Текст книги "Товарищ военврач. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Валерий Гуров
Соавторы: Олег Дмитриев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
– Ну так нам же не в ЗАГС, – развёл руками плотный, в очках с сильными диоптриями, вызвав очередной взрыв смеха, но уже потише.
– Знакомься, товарищ Николин, – начал представлять нас Михаил Григорьевич тоном радушного хозяина. – Это Борис Михайлович Городинский, проездом из Киева. Это – Александр Захарович Цейтлин, он тут кафедрой заведует. А это – Гуревич, Григорий Маркович.
Я пожимал протянутые руки и даже не пытался закрыть рта, глядя на тех, кого называли моими коллегами. Не знал из них я только Цейтлина. Городинский, организовавший первое в Союзе отделение гнойной хирургии! Сам Гуревич, будущий главный хирург Юго‑Западного фронта! Его работу по тиреотоксикозу я изучал в институте. Только напишет он её после войны, не то в 1966, не то в 1968 году…
– Если бы я не видел всей картины, – Соколов шутливо закрыл ладонью один глаз, – то предположил бы, что ты, Иван Николаич, смотришь на Ладынину, Макарову, а то и на саму Любовь Орлову!
Корифеи медицины и разведки рассмеялись в третий раз. Но мне закрыть рот это так и не помогло.
Вечером, когда я, наконец, спустился во двор, ко мне подошёл Губерман. Иван Израилевич теперь был совсем не похож на себя прежнего. Куда делись идеально прилизанные, набриолиненные вечно волосы, и его пижонские усики щёточкой, волосок к волоску? Он стоял рядом сжимая в руках какую‑то бумажку. Они дрожали, и бумага, и ладони.
– Что случилось? – спросил я.
Вместо ответа Губерман протянул мне мятый листок. Там, кривыми буквами, дрожавшей рукой, если не двумя сразу, державшими одна другую, было выведено: «Как справились с контузией? Боюсь, что не смогу больше оперировать».
Я прочитал, сложил листок и положил ему в карман гимнастёрки, взяв под ходивший ходуном локоть и подведя к той самой лавочке под старым каштаном.
– Иван… Израилевич, – сказал я, глядя не на него, а на окна больницы, – я вам скажу то, что мне самому говорили когда‑то давно… ещё до войны. Главное – не сдаваться. Вы знаете не хуже меня, что контузия – вещь неприятная и непредсказуемая: можно слух потерять, сознание, жизнь, в любую минуту. Пройдёт тремор или нет – не важно. Важно то, что вы врач. А врач – это не только про «резать». Это ещё про «ухаживать» и «выхаживать». Меня спасла работа, там, на том берегу Днепра. Если руки не держат скальпель – можно помогать сёстрам крутить салфетки. Можно полы мыть в госпитале, следить за ранеными в палатах. И быть полезным людям и стране. И себе, выходит, тоже.
Он кивал, и это не походило на нервную дрожь.
– Слух восстановился, и это уже очень хороший знак. Когда в голове всё визжит – отвратительно,–я не выдержал и передёрнулся, вспомнив бормашину того стоматолога‑маньяка в обнимку с трансформаторной подстанцией, что выли и гудели у меня в голове по пути от Перегоновки.
Губерман молчал, глядя на свои руки. Они дрожали крупной дрожью, и он смотрел на них так, будто это были не его привычные и верные рабочие инструменты, а два чужих, враждебных ему существа. А потом заплакал – беззвучно, ссутулившись ещё сильнее, трясясь всем телом. Я не трогал его, не утешал. Просто сидел рядом, глядя в темноту.
– С‑с‑спасибо, – прошелестел он наконец, с трудом утирая лицо. – Я п‑п‑попробую.
– Не пробуйте, – ответил я, вставая и крепко пожимая ему руку. – Делайте.
Ночью в ординаторской я писал список. И это, наверное, было самым трудным из того, что мне приходилось делать за последние дни. Труднее, чем оперировать под обстрелом, чем смотреть в глаза фашистам. Но так похоже на то, когда смотришь в глаза умирающему, понимая, что ничего не сможешь изменить.
Соколов обещал только шесть мест в самолёте. Всего шесть. Я перебирал в уме имена – одно за другим, – и каждое отдавалось в сердце ноющей болью.
Галя и Ганна – опытные медсёстры. Они были здесь, в городе, где через несколько недель начнётся такой же ад, из которого мы еле вырвались, если не хуже. Маруся, Катя, Толя‑санитар, Оксана, с которой работалось так, будто мы знакомы десятилетия – все нужны. И мне, и Родине. Но ей, воюющей стране, нужнее, чем подозрительному молодому выскочке, проверять навыки которого собрались заведующий кафедрой в Харьковском мединституте, профессора из Киева. Только выскочке тому от этого легче не становилось.
Думалось о том, что с Оксаной и Катей работалось легче потому, что учил их я сам. В той жизни учеников не имевший, а тут вдруг обзаведшийся, да сразу несколькими. Которые теперь сами уже передавали знания, обрывочные, усечённые, но такие важные и нужные здесь, в начале Великой Отечественной. И они продолжат учить других точно так же, везде, где бы ни оказались. Если будут живы.
Вместо Ганны и Гали я вписал в список Лиду и Колю. Лида уже мучалась от токсикоза, до родов несколько месяцев. Оставить её здесь, в городе, который с дня на день начнут бомбить, означало обречь на смерть её и нерождённого ребёнка с вероятностью, близкой к ста процентам. Колю, её мужа, я указал санитаром, не бойцом. Потому что место бойцов – на передовой, под обстрелами, под танками, в окопах, а не рядом с женой и сыном или дочкой. Я не советовался с ними и ни о чём никого не предупреждал, беря ответственность на себя самого, точно так же, как и всегда. Пусть и вина, пойди что не так, будет на мне одном.
Ещё раз перечитал список. Пять фамилий, пять имён: Лида, Коля, Катя, Маруся и Оксана. Шестым должен был быть я. И рука сама остановилась, так и не начав выводить первую букву «Н» в фамилии доктора Николина. Но условие комбрига было твёрдым: в тыл летит хирург с бригадой, а не бригада без хирурга.
– Ты понимаешь, что всех тебе не спасти? – раздался за моей спиной голос Зинченко.
Я не обернулся. Смотрел на листок в косую линейку, на чёткие буквы, которые выводил химическим карандашом, и молчал.
– Понимаю. Всех – нет. Но этих троих постараюсь. И на шести местах в тыл полетят семеро.
– Троих? – переспросил он, заглядывая в список. – А остальные?
– Я понимаю, что всех мне не спасти, Борис Наумович, – глухо, мерно, с паузами, повторил я его слова. Видно, он что‑то такое увидел в моих поднятых на него глазах, что переспрашивать не стал. Молча положив ладонь мне на плечо и сжав его. Словно делясь силами.
– Давай, я подпишу.
Майор взял у меня листок, пробежал глазами по фамилиям, хмыкнул, увидев Колю, записанного санитаром.
– Ловко придумано, – сказал он. – Санитар, значит?
– Значит, побудет санитаром, – кивнул я. – Он – санитаром, она – медсестрой. Глядишь, династия врачебная новая будет. Боткины, Абрикосовы, Вишневские были, чего бы и Чарным не появиться?
– Посмотрим, – задумчиво повторил Зинченко и вдруг, неожиданно для меня, улыбнулся. – Я смотрю, ты не только хирург‑самородок, а ещё и стратег. Ладно, пусть будет санитаром. Самолёт завтра вечером. Будь готов. По списку – сам?
– Сам, товарищ майор. Сам…
Глава 9
Новые старые решения
Заснул я только под самое утро. Провалился в черноту, как в обморок, без снов – просто нырнул, оттолкнувшись от реальности, в спасительную темноту, туда, где не было ни мыслей, ни сомнений.
Последним, что сохранила память из того очередного бесконечного, но всё‑таки завершившегося дня, были птичьи голоса. Обыкновенные щебет и перекличка городских птиц, звучавшие в предрассветной тишине ещё не до конца проснувшегося города. В голове падавшего в спасительный сон хирурга. Звучавшие так беззаботно, так невозможно мирно, что я вздрогнул. Мирно. Господи, какое же это было чужое, забытое слово. Как быстро забываются на войне простые и привычные вещи. Так же быстро, как поднимаются в цене…
Птицы не знали, что мир ещё долгих четыре года будет недостижим. Что смерть и ужас будут тянуться бесконечно – через блокаду, «котлы», концлагеря, сожжённые дотла деревни. Что до Победы ещё идти и идти, бежать, стреляя, или ползти «на зубах». И что многие из тех, кто сейчас спал в палатах, ординаторских и сестринских Первой Советской больницы, до неё не доползут. И бойцы, и врачи… и сёстры.
От этой мысли я стиснул зубы и резко дёрнулся, поворачиваясь на другой бок. А ну, хватит! Не выспавшийся хирург – потенциальный убийца, и этот убийца ближе и опаснее, чем все фашисты, вместе взятые. Которые уже, наверное, заняли или вот‑вот займут Киев. Терзаться и обдумывать решения можно сколько угодно, до тех самых пор, пока не лопнет сосуд в сердце или мозге. Или пока истерзанный разум не оставит уставшее тело, превратив врача, такого нужного и важного, незаменимого, в бесполезного слюнявого идиота. Достаточно раздумий. Решение принято. Думать о высоком буду потом, если выживу.
Разбудили встревоженные голоса и нараставший шум в коридоре. Я встал, покачнувшись, потянулся, даже не надеясь на то, что к задеревеневшим за этот короткий сон‑обморок мышцам вернётся эластичность. Плеснул в лицо холодной водой из рукомойника, едва не свернув его с креплений, натянул гимнастёрку и вышел в коридор.
– Везут! Везут!
– Много их?
– Сколь времени‑то хоть есть?
Хлопанье дверей, топот, эхо, звон инструмента, скрип колёсиков и голоса со всех сторон, разные, с вопросами. Самое то для едва проснувшегося…
– Оксан, это чего тут? – мимо, кивнув на ходу, спешила в сторону ближайшей операционной военфельдшер с набором. Которая всегда всё знала, не должна была и тут подвести. И не подвела.
– Состав там под бомбёжку попал! – выдала она на ходу, не останавливаясь. – От Киева отходили, прямо на путях их «юнкерсы» накрыли. Подогнали резервный какой‑то, перегрузили, кого смогли, теперь сюда мчат! Говорят – полчаса у нас, не больше!
Я забрал у неё из рук набор, и теперь она помогала мне раскладывать инструменты в привычном нам обоим порядке.
Тридцать минут. За полчаса нужно проверить приёмное, подготовить операционные, распределить персонал, продумать сортировку. Если принимать по той схеме, что была привычной здесь, с долгим осмотром каждого поступившего, с неизбежной толкотнёй в коридорах, то больница захлебнётся на двух первых машинах. И тех, кого не добили бомбы, добьют советские врачи.
Мимо распахнутой двери операционной спешил в сторону выхода Соболев.
– Эту взяли? – крикнул он, увидев меня. – Отлично, я через две двери напротив, если что! Говорят – полчаса у нас есть!
– Сергей Иванович, на минуту! – я догнал его почти бегом. – Я предлагаю другую схему приёма.
Он чуть замедлился, обернувшись на меня. Красноватые глаза на серовато‑бледном лице, глубокие морщины и не менее глубокий скепсис – вечная фирменная маска врача.
– Какую ещё схему? О чём вы, Иван Николаевич?
– Мы так работали в Перегоновке, когда массовые пошли. Разделение потоков на «лёгких» и «тяжёлых» прямо на входе, у машин. Я внизу, на сортировке: первая доврачебная и контроль, а дальше по маршрутам – перевязочные или операционные. Вам со старшими коллегами принимать уже там, у столов, – упрощая, я старался не растерять ни содержания, ни убедительности.
Он помолчал. Перевёл взгляд на бегавших по коридорам подчинённых, потом снова на меня.
– Я не знаю, где та Перегоновка, коллега, – сказал военврач наконец, – но вам я верю. Делайте. Соберите персонал, командуйте.
Я кивнул, повернулся и пошёл к выходу, на ходу подзывая людей. А когда вышел на крыльцо, увидел почти всех сестёр и санитаров, продолжавших подбегать от других корпусов. Оксана гордо вскинула на меня глаза, стоя внизу, как верный оруженосец. Наверняка, это она придумала, как быстро созвать всех. Я прикрыл глаза, кивнув ей с благодарностью, и начал, прямо на ходу, спускаясь по ступенькам:
– Значит так, товарищи! Работать будем не толпой, не бригадами, а цепочкой. Каждый делает своё дело и передаёт раненого дальше. Конвейером, как на заводе. Вы, – я указал на здоровяка‑санитара с ручищами, как у Ильи Муромца, и его напарника, стоявших впереди группы из десятка человек, – принимаете носилки у машин. Снимаете, кладёте вот сюда, на этот ряд скамей. Пара за парой, носилки за носилками, по кругу, вот так, не путаясь друг у дружки под ногами.
Показал направление движения пальцем, медленно, поэтапно. Наглядность в таких ситуациях никогда не бывает лишней.
Здоровяк уважительно кивнул и толкнул напарника локтем, шепча:
– Гля, гля! А точно ж как на заводе! По уму!
– Та тихо ты! – перебил его тот. – Слухай доктора Николина! Его вон старые врачи как хвалят! С ним сам товарищ Соколов за руку здоровкается!
– Дальше подхожу я и провожу первичный осмотр. Правая рука вверх – «тяжёлый», сразу в операционные, на столы. Там тоже по кругу разносим, от ближней к дальней. Туда двигаться вдоль правой стены, обратно, с пустыми носилками, повёрнутыми боком, вот так – вдоль левой. Ясно? Левая рука вверх – на перевязку в корпус, точно так же, вдоль правой стены, пропуская носилки. Зина!
Старшая по кухням, стоявшая чуть поодаль, с каким‑то полотенцем в руках, вздрогнула и вытянулась по стойке «смирно», что с её фактурой выглядело по‑прежнему монументально.
– Вот здесь встань. Следи, чтоб «ходячие» нам тут затора не устроили. Кто сам идти может – тех к левому крылу отправляй, к двум другим перевязочным. Кто будет орать или без очереди переть надумает – сама придумай, куда отправить. Или вон у Оксаны Палны уточни, – улыбнулся я.
Послышались смешки, на лицах появились улыбки. Это было лучше, чем три десятка человек, хмурых, недоверчивых или напуганных до разной степени.
– Справлюсь, Иван Николаич! – уверенно кивнула она, занимая указанное место и вставая на нём, как волнорез.
– Ой, да кто б сомневался, твою‑то за ногу, – хмыкнула Оксана. – Только руками их не трогай, а то я тебя знаю! Сунешь доходяге какому в рыло – а нам откачивай его потом! А ты чо лыбишься? – с напускной грозностью повернулась она рывком к вздрогнувшему санитару. – Она ж с правой так поднесёт, как не всякий конь копытом сможет, поминай, как звали! Не веришь – иди, обними её за талию! Если найдёшь. Желаю успеха!
– Окся! Ты опять за своё, калоша старая⁈ Приди, приди ко мне ещё за добавкой! – подбоченясь и её сильнее выдвинув вперёд грудь, не удержалась Плетнёва.
Смеха стало ещё больше.
– Хорошо, тут всем ясно? Дальше, – продолжал я. – Каждого «тяжёлого» сопровождает сестра или санитар. Я говорю, что надо записать, вы пишете. Листочек раненому на грудь или где там у него место будет, чтоб в операционной доктора времени не тратили зря. Все тут грамотные? Кто?
Быстро отобралась команда из тех, кто уверял, что пишет разборчиво и без ошибок. Проверять и устраивать диктантов времени всё равно не было. Напомнил только, чтоб писали крупно и печатными буквами, и что запятыми и прочими лишними знаками препинания можно пренебречь – нам тут препинаться некогда, здесь больница, а не контора делопроизводителей, мы тут работу работаем, а не бумажки с места на место перекладываем с умными лицами!
Народ снова заулыбался.
– Товарищ Николин, а, можа, вона ту ферму забора у ворот поломать? Чтоб две машины зараз пускать? – набрался смелости напарник здорового санитара, которому среди грамотных места не нашлось.
– Не надо, – посмотрев в ту сторону, ответил я. – Вам больше одной машины зараз не разгрузить, а нам – не принять. Затор будет. Ты, браток, лучше сделай стрелки‑указатели. Из досок, из тряпок там каких, сам сообрази. Надо, чтобы водителям сразу ясно было, куда рулить: от ворот прямиком к крыльцу, мордой, кабиной то есть, влево, задним бортом – вот сюда. Разгрузили, крикнули – он справа корпус объезжает и на выезд, за следующей партией. Придумаешь, как? Времени мало.
– Сделаю, доктор Николин! – оба санитара, переглянувшись, убежали.
Через пару минут я уже видел, как они сколачивали со старичком‑плотником указатели из горбыля. Простые, грубые, с намалёванными углём стрелками, но заметные и наглядные вполне. На войне вообще всё простое и наглядное работало лучше всего. А сверху за этой суетой, так и не превратившейся в панику и сутолоку, наблюдали люди в белых халатах. Пока в белых. Кто‑то с интересом, кто‑то с сомнением. За периметром больницы красноармейцы перекрывали дороги, готовясь пропускать машины от вокзала. Казалось, что весь Харьков притих в ожидании тех, кто покинул осаждаемый фашистами Киев для того, чтобы попасть под их проклятые бомбы. От которых не спасали даже красные кресты на крышах санитарных машин и поездов. С уничтожением раненых и мирных «людей второго сорта» гордые арийцы не испытывали ни сомнений, ни проблем, ни душевных переживаний.
Истошные гудки раздались за забором справа, приближаясь. От этих звуков оставшиеся во дворе медики будто чуть пригнулись, как перед прыжком или рывком. Инструктаж, шутки, ожидание – всё закончилось. И каждый был готов к работе.
Первая машина влетела в ворота только что не с юзом. Полуторка с треснутым лобовым стеклом, вся в грязи, рыскнула было влево, но водитель тут же сориентировался по стрелкам и подъехал именно так, как нам было нужно. Шустрые ребята‑санитары даже за крыльцом успели выложить из досок что‑то, вроде отметки‑указателя для места остановки. Потный запылённый боец в кабине выражал одобрение громким хриплым матом, показывая большие пальцы.
В кузове были носилки, навалом, вперемешку с сидячими, которые держались за борта и друг за друга, удерживая и лежачих, в меру сил. А их у людей, переживших столько, явно оставалось немного. Запах бензина, масла, гари, крови и пота ударил в нос, когда я шагнул вперёд.
– Работаем! Носилки сюда! Кто ходит – идёт вон туда! Не стоим на месте, родные!
Конвейер заработал. Первые носилки пошли к операционным, где уже ждали хирурги. Вторые – в перевязочную, где Маруся с Лидой и местными разматывали грязные, пропитанные кровью бинты, обрабатывали раны и накладывали новые повязки.
– Осколочное, пневмо, ключица, три ребра справа сверху, – говорил я вслух, пережимая перебитую подключичную бледному парню на носилках, прикладывая к отверстию в груди вощёную бумагу перевязочного пакета и прижимая к ней своей окровавленной ладонью Катину. Зная, что она удержит, пройдёт рядом, повторит эти слова, и их услышат и поймут ещё от дверей операционной Цейтлин или Городинский, сразу вставая так, как им будет удобнее и сподручнее.
– Правая нога, ампутация по коленному, пулевое правого плеча, сквозное, обширный ожог справа!
– Левое бедро, слепое пулевое, осколочные груди, рентген, быстро!
Цепочки людей работали быстро, чётко, без сбоев, без перерыва, без накладок и столкновений, без падений и почти неизбежного ора друг на друга.
– Кати давай за остальными, не стой тут, раззява! – гаркнул здоровый санитар водителю, что высунулся из кабины и смотрел, разинув рот, стоя на подножке, за тем, как шевелилась вся прибольничная площадка, действуя, как единый механизм.
Старый каштан стал тем местом, куда относили тех, кому помочь было нельзя. Как те яблони в школьном дворе в Перегоновке, как та насыпь под Красноградом. За неполный час туда унесли пятерых. Всего пятерых из пяти с лишним десятков поступивших. Чьи‑то мужья, братья, сыновья лежали под старым деревом, над которым медленно тянулись по яркому голубому небу огромные кучевые облака. Белые, как горные вершины. Как свежие бинты, которых вокруг не было. Пять десятков, замотанных в тряпки, портянки, чёрт знает во что, один за другим попадали в здание для того, чтобы получить из рук умелых врачей, профессионалов, второй шанс. То, ради чего и работал весь этот мой конвейер. Это не было чудом, в чудеса я по‑прежнему не верил, в отличие от многих в этом дворе. Я точно знал, что это – просто результат более уместной организации приёма и сортировки в сочетании с моими знаниями и опытом. Ну и, пожалуй, с чуточкой удачи, которая собрала сегодня в Первой Советской больнице города Харькова лучших хирургов, эвакуированных из Киева и ещё не отправленных дальше на восток. Если бы не они – шансов было бы значительно меньше.
Машины шли одна за другой. Полуторки, санитарные автобусы, старый грузовик с разбитым бортом, в кузове которого вместо носилок лежали окровавленные шинели. Зина поила водой тех, кто ждал очереди, вручала кружки в руки «ходячим», которых отправляла в левое крыло. Тем, у кого были руки. Оксана подавала инструменты, возникая то слева, то справа. Катя колола и жгутовала быстрее, чем я успевал отдавать команды. Ганна с Галей работали в четыре руки, бинтуя грудь огненно‑рыжего красноармейца с прокушенной нижней губой, как намоточный станок, с промышленной скоростью. Наверное, со стороны это смотрелось неплохо, в чём‑то даже красиво. Мне отсюда, изнутри, видно этого не было. Ни красоты, ни слаженности, ни старого каштана, ни облаков над ним.
А вот влетевший на больничный двор последним легковой автомобиль увидел. Потому что как раз разогнулся, едва не упав.
Чёрная машина с тонкой красной полосой вдоль борта, которую память Вани Николина определила тревожно, как «Эмку» или «Чёрный воронок», подняла пыль, замирая точно перед нами. Два бойца, из‑за руля и с пассажирского сиденья, вылетели почти одновременно, причём пассажир поднимал автомат, наводя на нас.
– Очистить территорию! Освободить проход!
Часть больничных рванула в разные стороны, налетая друг на друга, падая. Ломая чудом выстроенную систему приёма и сортировки.
– Себе проход освободи! – загудела вдруг Зина, делая первый шаг. В сторону вооружённых особистов. – Ты чего орёшь на врачей, военный? Бессмертный, что ли⁈
– Назад! – голос «пассажира» стал выше и чем‑то напомнил мне недавнего прыщавого лейтенанта. Позитива не добавив.
– Вперёд! Стреляй в советскую женщину! Я большая, не промажешь! – она пёрла на «Эмку» танком.
– Зина, назад, – сказал я, понимая, что до беды стало ещё ближе, чем было. – Наверное, у них тоже раненый. Носилки к машине!
Старшая по кухням будто меньше вдвое стала и сместилась левее. Санитары, заметно робея и косясь на меня, подтянули к задним дверям носилки.
– Очистить территорию, – уже не скомандовал, а как‑то без особой надежды попросил водитель, обводя взглядом больничный двор.
– Выгружаем раненого, – не вставая, скомандовал я. И меня послушались, в отличие от него.
Мужчина в штатском, замотанный в какие‑то насквозь пропитавшиеся кровью одеяла, был без сознания. Два метра, что нас разделяли, и эти проклятые тряпки на нём, очень мешали постановке даже предварительного диагноза. Я полоснул по ним скальпелем, распарывая.
– Осторожно! Он должен жить! – снова тонко вскрикнул «пассажир».
– Как и все тут, – буркнул я, разрезая толстую парусину, что обматывала штатского. Удивившись тому, что между ней и одеялом кто‑то насовал перевязочных пакетов целиком, не разматывая. Они были тоже пропитаны кровью насквозь, но у раненого сохранялся пульс. Значит, было, что гонять сердцу по сосудам, не вся кровь вылилась.
– Это особый товарищ, его нужно обязательно спасти! – не унимался тот, с автоматом.
Память сообщала, что это – пистолет‑пулемёт Дегрярёва. Вторая память, пугая первую, сообщала, что соотнести увиденное под повязкой с просьбой спасти не готова. Даже она, та, на тридцать лет старше.
– Ты если мне в морду будешь стволом тыкать, я в сторону отойду, а своего «особого» будешь вытаскивать сам, – не выдержав, взорвался я, когда мельтешение «пассажира» стало мешать.
– Да я тебя… вас… к стенке! – взвыл тот.
– В очередь встань, – зло бросил я, не глядя на него, подводя второй по счёту зажим. – Вчера перед тобой прыщавый один занимал. Пока ему Соколов, Михал Григорьич, по ушам не нахлопал.
Руки сновали в страшной ране, темп речи опережая намного. Тампоны и салфетки вылетали, не в силах подсушить тот ужас, в который превратилось тело, только забирая с собой остатки крови, которой в том и так оставалось немного. И это злило. И этот, с автоматом, тоже злил.
Радовали только люди. Обе памяти давно перестали делить их на своих, чужих, местных, советских и прочих. Своими были все, кто не мешал. Кто помогал, оттесняя могучим бедром, будто невзначай, замолчавшего бойца, как Зина. Кто, закусив губу, ставил третью капельницу, теперь в правую, дальнюю от меня, ногу раненого, как Катя. Кто подавал инструменты без требования, даже без жеста, как Оксана. Радовало то, что мы хоть немного стабилизировали этого «особого».
– Так он как раз до Михал Григорьича, – сглотнув, глядя на пугающее обилие хрома в ране, проговорил «пассажир». – Он с Киева же… Он один знает, где чертежи…
– А ну молчать! – вырвалось у меня. И слова вырвались, и кольца очередного зажима. – Решил тут всем на расстрел наговорить⁈ Меня слушать! Обычный раненый, доставлен с эшелона, без конвоя, и этих слов никто не слышал! Всем ясно⁈
– Да! Поняли! Да, товарищ Николин! – раздалось вразнобой, но отовсюду. А убравший автомат боец посмотрел на меня с опаской, но и с каким‑то уважением.
Я поднимался по ступеням крыльца, придерживая интубационную трубку штатского, когда нога поехала на мокром. Кровь. Кругом была кровь, брызгами, каплями, лужами и ручейками. Я пошатнулся, теряя равновесие, но тут же почувствовал, как меня подхватили под локоть железно крепкие пальцы.
– Осторожнее, товарищ доктор, – пробасил тот самый санитар, что предлагал сломать забор. – Склизко туточки.
– Спасибо, браток, – выдохнул я, понимая, что ноги меня едва держат. – Как звать‑то тебя?
– Гриня я, – неожиданно смущённо отозвался он. – Григорий то есть.
– Спасибо, Гриня.
Мы внесли раненого в операционную. Гуревич вскинул брови, глядя на частокол зажимов, звякавших друг о друга в ране, когда бойца перекладывали с носилок на стол. Пять крупных сосудов я успел пережать ещё на входе, чтобы довезти его до стола. Соболев смотрел на двоих в форме, водителя и пассажира, что встали по обе стороны от двери.
– Не вытянем, Иван, – негромко сказал он, и в его голосе прозвучала та самая, знакомая каждому хирургу, усталая грусть, так похожая на обречённость. – Слишком обширное поражение.
– Попробую, Григорий Маркович, – упрямо мотнул головой я. – Печень регенерирует. Сосуды подживут. Главное, чтобы сердце выдержало.
Сосуд за сосудом, шов за швом. Я удалял осколки нижних рёбер, ушивал то, что можно было ушить, и иссекал ткани, спасти которые возможности не было. Гуревич ассистировал молча, Соболев подавал инструменты. В операционной стояла тишина – только короткие команды, только звяканье металла, только хриплое дыхание раненого. Я работал, видя, как трепещут сосуды, чувствуя, что каждая секунда может оказаться последней. Сжав зубы, перестав говорить, тяжело дыша, смаргивая пот, который Оксана не успевала промокнуть салфеткой в зажиме. Одном из таких же, каких из упрямо отказывавшегося умирать особого товарища торчало уже больше десяти.
А потом сосуды замерли. Сердце остановилось.
От автора:
Курорт. Утро. Похмелье. Выглядываю в окно отеля: райский остров наводнили зомби.
Отламываю ножку стула – пора искать пропавшую жену.
Хотя стоп, сначала выжить.
/reader/419507/




























