Текст книги "Товарищ военврач. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Валерий Гуров
Соавторы: Олег Дмитриев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
– По тылам⁈ – округлила глаза главная по кухням. – Пока всё-всё не расскажешь – не слезу с тебя, так и знай!
– Да ну тя к чёрту, раздавишь же! – поддела её военфельдшер.
Они, перешучиваясь беззлобно и держа друг дружку под локоток, двигались в сторону деревьев, откуда тянуло тем самым рыбным супом и дымком.
– Алё, товарищи! – обернулась Оксана. – Это Красная Армия, а не… Короче, тут к столу два раза не зовут!
Я махнул совершенно обалдевшим своим и перегоновским, и мы пристроились в кильватер двум подругам, что уверенно вели нас к обеду.
Глава 17
Хлеб…
Правда, дойти удалось не сразу.
Прибежавшая сестричка едва не за рукав потянула меня обратно со словами: «Василий Иванович кличут!». Я, откровенно говоря, и сам не рвался в сторону питания – больше хотелось посмотреть, как устроились раненые, как велась работа в медсанбате, какие были лекарства и инструменты на тот случай, если доведётся работать, поэтому за конопатой девчоночкой, назвавшейся Ганной, пошёл сразу.
Халат и шапочку выдали почти новые, за всё время в этом аду сорок первого такие чистые достались впервые. От разглядывания рукавов, не заляпанных вечными пятнами крови и йода, отвлек тяжкий вздох медсестры. Но вслух она ничего не говорила – то ли знала, что я контуженный, то ли имела определённые моральные ориентиры при общении со старшими по званию. Вздыхать можно, вопить: «ну что ты встал, тебя ж люди ждут!» – нельзя.
Здание было раньше не то сельским клубом, не то конторой, не то тоже школой – просторные кабинеты-классы, превратившиеся в палаты, те же мешки с песком, до половины перекрывавшие высокие окна. Йодом, хлоркой и карболкой пахло аж на улице – не экономили на санитарии и асептике. Значит, было, чем дезинфицировать не только руки врачей, но и помещения, это очень хорошо.
Пал Палыча готовили к операции. Сироткин был без сознания, хоть и дышал, пусть и очень погано. Сидевший рядом военфельдшер смерил меня взглядом сперва недовольным, а потом и заинтересованным, когда я осмотрел старого земского доктора со знанием дела.
– Ваш знакомый? – вполне вежливо спросил он.
– Коллега, вместе в полковом медпункте работали, вместе выходили по тылам фашистов. Посреди Днепра не уберёгся, когда с той стороны нам вслед из пулемётов сыпать начали, – проговорил я, не отрываясь.
– Из пулемётов?.. – ахнул он как-то по-бабьи.
– Из них, – кивнул я. – Глюкоза есть? И раствор Петрова не помешал бы…
– Так его же кладут? – удивился фельдшер.
– Он крови много потерял. Прокапать бы хотя бы сутки, – потёр лоб я.
– Верно говорите, товарищ сержант, – раздался знакомый голос, от которого мой собеседник вскочил на ноги и вытянулся. – Григорий, я подтверждаю назначение коллеги, давайте-ка и впрямь прокапаем.
– У нас с собой был ранец трофейный, там должен быть аспирин и, возможно, пирамидон. Я бы добавил, – посмотрел я на военврача второго ранга.
– Обезболить? – с сомнением глянул он на Сироткина, так и лежавшего без сознания.
– Нет, тут скорее противовоспалительные свойства важнее. Рана инфицирована, хоть и обработана. До завтра он долежит без проблем, но снять угрозу воспаления, хотя бы частично, точно лишним не будет.
– А ведь верно, – покивал головой Василий Иванович. – Раздобудь-ка, Григорий, пирамидону, а то и аспирину трофейного, если его бойцы Наумыча пока не утащили.
Военфельдшер кивнул и испарился.
– Иван Николаич, миленький, там всех обедать, говорят, повели, а мы тут! – с порога выпалил раненый с ближней койки, сверкавший свежими бинтами.
В нём, таком нарядном, уже даже обритом наголо, как и полагалось в противоэпидемических целях, я с трудом узнал Жарикова, того, кто на плоту пророчил мне расстрел.
– А вам, герои, особая диета полагается, – с серьёзным лицом сообщил я, направляясь в сторону Горбатюка. – «Щадящий стол» называется.
– А это чего? – оторопел Жариков.
– А это бульончики, супчики жидкие, компот. Особенно из сухофруктов хорош: чернослив там, курага. Курага – она для сердца знаешь, какая полезная? – осматривая Степана Марковича, я нёс ерунду, кажется, только для того, чтобы не начать ругаться матом. Такого человека – пулей в тумане…
– У меня ж не сердце, – окончательно растерявшись, промямлил боец.
– А в организме у красноармейца всё связано! Если сердечко затрясётся в атаке – можно запросто и кальсоны замарать, – поучительным тоном ответил я, заметив краем глаза, как улыбается Василий Иванович. Он и продолжил, с профессорской интонацией:
– Доктор Николин совершенно прав! В медицине, как и в организме человека, связано абсолютно всё! А «щадящий стол» обеспечивает щадящий стул! Вам, батенька, и вашим раненым товарищам это сейчас гораздо важнее, чем набить брюхо сухарями, а потом страдать метеоризмом!
Последнего слова, как и всей шутки, Жариков, кажется, не понял, но улёгся обратно на подушки вполне умиротворённым. Когда тебе два умных человека, два доктора, в один голос дают рекомендации – с ними сложно спорить. Даже если рекомендации эти сугубо шуточные
В коридоре Петров не удержался и хмыкнул:
– Нам в институте почти так же говорили. Лучшие лекарства – голод, холод и покой, и все проблемы в том, что больные то и дело норовят покушать от пуза, укутаться потеплее и сбежать от злого доктора и от его уколов.
– Вот и нас так учили, – поддержал я. – Ножом и вилкой роем мы могилу себе. А те, кто приборами не пользуется и ест ложками – те копают себе могилу со скоростью экскаватора.
– Ловко! Надо запомнить, – рассмеялся военврач второго ранга и повёл меня дальше, приобняв за плечо.
Мы прошли мимо передвижного рентгенкабинета на базе какого-то грузовика, выглядевшего так, будто на нём не то, что Николай Второй, а ещё его прадед, Николай Первый катался. Осмотрели коротко припасы, которыми Петров явно гордился. Ясно, что по всех складам не ходили, но в один заглянули, где он поведал и о том, что хранилось в остальных, а заодно затребовал у сестры-хозяйки журнал. Вроде как для внеплановой проверки, но мне показалось, что скорее просто похвастаться. Ну, или гордо продемонстрировать, как велась у него служба. А велась она просто на загляденье. Мне бы хоть половину, хоть треть бы, хоть четверть таких закромов в Перегоновке. И народу хотя бы две бригады. И миномётов чтоб не было. Я бы тогда гораздо меньше народу под яблони с крыльца отправил.
– Там хуже было с медикаментами? – видимо, это было слишком заметно написано на моём лице, так, что даже заливавшийся соловьём Петров осёкся.
– Мягко сказано, Василий Иванович, – вздохнул я. – Раненые с досками вместо шин и с ножницами в спинах не от хорошей жизни ехали. Ну, главное, что добрались…
– Это точно. Я, Иван Николаевич, не первую войну вижу. Но, как и вы, никак не могу перестать думать о том, чего уже невозможно изменить. Это крест наш, врачебный… хоть и не следует так ни говорить, ни думать, – покосился он на меня.
– Вы правы, Василий Иванович, – я кивнул. Сержант-санинструктор, молодой парень, понимавший его, как никто. Потому что имел больше лет работы, чем было прожитых у этого молодого Вани Николина из Минска. – Говорят, у каждого врача есть своё кладбище. У военврачей они огромные. Мы можем забыть и часто забываем лица и фамилии тех, кто встал в строй, вернулся к жизни и труду. Но вот тех, кого вернуть не смогли, забыть никак не выходит… Это профессор наш так говорил.
Ввернуть последнюю фразу помогло ошарашенное выражение на лице военврача второго ранга, который подобных высказываний от вчерашнего студента ожидал вряд ли. Война, конечно, быстро учит, но всему же есть предел. Следить надо за словами, разболтался я что-то.
– А кто, вы говорите, вам преподавал? – помолчав, уточнил Петров.
– Профессор Шапиро…
– Как же, как же, помню! Читал его «Клинику эпифизеонекрозов и апофизитов», в тридцать пятом, кажется, опубликована была работа. Потрясающей мудрости человек Моисей Натанович, – он старательно смотрел мимо меня.
– Наумович, – поправил я, будто бы автоматически, как студент, который имел несчастье перепутать отчество профессора.
– Точно-точно, Наумович, конечно! Пойдёмте, коллега, дальше, я хотел посмотреть с вами снимки той радистки, Горелик. Как вам пришло в голову так использовать спицы?..
Мы пошли в ординаторскую, говоря сугубо о работе. Прекрасно понимая, и он, и я, о том, что верить первому встречному, особенно если встречный тот вышел из фашистского окружения, недопустимо. Военное время, военные правила, бдительность и зоркость, которые воспитывала партия в своих сынах и дочерях – всё это требовало проверять любого.
Мы бы наверняка и до ночи просидели с Петровым, «зацепившись языками», но спасла в очередной раз Оксана. Ввалившись в дверь одновременно со стуком, она выпалила:
– Разрешите обратиться, товарищ военврач второго ранга!
Тот снова ничего лучше не нашёл, как удивлённо кивнуть.
– Товарищ сержант! Если вы по причине бескормицы падёте и не сможете выполнять врачебный долг, мы, как велит нам революционная сознательность, вас воскресим и расстреляем за вредительство! Как не стыдно пропускать приём пищи? Вы какой пример подаёте красноармейцам⁈
Остановить её можно было, только поддавшись – бывают такие женщины, которым кони уступают дорогу, а избы заранее, до первого требования, предъявляли огнетушители.
– Ступайте, коллега, Оксана Павловна права! Мы непременно продолжим нашу беседу, – со смехом проводил меня Василий Иванович.
В тени садов, под ветвями было так спокойно и мирно, что и словами не передать. Рядом в траве копошились под присмотром матерей и старших сестёр малыши из мёртвой Перегоновки. Сидели, привалившись спинами к стволам деревьев бойцы, смотревшие на них с такими светлыми и умиротворёнными лицами, что дыхание перехватывало. Ради этого нужно было вынеси весь этот смертельно опасный переход, весь этот ад, взрывы, стрельбу, контузию, череду смертей, казавшуюся бесконечной. Но только казавшуюся.
Я гнал от себя любую мысль о том, что это счастье, этот покой очень зыбки. Одна чёрная стая с крестами на крыльях, один бой здесь, под яблонями и грушами – и всё. Но сейчас, в этот конкретный, краткий, и от этого невозможно драгоценный миг, все были счастливы. И это было непередаваемо хорошо.
Зина Плетнёва, женщина гренадёрских статей и иерихонского голоса, царица полевых кухонь, наделяла каждого миской супа и приличным ломтём хлеба. Первыми, конечно, пропустили детей и женщин. В памяти дёрнулось что-то о том, что все эти старорежимные эпитеты, вроде цариц, графинь и прочих буржуйских гражданок, могут здорово выйти боком при беседе с неведомым пока особистом. Здесь, кажется, в ходу были слова краткие, резкие, как выстрел революционного чекиста, или целый залп: главпродснаб, зав общепит…
По моему мнению, аромат от котлов шёл сумасшедший. Хотя, может, это просто с голодухи и на нервной почве казалось. И какая это голодуха – вчера же только ели похлёбку грибную, в полдень где-то, а сейчас… Ну, около часу, наверное, где-то. Но есть хотелось как из пушки, конечно. Поэтому миску, полученную из рук бойца в фартуке и колпаке, дежурного, наверное, принял и уничтожил без всякой жалости. Жалость пришла позже, вместе с пониманием того, что вкуса особенно и не почувствовал.
Народ вокруг обедал по-разному. Вышедшие из окружения – почти как я, вливали в себя суп и шли за добавкой, повинуясь громогласной Зинаиде, которая обещала лично дать по лбу половником тому, кто будет скромничать. Перегоновские, видимо, соотнесли размеры едва ли не ведёрного черпака со своими головами – и скромничать не стали, кто-то и третий подход делал.
Один парнишка, откусивший лишку хлеба, подавился и начал кашлять тяжко, судорожно, будто боялся расплескать свежесъеденный суп, и даже страх задохнуться был в нём не так силён. Подскочивший, оказавшийся рядом, Гейка смотрел на мальчонку с испугом. Привычный метод – треснуть между лопаток ладонью – имел все шансы вышибить из мальца весь дух: ладонь у Еремеева была, наверное, вполовину шире его спины. Я подошёл, опустился рядом на корточки и поднял вверх худую, в цыпках, правую руку. Кашель прошёл. Мальчишка, его старшая сестра и красноармейцы вокруг смотрели на меня так, будто я ему не откашляться помог, а прямой массаж сердца провёл.
– А как это?.. – осипшим голосом спросил Гейка. А остальные закивали.
– Просто. Когда руку поднимаешь и подбородок, вот так – в горле больше свободного места появляется, выдохнуть крошки легче. И воздуху из груди выйти проще, когда не скукожившись сидишь, а расправляешься эдак вот, – пояснил я.
И пусть сам я в правильности объяснения уверен не был, по моим словам и лицу об этом никто не догадался, как и недавно, когда шла речь про «щадящий стул». Все только покивали с умным видом, обсуждая вполголоса услышанное, а парнишка получил подзатыльник от сестры. Крепкий такой, вполне материнский. Девчушка с куклой подошла к нему и молча протянула свой кусок. В глазах её были понимание и какая-то взрослая женская жалость: ещё бы, и еда не впрок пошла, и по голове отоварился, вон как слёзы сразу навернулись. Он вцепился в ломоть хлеба жадно, но поблагодарить и поклониться вежливо не забыл.
– Иди сюда, девонька! – голос Зины заставил опасливо обернуться всех девонек в радиусе метров ста-ста пятидесяти, наверное. – Ты, с куколкой которая. Держи, дочка, ещё хлебца. Советская девочка растёт, не жадная, к бойцу, пусть и сопливому, добрая и ласковая. Правильно тебя мамка с папкой воспитали. Считай, что это надбавка твоя за героизм!
Она что-то ещё говорила подошедшей девочке, но уже гораздо тише. Наверное, перебивая воспоминания о матери с отцом, которые нечаянно всколыхнула сама только что. Беловолосая стояла рядом с кухонной начальницей, не доставая ей светлой макушкой до середины бедра. Прижимая к себе куклу, которая была, наверное, последней памятью о матери. Которую она едва не отдала в деревне пареньку за румяное яблоко, именно потому, что воспитана была правильно.
Здешние бойцы ели аккуратно, неся ложки над кусочком хлеба, чтоб ни капли не уронить. Люди были в основном в возрасте «за сорок», по ним было видно, что в окопах они бывали, суровую правду жизни испытали не раз, научившись находить счастье в мелочах, вроде куска хлеба или нескольких минут тишины. Научились его ценить, беречь и смаковать, как это хлёбово из воблы, картошки и муки. Вкуснее которого, судя по их лицам, ничего никогда не пробовали.
Сдавая посуду, все искренне благодарили румяную и довольную «тёть Зину», которая ласково улыбалась маленьким и шутливо грозила в ответ скипетром-половником тем, кто постарше.
– Кака я те тётя, племяш? Ты ж у деда мово на свадьбе, поди, ноги сбил, плясавши! – притворно возмущалась она.
– Да это я к слову, Зинаида Ивановна! – поддерживал игру седой красноармеец с двумя медалями на груди.
– Ой, не доводи до греха, Кузьмич, ой, не доводи! Сейчас ведь как тресну! А потом меня под белы рученьки – да под трибунал, за порчу тебя, инвентаря музейного!
Бойцы хохотали над простыми шутками до слёз, как и деревенские.
– Тебя под трибунал только танком тащить – не баба, а гвардейский конь! – громко пробурчал, ухмыляясь, подошедший с Тимофеевым Мирон Краско. – Хотя ты и для танка не така!
– Это я-то не така⁈ Два бидона молока!.. – она развела плечи, горделиво вскинув подбородок, но, покосившись на притихших детей, продолжать присказку не стала. – Виновата я, что ли, что такой вишенкой расцвела? А кругом сплошь доходяги худосочные да кривоногие!
– Таку вишенку раз лизнёшь – враз всего золотухой обсыплет! А то ведь может и глаз подбить! – не осталась в долгу разведка.
Хохот стоял под ветвями такой, что о войне, кажется, все и думать забыли. И сама она была где-то далеко, убежав, спрятавшись от этой простой радости жизни.
Когда после обеда, в тени, жаре и духоте, навалилась было послеобеденная дрёма, все сбились поплотнее у костерка. Где-то далеко время от времени грохали разрывы на том берегу, но на них обращали внимания меньше, чем на протяжную песню кукушки где-то далеко за спиной. Дети осоловело зевали на руках и коленях у сестёр и матерей. Бойцы постарше слушали далёкое «ку-ку» настороженно, внимательно, как, наверное, репродукторы на столбах.
И тут запел Коля…
Глава 18
…и соль
Они сидели через пять человек справа от меня. Лида, укрыв колени какой-то фуфайкой, в кольце рук найденного чудом мужа, вздрогнула, услышав его голос прямо над головой. Но больше не шевелилась. Она, молоденькая девчонка, вчерашняя невеста, едва-едва пересела перед ним, до этого не выбиралась из-под руки мужа, вчерашнего жениха. Он шутил, что не убежит, что не оставит больше, но по глазам видно было – сам переживал не меньше неё. Один приказ – и война снова разлучит, проклятая война, укравшая у них и медовый месяц, и дом, и надежду на мирное будущее рядом.
Молодой парень пел, закрыв глаза. И старые слова песни лились, набирая силу, над ней и вокруг неё, вокруг каждого из нас.
Красноармейцы, сидевшие рядом, положили руки на плечи друг другу, покачиваясь в такт, который они и другие отбивали хлопками ладоней по бёдрам и голенищам. Чёткий, мерный ритм двигавшегося шагом казачьего эскадрона был им привычен, как и эта мелодия, как и эта песня (1).
– Не для меня придёт весна, – пролетело над костром, уходя в сторону реки, за которой гибли наши.
– Не для меня Днепр разольётся, – и с той стороны снова бахнуло.
– И сердце девичье забьётся, – и Лида судорожно прижалась ко груди мужа спиной, заглядывая ему в глаза.
Со второй строки подтягивать начали парни и мужики из эскадрона. С третьей – все остальные. Глубоким бархатом звучал голос утиравшей слёзы «тёть Зины». Вторило ему, как-то невозможно украшая переливами, неожиданно чистое сопрано Оксаны, в чьих глазах отражался огонь. Который словно горел и снаружи, и внутри, как и у любого здесь.
Казаки и крестьяне, молодые и старые, выводили старые слова о том, что соловей будет петь не для них. Там, где «за стол родня вся соберётся» голоса вышли на какую-то новую мощность, новый уровень, от которого мурашки высыпали по рукам, плечам, спине, загарцевали по затылку, как эскадронные злые кони.
На словах про «кусок свинца» и «тело белое» плакали уже все женщины и дети. У мужчин-воинов лица стали одинаковыми, несмотря на разницу в возрасте и национальности. Когда песня завершилась, тишина стояла такая, что слышно было, кажется, негромкий разговор на крыльце медсанбата, до которого было метров триста.
– Мне эту песню дед-покойник пел, – глубоко вздохнув трижды, сказал Мирон. И все повернулись к нему. – Хорошо ты, Коля, поёшь, душевно, по-нашему, хоть и не казак, вроде. А так ли понимаешь её, песню ту?
Женщины утирали слёзы. Мужики опускали головы, которые закинули в финале, будто найдя что-то очень важное в ветвях над ними.
– Вот мы, братцы, пели про то, что дева там с грудями… бровями, то есть, – начал он, и было понятно, что оговорился нарочно, возвращая бойцов на грешную землю. – Что кровь польётся… Эта песня – не про смерть. Так дед говорил, он её с Турецкой войны привёз. Она о том, что страха нет и быть не может. Что кровь льётся – так то служба наша, доля казацкая да воинская. Той кровью мы у смерти покупаем жазнь. Для чернобровых, для сероглазых, для девчат и детишек, для матери с отцом, у кого живы-здоровы. И родня за столами соберётся победу праздновать именно потому, что мы, братцы, тут труса не праздновали. Что такие, правильные, старые, песни пели и понимали их верно. Так что выше нос, Лидуся! Будем жить и будем верить!
Я никогда не слышал ничего подобного, никогда не задумывался о том, про что пели казачьи песни. И от этой пронзительной искренней мудрости, от этого самопожертвования, воинских чести и доблести, мурашек, кажется, стало ещё больше. У девчат снова заблестели глаза, а Лида рывком обернулась и обняла мужа так, словно он должен был вот-вот куда-то уйти. И тишина стояла снова такая, что лист, упавший с груши, привлёк внимание.
– О… С деревьев, однако, листья опадают, – заметил Краско и подмигнул своим. Те сорвались с мест и вернулись, кто с гармошкой, кто с балалайкой. Пальцы их пробежали по инструментам, и стало понятно – грустных песен не будет. А потом началось представление, каких я сроду не видал.
Пели все, и хором, и по очереди. Оказалось, что у этой песни была невероятная масса вариаций, и каждый пел так, как знал и слышал (2). Я вспомнил, что эту самую шуточную военную историю пару раз пел и мой покойный дед, и стал подпевать. Вроде, даже получалось – даже Гаврила пару раз показывал «большой палец» и улыбался. А ещё его низкий медвежий рык подводил итог некоторым куплетам словами «Это точно».
– С деревьев листья опадают – ёлки-палки! – начал Мирон.
– Ёксель-моксель! – продолжила Зина.
– Да об угол!.. – не подвела Оксана.
– Пришла осенняя пора! – широко улыбаясь, продолжал Краско.
– Ребят всех в армию забрали,
– Хулиганов – чёлки набок!
– С ремеслухи!
– Со станицы!
– И с рабфака!
– Отовсюду!
– Это точно, – прогудел Гаврила.
– Настала очередь моя! – кивнул ему, будто благодаря за помощь, Мирон.
– И вот приходит мне повестка на бумаге: вам пишет райвоенкомат!
– Минский!
– Омский!
– Шуйский!
– Томский!
– Всесоюзный!
– Это точно! – резюмировал Тимофеев.
– Маманя в обморок упала с печки на пол,
– Сестра смятану пролила! – вёл дальше эскадронный старшина.
– Маманя, ну-ка подымайся!
– Взад, на печку! – это вышло уверенным хором.
– Сестра, смятану подлижи!
– С полу – в рот! – хор, кажется, спелся ещё лучше – во как вдарил.
Хохота было больше, чем при перепалке разведки с кухней. Варианты сыпались один за другим, больше всего их было в куплете:
– Ко мне приходит санитарка, звать Тамарка,
– Давай, говорит, тебя перевяжу!
– Сикось-накось!
– Через жопу!
– Ну-ка тихо, дети тута!
– Это точно!
– И в санитарную машину,
– Студебеккер!
– Семиосный!
– Трёхколёсный!
– Три цилиндра – два украли!
– Зверь-машина!
– Лошадь лучше!
– Это точно!
– С собою рядом уложу!
– Но не вместе!
– Жопа к жопе!
– Ты опять там⁈
– Чтоб не дуло!
– Под брезент!..
Отдельные места разудалой песни, явно не для детских ушей предназначавшиеся, пели шёпотом, вполголоса, булькая от смеха, узнав какую-то ещё более оригинальную вариацию. Были там и «Афанасий – восемь на́семь», и «Аксинья – юбка синя, рожа тоже, с перепою», были и тревожные фронтовые шутки, вроде «лежу с оторванной ногой – зубы напрочь, глаз в кармане, притворяюсь, что живой». Смех, раздававшийся часто, почти стих.
– А где Скворцов? – насторожился вдруг Гаврила. – Он же до лазарета собирался и назад.
Вдали под деревьями хрустнула ветка.
– Похоже, назад твой Скворцов попозже придёт, Гавря. Руки на виду держите, хлопцы, – напряженным голосом проговорил Краско.
Из-под дальней яблони, дальней от нас, но ближней к деревне, раздались сухие хлопки. А вслед за ними из сумерек вышли два лейтенанта.
– Товарищи красноармейцы! – служебными голосами хором скомандовали оба старшины, и все поднялись.
– Вольно, – отмахнулся лейтенант постарше. – Тимофеев Гаврила Михайлович?
– Я! – шагнул вперёд, к свету костра, медведь-сибиряк.
– Сколько красноармейцев вывели с территории, занятой врагом?
– Девять бойцов, восемь человек персонала полкового медпункта и девятнадцать жителей уничтоженной врагом деревни Перегоновка, – отчеканил он.
– Кто может подтвердить ваши слова… кроме перечисленных граждан? – Гаврила уже рот было открыл, но вторая часть фразы лейтенанта, как нарочно прозвучавшая через паузу, спутала ему все карты. И не только ему. Начинается. Уже не «товарищей» – «граждан».
– Ясно. Пройдёмте, Тимофеев. Соберите своих бойцов, – обманчиво легко махнул следовать за собой особист. – Оружие оставьте старшине Краско.
Второй лейтенант шёл замыкающим и рук от кобуры не убирал.
Потом увели наших, госпитальных. Дольше всего убеждали Лиду и Колю, что «это формальность, товарищи» – только-только встретившиеся чудом молодожёны не хотели расставаться снова, и их можно было понять. Ушла Оксана, ободряюще моргнув, прежде, чем пропасть во мраке. На ней была телогрейка Зины, в которой, кажется, таких военфельдшеров могло поместиться трое, и ещё осталось бы место для хоровода. Толя, санитар, веснушки на бледном лице которого выделялись очень заметно, помахал сцепленными в замок ладонями. Катя, Галя и Маруся выглядели встревоженными. Как и деревенские, которых в три приёма увели следом.
– Ты раньше сроку-то не робей, сержант, – хлопнул мне по плечу Мирон. – Наумыч, старший у них, мужик суровый, конечно, но справедливый. Ты, главное, всё как есть говори. Его один хрен не обманешь. Он тут таких ловил, что ахнуть – по всему фронту байки ходят. А мы это здесь своими глазами видели.
– Спасибо. Мне таить-то и нечего, – пожал я плечами, удивляясь про себя и этому разговору со здешним разведчиком, и всей ситуации, когда меня оставили одного, последним. Промариновать? Или на сладкое? Или и то, и другое? И о чём предупреждает Краско, если не запугивает?
– Ты, говорят, в санбате нужнее. Слышал, как Петров тебя нахваливал доберману. Это ж, говорит, догадаться надо было, чтоб ножницы Гувера так разместить, чтоб изгиб кости повторить! А чего, взаправду в живого майора ножницы зашил? – он выглядел искренне заинтересованным. Но я помнил, как стал похож на немца Горбатюк, и как вели себя его парни. Эти ребята из разведки могли выглядеть так, как требовалось и тогда, когда требовалось.
– Доберману? – усмехнулся я. Поняв, что попал, похоже, с определением.
– Ну, Губерману. Кобель тот ещё, вот так и зовут, – отмахнулся Краско.
– И ножницы Купера, а не Гувера. Да чего было под рукой, то и схватил. Товарищ майор собой от разрыва девчушку прикрыл, ту, что с куклой тряпочной сидела. Осколок ему из одной кости сделал восемь или девять, и все с острыми краями. Не так повернулся, не так вздохнул – о свои же кости лёгкое или жилу какую порезал да и помер. А героям помирать никак нельзя, – вздохнул я, объясняя максимально понятно.
– Нельзя, точно… Но иногда приходится, – хмуро кивнул Мирон, помолчав. – Вставай, что ли. Идут вон за тобой.
Я не слышал ни звука, но спорить не стал. Поднялся и оправил гимнастёрку, застегнул верхнюю пуговицу, и к приходу двух лейтенантов был уже совершенно готов. Как и к чему угодно, в принципе. Даже к тому, что у того, что шёл последним, теперь не просто была расстёгнута кобура, а лежал в ладони чёрный пистолет конструкции товарища Токарева.
Пунктом назначения оказалась обычная хата в два окна на улицу. Только рядом с ней – какой-то не то грузовик, не то автобус или вообще хлебный фургон, по самые борта вкопанный в землю или загнанный на специально заглублённую позицию. От него к высоким тополям тянулись какие-то провода. Приглядевшись, заметил в листве отблески антенных мачт. Радиоузел, наверное? В другую сторону провода уходили к хилого вида сарайке, откуда приглушённо доносилось: «Волга, Волга, ответь Днепру!». У сарайки, фургона и у самой хаты стояли красноармейцы с винтовками. По двое. Из низкой двери, едва не своротив фуражку, а то и всю притолоку, выскочил какой-то незнакомый капитан. На нас, вытянувшихся по Уставу, не взглянул, пробормотав только что-то, касающееся нюансов здешней архитектуры, к которым он явно относился без одобрения, потирая шишку на макушке. Вскочил на стоявший у плетня мотоцикл, отмахнулся от рядового, который, как оказалось, сторожил транспорт, и упылил в ночь. Суета была напряжённая, но какая-то привычная, деловитая, как в улье или муравейнике, где каждый точно знал, где обязан находиться и чем там должен заниматься.
Наученный горьким и болезненным опытом незнакомого капитана, я пригнулся, входя в тёмные сени. И сощурился, выходя в комнатёнку, вполне ярко освещённую изнутри. Странно, в деревне ни лучика лишнего не было после захода Солнца. А, точно, светомаскировка же! На чёрной земле ночью любой источник света – как крест целеуказателя для бомбардировщиков.
– Здравствуйте, Иван Николаевич. Меня зовут Зинченко Борис Наумович, – спокойным тоном представился, не вставая, мужчина лет пятидесяти, со строгим худощавым лицом и таким взглядом, что захотелось сразу во всём признаться. Хоть мне и не в чем было.
– Здравия желаю, товарищ майор государственной безопасности! – звание по знакам различия и сообразную этому званию стойку перед новым собеседником подсказала новая память. Тон, каким я заговорил – уже моя прежняя. Перед этим не было смысла играть ни в туповатого сержанта, ни в перепуганного контуженного санинструктора. Как говорили ребята-штурмовики про военных контрразведчиков там: «С такими играют только в прятки. Только дураки. Только очень недолго.».
– Присаживайтесь, сержант. Только передайте документы и личные вещи лейтенанту, – попросил майор. Но казалось, что просить он отвык ещё давным-давно, до армии. И даже до школы, пожалуй.
Я дошёл до сидевшего в углу третьего по счёту лейтенанта и передал ему всё немногое, что у меня было. Он кивнул, не глядя, и принялся записывать что-то в большую прошнурованную тетрадь в картонной обложке. А мне показалось, что дверь, в которую меня «проводили» лейтенанты, скрипнула так, будто её на засов закрыли. И что шторка-занавеска за печкой колыхнулась. Сквозняк? При светомаскировке-то?
– Курите? – он протянул мне пачку папирос. «Гвардейские», не «Казбек» и уж тем более не «Герцеговина».
– Спасибо, не курю, Борис Наумович, – покачал головой я.
– Здоровье бережёте? – он достал одну и принялся разминать в пальцах.
– Да вот как-то не приохотился, – пожал я плечами. – В госпитальной клинике в Минске многие смолили. Шутили ещё, мол, некурящие продолжают работать! Я и работал. Мне правда всегда больше нравилось учиться и работать.
– Как товарищ Ленин учил? – прищурился он, привычно выискивая, наверное, подвох в моих словах.
– И он, и родители, и наставники, – согласился я. Точно зная, что подвоха там никакого не было.
– А отец ваш… – начал он, поднимая листок со стола и вглядываясь в него. В совершенно чистый, если глаза мне не врали.
– Николай Ильич Николин, профессор Белорусского государственного. Осужден в тысяча девятьсот тридцать седьмом. Реабилитирован в тысяча девятьсот тридцать девятом. Посмертно, – привычно, не раз отрепетировано за недолгую Ванину жизнь, ответил я.
– А на кафедру вас рекомендовал… – он перевернул лист обратной стороной. Точно, белый, ни буковки. Что имел в виду этот волкодав? «Ты для нас – чистый лист, но мы заполним, как полагается»?
– Клумов Евгений Владимирович, заведующий хирургическим и гинекологическим отделениями Первой Советской больницы города Минска, – мой тон не менялся.
Только вот в носу вдруг зачесалось, и я чихнул, прикрыв лицо руками.




























