Текст книги "Товарищ военврач. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Валерий Гуров
Соавторы: Олег Дмитриев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
– Мысли? – спросил Чарный, когда я закончил. И эта его лаконичность говорила о том, что мозги у него работали куда быстрее и напряжённее речевого аппарата.
– Три, на выбор, – ответил я. – Первая: мне всё с перепугу померещилось. Ну, последствия контузии, усталость – всякое бывает. Вторая: у начгоспиталя какие‑то свои дела с Яковлевым. И третья, самая поганая: у начальника госпиталя дела с Яковлевым, и дела эти как‑то связаны с препаратами.
Коля помолчал. Потом мотнул головой:
– Так, ну, первую сразу отметаем. Тебя напугать – задачка та ещё. Я как того деда с бревном в глазу на фоне полыхавшего вагона вспомню – руки мокнут. Как ты его – раз‑раз, – передёрнулся еле заметно он. – А две других – не наша печаль. Надо в органы сигнализировать.
– Не о чем пока, – поморщился я. – Получится тот же сигнал, что у Яковлева, не сигнал, а сплошной голословный донос. И мы тогда будем иметь бледный вид, и всё впечатление от твоего недавнего знакомства смажем.
– Смажем – это мягко сказано, – задумался он.
Мы помолчали. В коридоре слышались звуки сдавленного плача и успокаивающий шёпот. Это госпиталь, тут бывает такое. Когда с ранеными работают только опытные, повидавшие многое и многих, это редкость, но тут, в сорок первом, где медсестры вчера окончили школу, где у врачей, включая заведующих отделениями, едва высохла типографская краска на дипломах – не так. Тут часто плачут. Пока.
– Ты вот что, – сказал я наконец. – Поспрашивай у местных, неприметно так, между делом как бы. Как дела в целом обстоят, кто чем дышит. Если придумаешь, как не в лоб узнать про хранение и учёт сильнодействующих обезболивающих – особо внимательно. Только я вот ума не приложу, как это можно сделать, не привлекая лишнего внимания…
– Кто на что учился, – усмехнулся он. И скопировал до мелочей и мой утренний тон, и жест, с каким я тогда пожал плечами, и выражение лица. Показав, с каким сомнением и неохотой я отвечал, а точнее уходил от ответа о переливании крови. Специалист. Разведка, вроде, но вот тут прям школой актёрского мастерства повеяло. Хотя, кто знает, чему их там в разведшколах учат?
– Сделаем, Иван Николаич. Ваня то есть. Не робей, придумаю чего‑нибудь.
Он протянул мне руку, и я пожал её. И улыбнулись мы с ним друг другу по‑настоящему, по‑дружески. Коля ушёл, а я задумался над тем, как и о чём говорить с завтрашним «каменным гостем». Ясно, что из Харькова информация по мне уже дошла, если не напрямую, то с Колиным пакетом. Понятно, что увязать меня с бомбардировкой эшелона сможет только очень настойчивый, но не очень далёкий сотрудник. Учитывая то, что комбриг направил сержанта к Митряшову персонально – вряд ли этот незнакомый пока Семён Трофимович был из таких. Оставалось понять, чем мы сможем быть друг другу полезны? Идеально – чтобы он мне не мешал. Но надеяться на то, что всё будет ровно и гладко я перестал давно, если вообще хоть когда‑то начинал. Вербовать станет? А чем это мне может грозить? Тут, в госпитале, наверняка каждый первый, начиная с Покровского и Ильиной – бдительный и сознательный. Ну, станет на одного больше. В конце концов, это всё для фронта, всё для Победы, а в том, что выявлять и клеймить всех подозрительных я не стану, сомневаться было глупо. У меня на это просто времени нет. Додумать мысль до конца почти удалось, но сон помешал. Остановился я на том, что хороший врач гораздо нужнее и полезнее органам, чем они мне.
Майор Митряшов прибыл на следующий день, ближе к полудню.
Я как раз осматривал комбрига, Виталия Андреевича. Сильный мужик, крепкий и явно в драке злой и быстрый, как броня и наши танки, из той песни, которую он часто напевал. Хороший знак – те, кто собираются помирать в ближайшее время, песен не поют. Хорошим было многое: состояние шва, пульс, цвет слизистых, общее состояние. На себя самого, вчерашнего, танкист похож не был, и это радовало.
– Говорят, всю кровь, до самой последней капли мне отдал, Иван Николаич, – с прищуром, где как‑то невероятно сочетались почтение с сомнением, пробасил он, пока я смотрел шов. Голос у него для невысокого роста был удивительным, глубоким и низким.
– Это кто ж такое сморозил? – улыбнулся я, не отвлекаясь от работы. Но его быстрый взгляд на ту рыжую, с косичками, Любу, заметить успел. И тяжкий вздох Светы‑отличницы услышал.
– Люба, сколько крови в организме человека? – спросил я покрасневшую, вспыхнувшую аж, санитарочку. Сестринские курсы она как раз оканчивала.
– От трёх до шести литров, – еле слышно отозвалась она.
– В общем верно, но разброс большой. У женщин – от трёх до пяти, у мужиков от четырёх до шести, но это тоже очень в среднем. Проще считать по весу: примерный объём крови у женщины – шестьдесят миллилитров на кило живого веса, у мужчин – семьдесят. Тоже, конечно, примерно выходит, но чуток поближе к правде. Теперь давай смотреть.
Я говорил спокойно и не по‑учительски, потому что она и так, кажется, была близка к тому, чтоб расплакаться. И комбриг сопел, явно переживая за то, что «сдал» её.
– Мы с товарищем Вороновым разной комплекции, он плотнее, я повыше. Но весим, предположим, примерно поровну, восемьдесят пять кило. Сколько в нас крови?
Она закусила губу, окинув палату в поисках тетрадки и карандаша, а потом зажмурилась и выдала:
– Пять литров девятьсот пятьдесят миллилитров на брата или одиннадцать девятьсот на двоих!
– Ого! Ловко, – с одобрением проворчал Виталий Андреевич. Который явно посчитал в уме ещё быстрее.
– Молодец, всё так. Теперь скажи мне, какая кровопотеря считается критической? – я продолжал говорить ровно и мирно, как друг, или, как тут называли, старший товарищ.
– Так… Снижение давления, повышение частоты сердечных сокращений, – ответственно, будто конспект проговаривая, начала она. – Малая восполняется сама, при средней, до полутора литров, тахикардия и падение давления. При тяжёлой – шок, угнетение сознания. При критической требуется экстренное восполнение объёма, она наступает при потере больше сорока процентов!
– Отлично! – я показал большой палец. – Значит, если бы я отдал товарищу Воронову всю, до последней капли, было бы что?
– Летальный исход, – повесила конопатый нос Люба.
– И опять правильно. Умница, всё знаешь на «пятёрку»! Объём перелитой крови немного превысил тот, что рекомендовал товарищ Семашко в «Инструкции НарКомЗдрава по применению лечебного метода переливания крови», там, кажется, было не больше одного процента от массы тела, – память Вани Николина не подвела, Света важно закивала головой, подтверждая. – Но у нас и случай был не рядовой. А бригадно‑командирский.
Воронов рассмеялся, будто давая команду девчатам – захихикали и они. В это время за раскрытыми дверями палаты одна за другой пронеслись две белых фигуры. Но, судя по тому, что криков не было – поводом для беготни служило не то, что кто‑то снова решил умереть, и не то, что к крыльцу должны были вот‑вот привезти на телегах и машинах много работы.
– У нас так бойцы суетиться начинают, когда начальство в расположении,– от внимательного танкиста это тоже не укрылось. И я был с ним согласен, так не только бойцы суетиться начинали, когда в клинику или располагу приходили важные дяденьки под большими звёздами или с большими деньгами. Все сразу подбираются, начинают говорить тише, двигаться быстрее, и даже раненые, кажется, стонут не так громко.
По коридору в сопровождении Муртазина прошагал невысокий, но очень прямой, будто радикулитом хворавший, человек в форме майора госбезопасности. В палату они не заглянули, следуя прямо по направлению к учительской, то есть кабинету начальника госпиталя. Лицо военкома снова напомнило о шамотном кирпиче с его желтизной, которая, как я уже знал, заменяла владельцу бледность. Узкое и какое‑то острое, от взгляда до черт, лицо майора чем‑то напомнило скальпель. А ещё пришла внезапно на ум фраза Гиппократа: «Чего не лечат лекарства, излечивает железо; чего не врачует железо, исцеляет огонь, а чего не исцеляет огонь, то следует считать неизлечимым». Горячее сердце, холодная голова, чистые руки.
По мою душу.
Глава 17
Каменный гость
Но ни додумать эту мысль, ни освежить в памяти вчерашние придумки‑наработки я не успел. Снаружи, из коридора, донёсся крик.
– Ваня!
Кричала Оксана. И такого её голоса я не слышал ни ни под бомбами, ни у операционного стола. Даже про то, как провожали в Харькове Алёнку, она говорила другим, мёртвым, бесцветным. Этот же был ярко‑красным, алым, как знамя, как сигнальный флажок. Значит, случилось что‑то такое, чего испугалась даже она.
Я сорвался с места, едва не уронив рыжую Любу, девочку с косичками и носом в конопушках. Она отшатнулась с пути и непременно упала бы, если бы не койка соседа Воронова – молодого молчаливого лейтенанта с ногой на вытяжении. Тот успел подхватить санитарочку рукой, прижал к себе плотно. Ладони обалдевшего парня легли на упавшее прямо в руки конопатое счастье со знанием дела, «по фигуре». «Знать, на поправку пошёл» – мелькнула в моей голове неожиданная мысль.
Оксана летела навстречу. Её халат и фартук на нём были заляпаны свежей кровью, а лицо наоборот было белым, как тот халат в ту пору, когда только был сшит. И по белым щекам полосами‑трещинами, как на старом фото, змеились прилипшие к поту тёмно‑русые волосы.
– Ваня! Там у Фимки грудник на столе! Осколок в сумке!
Слова её, для любого непосвящённого прозвучавшие бы полной ахинеей, я понял сразу. «Грудник» – ранение в грудную клетку. «Осколок в сумке» – сердечная сумка, перикард, пробита осколком, возможна тампонада. Смерть за считанные минуты, если не секунды.
Я на ходу рванул её за локоть, разворачивая обратно к операционной, и мы побежали. Вернее, побежал я, а она почти летела рядом, едва ли не повиснув на моей руке, на ходу выдыхая обрывистые, но такие важные слова:
– Торакотомия как по учебнику, чисто. Вскрыла, подсушили, дренировали, а там – кровь в перикарде! Я глянула – у неё руки дрожат! У Фимки! Я думала, она вообще железная, а тут стоит и говорит: «Окся, зови Николина». Шёпотом говорит! Ты понимаешь⁈ Шёпотом!..
Я понимал. Если такой хирург, как Ильина, с опытом финской и этой войн, просит позвать на помощь – значит, дело, скорее всего, дрянь. Притом, редкая. И как в воду глядел.
Мы влетели в операционную. Серафима стояла у стола, и в правой руке её мелко подрагивал зажим. Страшной, противной, неуёмной дрожью, которая бывает не от страха, а от обречённого понимания: ещё секунда – и всё. На столе лежал раненый, с раскрытой грудной клеткой. Торакотомия была действительно проведена идеально – по всем правилам, по всем канонам, как на операции при кафедре мирного института. Но вот дальше всё пошло явно не по сценарию.
Перикард, сердечная сумка, был напряжён, вздут, и сквозь его полупрозрачную стенку просвечивала почти чёрная кровь. Тампонада сердца. Кровь, скопившаяся между ним и сумкой, давила на миокард, не давая ему сокращаться. Пульс на сонной, который я еле нащупал одним пальцем той руки, которую не обрабатывала бледная Катя, был плохим. Ещё одной плохой деталью всей этой дерьмовой картинки в целом.
– Скальпель.
Оксана, уже стоявшая у инструментального столика справа, молча вложила нож мне в ладонь. Я сделал короткий надрез по верхушке перикарда – туда, где давление, кажется, было меньше всего. Но в тот же миг, когда скальпель рассёк сумку, кровь брызнула тонкой, но от этого не менее страшной струёй. Такая же алая, каким почудился мне недавний крик Оксаны, она ударила вверх, целя мне прямо в лицо. Я ушёл нырком, рефлекторно, как на ринге, как учил когда‑то тренер по боксу ещё в той, прошлой жизни: «Видишь прямой – ныряй». А вот руки мои остались на месте, не сдвинувшись ни на миллиметр. Инструменты замерли ровно там, где были в момент разреза. Они продолжали делать свою работу, работу хирурга, который не имел права ошибаться.
– Чистим. – Голос проскрёб по ушам даже мне самому.
Серафима ввела трубку и начала осушать полость. Кровь уходила медленно, неохотно, а под ней открывалось сердце, обнажённое, пульсировавшее с опасной частотой. И на поверхности левого желудочка показалась рваная рана, оставленная неосторожно тронутым в ходе операции осколком, которого почему‑то не заметили на рентгеновском снимке.
– Шёлк.
Я накладывал шов на бьющееся человеческое сердце. Каждое движение требовало невозможной точности. Оно сокращалось, уходя из‑под пальцев, игла могла в любой момент прорвать тонкую стенку или просто соскользнуть. И тогда всё или начнётся сначала, или подойдёт к самому последнему концу.
Работать приходилось почти вслепую. Рассмотреть что‑либо можно было только в те короткие доли мгновения, когда живое сердце, сократившись, замирало. Полагаться приходилось больше на осязание и на то, что руки стали двигаться, будто синхронизировавшись с чужими живыми тканями. Пока живыми.
– Держим. – Я затянул узел.
Третий. Пятый. Время остановилось. Я не слышал ни дыхания сестёр, ни шелеста ножниц по нити, ни шагов, ни голосов. Во всём мире, сжавшемся до размера операционного поля, были только я, игла, кровь и чужое сердце.
Тринадцатый, завершающий. Затянуть, срезать концы, проверить. Сокращения ровные, ритмичные, кроме крошечных, почти неразличимых на стенке капель, кровотечения нет. А эти прекратятся сами и довольно быстро.
Серафима Николаевна стояла и молча смотрела на сердце в распахнутой грудной клетке, которое теперь сокращалось размеренно и сильно, будто поняв, что из этих рук не вырваться. Оксана утёрла предплечьем лоб, оставив на нём вместо своего пота чужую кровь, и выдохнула длинно, с хрипом и присвистом. Я на пару секунд выпрямился, не давая отдых, а скорее просто меняя положение сведённых в камень мышц спины, и вернулся к работе.
Когда пациента «закрыли», от входной двери раздались сухие, короткие хлопки. Я поднял глаза. В дверях операционной стоял Покровский и аплодировал, негромко, но отчётливо.
– Я в вас не ошибся, Иван, – сказал он тихо, но как‑то особенно веско. – Нам с вами очень, очень повезло.
Он опустил руки и шагнул ближе, бросив короткий взгляд на пациента, на дорожки подсыхавших и темневших алых капель на каждом из нас.
– Товарищ майор уже час ожидает. Они заходили, но даже не врачу стало понятно, что сейчас вообще не до разговоров. – Покровский говорил тихо, будто извиняясь. – Зайдите, пожалуйста, ко мне, когда закончите.
И это «пожалуйста» из уст начальника госпиталя, крупного специалиста, администратора и просто человека, прозвучало непривычно. И немного настораживающе.
Митряшов ждал в кабинете Покровского, в той самой учительской, где со стены на входящих смотрел товарищ Сталин, а под ним висели иконостасом пришпиленные приказы, распоряжения и инструкции, от угла до угла. Когда я вошёл, майор стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на двор, на то, как водители, беззлобно матеря друг друга, копались под капотом одной из полуторок, той, что была постарше. Но сейчас, вблизи, он выглядел совершенно иначе. Милейший, вроде бы, дядька. Усталый, с мешками под глазами, с глубокими морщинами от крыльев носа к уголкам рта. Казалось, тот, кто проходил недавно по коридору в компании бледного Муртазина, был его злобным братом‑близнецом. Я вспомнил Колю, как он «зеркалил» мой тон, позу, жесты. Чарный, наверное, учился этому где‑то в разведшколе, и у него получалось отлично. Но, судя по тому, как легко и естественно менялся Митряшов, в той школе, где учился Коля, этот майор преподавал.
– А, Иван Николаевич! – он обернулся, и лицо его осветила улыбка. – Вот, пришёл, так сказать, лично познакомиться. Кто ж знал, что у вас тут без записи никак, да и по записи придётся подождать? Но никаких вопросов – служба, я всё понимаю!
Муртазин, сидевший у двери, подобрался и вытянулся, будто ожидая неминуемого разноса за то, что визит начальства плохо подготовлен. Но вместо этого начался странный, почти светский разговор о погоде, о том, как дела в госпитале, о снабжении. Я отвечал по возможности лаконично, привлекая в нужных местах Покровского, нутром чувствуя каждое слово, произнесённое майором, как привычный любому хирургу желобоватый зонд, инструмент для исследования ран и полостей. Тонкий, блестящий, но жёсткий и холодный, прощупывающий меня насквозь. Он спрашивал о вещах, которые, казалось, не имели никакого значения, слушая мои ответы с таким вниманием, будто я выкладывал ему все военные тайны разом. Военком госпиталя, да и начальник тоже, и вовсе смотрели на собеседника, выглядевшего мирным и спокойным, как в срезы стволов расстрельного взвода.
А потом майор вдруг поднялся, одёрнул гимнастёрку и сказал тем же мягким, почти домашним тоном:
– Пойдёмте‑ка, Иван Николаевич, на воздух. Вы после операции бледноваты, и крови, говорят, вчера много потеряли. Подышать полезно. – Он обернулся к Покровскому и Муртазину, и его голос, не изменившись ни на полтона, вдруг обрёл какой‑то новый оттенок. – Сидите, товарищи. Мы найдём дорогу.
Покровский, уже начавший было приподниматься, резко и грузно опустился обратно. Муртазин замер, будто прибитый к стулу. Я двинулся следом за Митряшовым.
Мы вышли в коридор. Люди, ещё минуту назад сновавшие по своим делам, исчезали с нашего пути. Санитары с носилками сворачивали в боковые проходы, медсёстры пропадали на ровном месте, ныряя в палаты. Ускорялись даже раненые. Особенно удивил одноногий старшина, ковылявший нам навстречу, который умудрился развернуться и запрыгать, стуча костылями, обратно с удивившей меня скоростью.
Майор этого будто не замечал. Он шёл, чуть сутулясь, заложив руки за спину, и продолжал говорить тем же мирным, светским тоном:
– Ну, как вам в госпитале, Иван Николаевич?
– Есть, где приложить знания и навыки, товарищ майор, – честно ответил я, не сбиваясь с шага.
– Это похвально. – Он толкнул входную дверь и вышел на крыльцо. – У меня, скажу честно, довольно странное впечатление сложилось о вас. Разное говорят люди.
Мы пересекли дворик и сели на лавочку под старым клёном, с которой при нашем приближении как ветром сдуло двух водителей, присевших, видимо, перекурить ремонт.
– Это всегда так, – согласился я. – Говорят разное. Главное, чтоб писали одно и то же.
– Здравая мысль. – Митряшов покосился на меня, и в голове моей сама собой заиграла патефонная пластинка про зорких чекистов, что всегда начеку и недаром носят боевые ордена. У этого на груди было «Красное знамя». Снаружи и, наверное, внутри. – Пишут в основном одно и то же. Но с разными интонациями.
Повисла пауза, многозначительная и ощутимо тревожная. Я потянулся, выпрямляясь, так, что между лопатками что‑то хрустнуло, и заметил, как в ближнем к крыльцу окне, кажется, чуть шевельнулась занавеска.
– Чарный твой дело знает. – Спокойно, будто продолжая фразу, сказал он, едва скользнув взглядом по тому же самому окну. – Про него тоже много прислали, но там интонация одна: молодец, боец, удалец. А чем ты мог насолить Гуревичу, Вань?
Вопрос прозвучал тем же тоном, каким он недавно спрашивал о погоде, но эффект был как отудара под дых. Я сдавленно кашлянул.
– Не знаю, товарищ майор, честно…
– Давай Семён Трофимычем меня зови… пока, – отмахнулся он. Но взгляд менее острым не стал.
– Я при нём раненого… стабилизировал, – я запнулся, подбирая слово. «Спас» всегда казалось мне каким‑то слишком пафосным. – Они с Соболевым записали его в невозвратные.
– А ты?
– А я обратно выписал. – Я развёл руками.
– Жук ты, Ваня… Только никак не пойму пока, бронзовка или навозный, прости за прямоту. Тебя лучшие врачи Западного фронта хвалят так, будто с самими Вишневским или Бурденко работать довелось, а ты – в кусты. – Он не сводил с меня глаз – серо‑голубых, с карими точками на радужке. Память ткнулась было, что такие отметки на радужной оболочке бывали у пьющих, но я едва не отмахнулся от неё. Резких движений делать как‑то не хотелось.
– Я ж как на ладони весь, Семён Трофимович, – сказал я, стараясь, чтобы это прозвучало спокойно. – Метрики мои в Минске, остальное всё тоже, наверное, сто раз перелопатили. Я вряд ли что‑то новое расскажу тем, кто про меня больше… меня самого знает.
Фразу «больше матери с отцом» я удержал. Логика подсказывала, что о родителях Вани Николина сейчас говорить точно не стоило, об отце – тем более.
– Верно мыслишь и слова говоришь правильные. – Митряшов кивнул и вдруг, без всякого перехода, сообщил: – Тебя за товарища Иванова хотят к ордену представить. Что скажешь?
Ох, умеют они «враскачку» вопросы задавать – как обухом приложил. Но об этом я вчера подумать тоже успел.
– Сперва скажу, что про товарища Иванова впервые слышу. Мне Михаил Григорьевич так велел отвечать, – улыбнулся я. – А потом – служу Советскому Союзу.
– Нет, пожалуй, всё‑таки не навозный, – пробурчал Митряшов себе под нос, но потом продолжил обычным тоном. – У меня, Ваня, работы тут – сам понимаешь. Госпиталь – объект режимный, обстановка на фронтах – сам там был, не мне тебе рассказывать. Людей верных – наперечёт.
Он вздохнул, подняв глаза к окнам верхнего этажа школы‑госпиталя. Жалуется? Мне? Или вербует? Ну, памятуя об утреннем разговоре – кто на что учился, конечно. Иного ждать было бы довольно легкомысленно, наверное.
– Дурак этот из Воронежа, парторга племянник, Яковлев, утром с эшелоном назад убыл. Написави подписав сперва многое. Но тебя касается, пожалуй, только его глубокое и очень искреннее сожаление в том, что он близоруко и ошибочно заподозрил честного советского врача. И теперь деятельно раскаивается и готов понести.
Он произнёс это так, будто с листа читал. И я прямо вот перед глазами увидел потного и бледного рябого, который трясся и писал, ломая грифель или брызгая чернилами, эти самые слова. И только в самом конце майор улыбнулся, давая понять, что и разговор наш с Аполлинарием Фёдоровичем ему известен дословно. И что он, кажется, моей тогдашней резкости не осуждает.
– Это хорошо. Это воодушевляет, – ответил я, подбирая слова.
– Ну ещё бы. Только вот, поговаривают, какой‑то интерес он имел тут. Шкурный, какой у них ещё может быть, у шкур… Но вот деталей нет, одни домыслы. У тебя, часом, нет ли?
– Деталей? Да я ж тут всего… – начал было я, но был остановлен. Не перебит, а именно остановлен жестом твёрдой ладони, которым товарищ майор, приди нужда, и эшелон бы на полном ходу остановил, не то, что одного усталого врача.
– Если будут – тыне держи в себе. Про историю с фальшивым Данайтисом я тоже знаю. Глаз у тебя зоркий, это хорошо. Но вот привычка себе опасные трудности создавать – это плохо. Твоё, Ваня, дело – лечить и возвращать в строй красноармейцев и командиров Рабоче‑Крестьянской Красной Армии. Не отнимай хлеб у других, которым партия и Родина свои задачи ставит. Понимаешь?
Дурак бы понял. Слепой увидел, глухой услышал. Мне повезло – со зрением проблем не было, слух после контузии восстановился, а в целом разговор выходил именно таким, как я и планировал. Хоть и было остро ясно теперь, почему при помощи отдельно взятых товарищей домны давали больше стали и виноград родился сочнее. Вот только про спокойный детский сон у Вани Ниолина было своё мнение. Но для него тут было не место и не время.
– Понял, товарищ майор. Спасибо за доверие, Семён Трофимович. Буду заниматься медициной и отвечать на свой участок.
– Тебе спасибо, Ваня. – Он поднялся, оправив китель. – Про Воронова слышал. Мы с Виталькой давно знакомы. Всё думал, успею проведать, а то одно, то другое… Пойду к нему. Давай, товарищ военврач, работай. Хорошо у тебя получается, тьфу‑тьфу‑тьфу. И на‑ка вот…
Он протянул мне листок, сложенный уголком полевой почты, а следом – небольшой пакет, толстый, почти в два пальца толщиной, размером со сложенный вчетверо альбомный лист. А потом пожал мне руку и направился к крыльцу спокойным шагом, с прямой спиной. Только сперва погрозил пальцем окну, тому самому, где, вроде бы, дрогнула ещё раз занавеска.
Почерк Бориса Наумовича, аккуратный, с заметным наклоном вправо, я узнал. И слова с фразами, которые он тогда строго велел запомнить, узнал тоже.
«Здравствуй, Иван. Добрались нормально. В Воронеже жарко, но держимся. Готовимся к зиме во всю ивановскую. Профессора передают привет, товарищ Цейтлин просил напомнить про статью. Будь здоров. Зинченко».
Так… Отступление идёт полным ходом. Иванов из Воронежа улетел, судя по «зиме», на север, в Москву или Ленинград. Работы мои изучили и признали полезными для армии и Родины, а Александр Захарович Цейтлин отправил что‑то из них, если не всё, в Москву. Со стороны органов ко мне вопросов новых не появилось – если бы в конце было «Счастливо» или «До встречи», это значило бы другое.
Верить тому майору, что так жарко встретил меня об пол в Шульговке, было, наверное, глупо, но я верил. Понимая, что он наверняка не раскаивался в том, что сделал, потому что раскрыть потенциального вражеского диверсанта с вероятной задачей по уничтожению штаба дивизии нужно было максимально быстро, поэтому и допрос в ходе фильтрации вышел именно таким. Наверняка у него и его руководства были на меня планы, и уж точно не один вариант – не те люди. Но пока эти планы не расходились с моими собственными – всё было в порядке. И пусть так и оставалось бы подольше.
В пакете лежала статистика: таблицы, сводки, графики. Проценты выживаемости, сроки восстановления, количество возвращённых в строй, цифрами и пофамильно. Всё то, что Катя, а потом и Ганной с Галей, собирали по крохам – от Умани до Перегоновки, от Шульговки до Харькова, от Харькова до Воронежа. Теперь это было не просто истрёпанными тетрадками печального вида, а оформленным, прошитыми заверенным отчётом, с подписями и печатями. И здесь были сведения о тех, кто оставался на правом берегу Днепра, о тех, кто покинул Шульговку до нас, первыми партиями, и тех, кто был эвакуирован следом, другими маршрутами. И эта статистика была, как говорили в моём времени, куда более репрезентативной. На диссертацию, может, и не тянула, но на развёрнутый и аргументированный отчёт – вполне. А с учётом тех подписей и печатей можно было надеяться на то, что к ней теперь прислушаются. Потому что она касалась выживших раненых бойцов Красной Армии. Всех до единого, кого мне довелось оперировать с той самой середины августа, когда очередь одного фашиста подвела меня прямиком под ствол другого, сместив на полтысячи вёрст на запад и провалив на восемьдесят четыре года в прошлое. Где у меня наконец‑то, кажется, появилось официальное одобрение на работу в других масштабах.
От автора: СКИДКА моем другом цикле
Конторович и Гуров отправляют современного сапёра в 1941‑й – к мосту, который нельзя отдать немцам.
/reader/597720




























