально сходил, – ответил Коля, когда я оторвался от кружки. – Познакомились. Завтра товарищ майор сам обещал зайти, лично побеседовать. Они с товарищем Соколовым, оказывается, старые знакомые. И пакет тот, что вы… ты у начальника эшелона оставил, который для военврача был, тоже пригодился. Оказалось, и пакет уже у них, и покойного Науменко майор лично знал… В целом, нормально. Служить можно.
Он говорил привычно, спокойно, и я вдруг заметил, что хмурится он меньше обычного. Наверное, знакомство на самом деле прошло удачно.
– Лида как? – спросил я, возвращая кружку.
– Хорошо. – Он помолчал, и на его лице промелькнуло то самое выражение, которое бывает у мужчин, впервые готовящихся стать отцами, где переплетаются гордость с растерянностью и тревога с воодушевлением. – А… сколько ещё до…
– Месяца два или три, – ответил я, вспоминая тот разговор с Оксаной. – Ей волноваться надо меньше, а питаться за двоих. С этим тут как?
– С этим тоже нормально, даже хорошо, – кивнул он. – Как Зинаида Ивановна говорила: от пуза, может, и не нажраться, но и с голодухи не помереть.
При упоминании о Плетнёвой Коля помрачнел. Зина осталась в Харькове, вместе с Галей и Ганной, вместе с десятками людей, которые были родными для него и стали родными для меня за то время, что наш отряд провёл по эту сторону Днепра. И от мысли о том, что там с ними сейчас, в городе, который со дня на день мог оказаться в кольце фашистов, становилось тошно.
Мы помолчали. Кто‑то прошёл по коридору, судя по звукам – санитарка с вёдрами. Где‑то далеко, в другом крыле, протяжно выл раненый. Так хрипло, монотонно, бессмысленно и безнадёжно воют люди, которым уже не помогает обезбол.
– Ты как вообще? – спросил вдруг Коля. – Я про кровь. Много отдал?
– Граммов триста, – ответил я. – Может, чуть больше. Ерунда, через неделю восстановится.
– Откуда знаешь?
– Кто на что учился, – пожал я плечами, неловко обходя неудобный вопрос.
Дверь приоткрылась, и в комнатушку заглянули разом две головы: одна в белой косынке, другая в шапочке, из‑под которой выбивались тёмные, чуть тронутые сединой пряди. Смирнова, не дожидаясь приглашения, шагнула внутрь и упёрла руки в бока, став неразличимо похожей на Зину Плетнёву, о которой вспоминали только что. Ростом пониже, в плечах и прочем поуже, но в целом – очень похоже вышло.
– О, очкнулся? – спросила она, и в её голосе удивительным образом звучали издёвка и тревога одновременно. – Как самочувствие, больной?
– Жить буду, – успокоил я, улыбнувшись. – Как тот, с кровотечением?
– Тоже будет, – ответила за неё Ильина. – А вам, Иван Николаевич, от всего персонала госпиталя и меня – огромная благодарность за наглядную демонстрацию смысла фразы «Aliis inserviendo consumor», высеченной на надгробии великого Николая Васильевича Склифосовского.
«Светя другим – сгораю сам». Ну да, вполне наглядно, получается, вышло, почти по‑книжно‑киношному.
– Не планировал как‑то, Серафима Николаевна, – сказал я вслух. – Само так получилось. И ко мне можно без отчества.
– Лучший экспромт всегда тщательно подготовлен, – улыбнулась она, и её строгое, почти суровое лицо вдруг стало как‑то неуловимо добрее. – Тогда и я – Серафима. И можно тоже без отчества.
– Ты этому только попадись на язык, Фима Николавна, – с точно такой же улыбкой влезла Оксана. – Знаешь, как он меня взял моду звать? Окс! Прям на три буквы, я извиняюсь!
Ильина хмыкнула, и я вдруг подумал, что эти две женщины, одна, прошедшая Финскую и Уманский котёл, и другая, сутками стоявшая у операционного стола в тыловом госпитале, похожи гораздо больше, чем казалось на первый взгляд. В них было что‑то одинаково профессиональное, жёсткое, резкое, и в то же время неуловимо, но истинно женское, материнское. Хотя одна часто употребляла тяжёлые официальные фразы, а вторая не стеснялась обложить кого‑нибудь по матери, и тоже не легче.
Они вышли, держа друг друга под локотки и пересмеиваясь, как старые подруги. А я остался лежать, думая о том, что всё‑таки очень удачно вышло с тем, чтобы добраться сюда, в Тамбов, в этот госпиталь. К этим людям. Но долго думать не пришлось, как и разлёживаться.
До мыслей об увиденном в кабинете Покровского я добрался только к позднему вечеру. День выдался насыщенный: восемь операций, и даже спонтанная лекция по переливанию крови, которую я прочитал прямо в коридоре, пока мы с Ильиной ждали, когда подготовят очередного раненого. Девчонки‑студентки слушали, раскрыв рты, и даже Серафима не перебивала, хотя я несколько раз ловил на себе её внимательный, оценивающий взгляд. Но о том, откуда такие познания, она не спрашивала. Хотя, я ничего особо нового и экстраординарного не говорил, а набор для определения группы крови с сыворотками мне с собой по убедительной просьбе выдал Цейтлин в Харькове. Он тогда ещё удивился, что я знаю о трансфузиологии, переливании крови, и знаком с трудами Владимира Николаевича Шамова, которого сам знал лично. Я же на тот момент уже почти не удивлялся тому, что люди, о которых я читал и писал рефераты, по учебникам и методичкам которых сдавал экзамены, здесь были живыми и здоровыми, а не медными, бронзовыми или гипсовыми, как на барельефах в институте, в профиль.
А ещё вспомнил мемуары Владимира Васильевича Кованова, по чьему учебнику оперативной хирургии и топографической анатомии готовился когда‑то. Он писал о работе с кровью на фронте, и не только с человеческой, но и бычьей. Её, конечно, не переливали бойцам, но его гемокостол точно работал! Бычья кровь, соль, специи, спирт – таким своеобразным ликёром угощали тяжелораненых. И результаты для этого времени были вполне прорывными. Владимира Васильевича даже к государственной награде представили, только когда и к какой именно – я не запомнил. Но это и не имело значения. Накладывая очередной шов, подумал: а ведь и сам Кованов сейчас где‑то на фронте, оперирует, может, уже экспериментирует с кровью. И от этой мысли стало будто бы легче. От понимания того, что я не один, что целая армия самоотверженных врачей бьётся над тем, чтобы помочь стране, Родине, каждому конкретному раненому. Да, я не вспомню методики изготовления всяких солкосерилов, актовегинов и иммуноферонов. Да, наверное, даже если вспомню – ничего не получится, это тебе не просто капельки на тарелке смешать и, подождав, отметить, в каких из них белок свернётся, чтобы определить группу крови, как однокашники Вани Николина делали в Минске. Но я помнил, кроме его радости, когда он определил собственную, первую, и многое другое. И это помогало уже сейчас.
Силами сандружинниц под руководством ответственной Светланы организовал тотальное определение групп крови у всего персонала госпиталя, включая хозяйственные и параклинические подразделения. Народ, наслышанный о том, как новый доктор поделился собственной с раненым героем‑танкистом, это моё рацпредложение поддержал и принял мгновенно. О том, почему этого не было сделано раньше, я решил не думать. Мало ли, сколько забот у начальства? И какие они? И почему станция переливания крови собирает донорский материал для консервации и отправки на фронт, хотя его и тут не хватает? Но вокруг было самое начало войны, и сложностей хватало на любом, наверное, участке. Оставалось только радоваться тому, что мой, конкретно мой, Ивана Николина, участок пока менее прочих связан с бумагами, отчётами, докладами, заслушиваниями и прочей мурой, которую я никогда не любил. А вот то, что меньше чем через час дотошная Света принесла на подпись разлинованный лист, где были перечислены все потенциальные доноры, пусть и не везде с указанием группы крови, было достижением. И тоже должно было начать спасать раненых, возможно, уже завтра, если не сегодня.
Почти ночью, когда осенний день давно закончился, часть окон занавесили тёмной тканью, а во всех остальных палатах погасили все до единого огни, я сидел в бывшей лаборантской, пил всё тот же чай, но уже горячий. И только тогда вспомнил о том, что увидел и услышал в кабинете у начальника госпиталя. О коробке с трофейными ампулами, словах рябого, которые он выкрикнул тогда: «Николай Сергеевич, нужно усилить…».
В дверь беззвучно вошёл Коля и молча сел напротив меня.
– Что‑то ты хмурый, – сказал он, присматриваясь. Окон в моей келье не было, поэтому керосинка коптила, хоть и еле‑еле. – Денёк трудный выдался? Говорят, все живы, вроде.
– Коль, – помолчав, начал я, и он сразу напрягся, уловив мой тон, даже вперёд подался, и лицо стало жёстче. – Есть у меня определённые опасения. Поделиться только с тобой могу… и должен. Твой профиль, разведка.
– Подробнее, – сказал он, и это «подробнее» прозвучало так по‑военному, по‑деловому, что я на мгновение почувствовал себя не хирургом, а бойцом разведвзвода, одним из тех «спецов», с кем не раз общался в своё время.
Я рассказал всё. Про трофейный морфий на подоконнике в кабинете начальника госпиталя и мои сомнения о том, откуда бы ему взяться здесь, в тылу, за сотни километров от фронта. Про слова Яковлева, которые он выкрикнул тогда. Про то, как Покровский нервничал, хоть и не подавал виду, как странно рыхлый посмотрел на меня, когда я задержал взгляд на коробке с ампулами. Про то, что всё это могло, конечно, быть пустяком, случайностью, совпадением. Но могло и не быть.




























