Текст книги "Дворец Посейдона"
Автор книги: Тамаз Чиладзе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)
– Перестань, – жестко сказал Резо.
Майя утерла слезы и очень тихо, отрывисто, едва различимо проговорила:
– Откуда я могла знать, откуда… что ты еще любишь меня…
– Кто тебе сказал, что я люблю…
– А если не любишь, то тем более! – мстительно прервала она.
– Ступай, – сказал Резо, – уходи!
– Резо! – она подошла совсем близко.
– Я же сказал, уходи!

Майя изменилась в лице, сначала удивленно смотрела на него, потом улыбнулась и беззаботно сказала:
– Ладно, ухожу!
Резо не стал подниматься к себе, а вошел в большую комнату, где играли в пинг-понг. В углу стояло пианино. И на пианино играл незнакомый парень. Народу был много, и Резо почти никого не знал, кроме Сосо, который играл в пинг-понг с толстой растрепанной девушкой.
Сосо помахал ему ракеткой. Резо сел на стул у стены. Толстуха смеялась, не доставала мячей, хитро посланных партнером, и грузно налегала на стол.
Рядом с Резо сидела пожилая женщина. Когда толстуха не доставала мячи, она оборачивалась к Резо и недовольно покачивала головой.
Милиционер Бего сидел на подоконнике и ножичком строгал какую-то палочку. Потом все сгрудились вокруг пианино и стали петь. Соседка Резо тоже встала, раздвинула поющих и заняла место возле пианиста. Постояла некоторое время, скрестив руки на животе, а потом тоже запела – приятным, высоким голосом.
«Приехали новенькие…»
В дверях стоял молодой парень в тяжелых горных ботинках. Сразу видно – неопытный, оттого и мучается. Завтра чуть свет он спустится в поселок и купит обувь полегче – хоть тапочки матерчатые. Парень обвел глазами комнату, видно, искал, где присесть, чтоб дать ногам отдохнуть. Толстуха кончила играть и подбежала к парню в ботинках. Тот погладил ее по волосам с печальной улыбкой страдальца. Та что-то говорила ему, указывая на Сосо, а он улыбался, и видно было, что каждая улыбка дается ему нелегко.
Резо подошел к милиционеру.
– Как дела, Бего?
– Ничего.
Резо знал: и сейчас Бего настороже. Как на всякую игру, он и на пинг-понг смотрел подозрительно.
Резо покрутился еще немного в холле, потом вышел на улицу.
Наутро он сидел в поезде, в набитом до отказа вагоне. В купе вошел москвич – профессор. Место он занял раньше – оставил на сиденье свою сумку.
Когда поезд тронулся, профессор снял очки в золотой оправе, платком протер стекла, надел очки снова, оглядел всех пассажиров и спросил у Резо:
– Вы случайно не играете в преферанс?
– К сожалению, нет, – с улыбкой ответил Резо.
ДВОРЕЦ ПОСЕЙДОНА
Когда я вспоминаю об этом, душа моя опустошается. Пустота, как мертвый океан, заполняет собой пространство, сносит кропотливо возведенные плотины, заливает крохотные островки надежды, которые, словно камни, брошенные на дно ручья, помогали мне перейти на тот берег. В будничной суете растворяется бетонное шоссе равнодушия, возникшее само по себе, как кратчайшее расстояние между двумя точками – бытием и небытием. И тогда я на мгновение остаюсь наедине с призраками, которые появляются по милости памяти, независимо от моего желания и воли…
Рядом с жизнью человека течет полноводная река воспоминаний. Иногда она выходит из берегов, и тогда мы по самое горло стоим в мутной ледяной воде.
И тот, кто в силах выбраться из этой реки…
Боль рождается значительно позднее, когда стоишь у окна, освещенного лучами заходящего солнца, и смотришь на вздутую паводком реку. Сколько времени прошло, сколько воды утекло, а душа все-таки мерцает, теплится, как тоненькая свечка, которая освещает глиняные стены нашего существования…
Негромко, почти шепотом обращается она к нам и дает нам почувствовать, что одна она, единственная, неповторимая, темная и светозарная одновременно, великая и успокоительно небольшая, может вместить в себя наши мысли. Утомленная бессонницей, где-то на дне темной пропасти прячет она бесчисленные светлые точки: метеор, комета, планета, звезда, галактика.
И вдруг, среди ночи, когда все и вся погружено в сон, когда волны по чудному мановению луны отступают и удаляются от берега, когда секунды, минуты соскальзывают с ладони и утекают между пальцами, как тяжелые, сверкающие капли ртути, когда обручи вечности, времени и пространства лопаются и распадаются, из заповедных глубин всплывают слова, которые надлежит произнести нам: Вот оно, мы существуем!
Я уже старый! Во всяком случае, так говорит Мамука, мой десятилетний сын. Я, как доисторическое чудище, неуклюже топчусь среди хрупкой полированной мебели. Эта изящная мебель до такой степени заполнила мою пещеру, что иногда мне кажется – я задыхаюсь. Выхожу на балкон, но и там – кругом каменные стены с бойницами окон, откуда на меня нацелены тысячи глаз. Хорошо еще, такое со мной не часто случается. Вообще я спокойный, уравновешенный, чересчур невозмутимый – в чем меня упрекает моя жена Лия. Я даже тогда не выхожу из себя, когда Мамука кружит на велосипеде по паркету или целыми днями сидит, уставившись в телевизор. В такие минуты Лия плачет, потому что, как она говорит, меня ничего не интересует, мне плевать, если весь дом вверх ногами перевернется. Лия не знает, что спокойствие для меня – маска, помогающая скрыть собственное бессилие. Ясно, что с Мамукой мне не справиться. Я не борюсь с ним не потому, что считаю это ниже своего достоинства, а потому, что боюсь вообще потерять это самое достоинство, которое пока еще поддерживают три десятка книжек. Эти книжки печально, словно кариатиды, смотрят на меня с книжной полки, как будто чувствуют, что дни их сочтены. Эти книги написал я. За последние десять лет они размножились, расплодились, как грибы, не только в моей квартире, повсюду стали жильцами многочисленных книжных шкафов. Я часто встречаю их на улицах, в трамваях, на аэродромах. Отправляясь в дальнюю дорогу, пассажиры берут их с собой вместе с пижамой, достают из чемодана, включают свет и, уютно устроившись на полке вагона, глотают мою книгу, как снотворное или наркотик. Многие любят читать детективы и фантастику…
Кроме того, я видел свои книги в мусорных ящиках, урнах, на садовых скамейках, в залах ожидания, даже в уборных. Но удивительно другое – есть читатели, которые хранят мои книги рядом с серьезной литературой. Некоторые даже обертывают их в бумагу или прячут в целлофановую обложку, чтобы не испачкать, не изорвать. И когда я прихожу к кому-нибудь в гости, со страхом поглядываю в сторону книжного шкафа, – как бы и здесь не столкнуться с ними. Я боюсь встречи со своими сочинениями, словно с брошенными, постылыми детьми, которые всем своим жалким видом говорят о бездарности и нерадивости своего родителя. А добрейший хозяин уже тянет меня за рукав к книжным полкам и гордо показывает мне мои книги, которые и здесь, как терпеливые кариатиды, поддерживают литературную образованность хозяина дома. Я налегаю на вино под встревоженный шепот Лии: «Что ты делаешь, Гига! Ты с ума сошел!» Хозяева следят за мной с любопытной улыбкой – напоить такую популярную личность у себя в доме не каждому удается. Они с удовольствием позвали бы соседей, позвонили бы друзьям и знакомым, чтобы те скорее шли сюда, если бы не стеснялись нас или, вернее, если бы не предпочитали наслаждаться в одиночку, без свидетелей.
По моим романам и рассказам снято много теле– и кинофильмов, поставлено много спектаклей. У меня есть дача, машина, хорошая квартира. Писатели, когда разговаривают со мной, глядят в сторону, избегают смотреть мне в глаза. Для них я чужой, другой, не такой, как они. Хотя следует сказать, что некоторые из них мне завидуют. А зависть такая вещь, которую не спрячешь. Как труп, непременно всплывет, рано или поздно. Раз завидуешь, значит, со мной заодно, родственники по духу, сообщники, только более робкие и нерешительные.
Единственный, кто верит в то, что я – великий писатель, моя жена Лия. И с нею я не спорю. Все равно мне ее не переубедить. Если на то пошло, зачем я должен лишать ее этой радости! Это все равно, что требовать от бога, чтобы он зажал рот единственному верующему!
Иногда и Мамука берет почитать что-нибудь из моих сочинений. Я не разрешаю, но он не слушается. Не могу же я сказать: не читай этих глупостей. В конце кондов автор – его родной отец. И потом – через несколько лет он сам во всем разберется.
Мамука – стандартный экземпляр тбилисской детворы. Ходит в школу, учится музыке и иностранному языку. Ежедневно готовит шесть уроков, смотрит телевизор и в конце каждой четверти приносит хорошие отметки. Эту тайну я никогда не сумею объяснить. Тут я бессилен. Я могу придумать тысячу сложнейших, запутаннейших сюжетов, таких, что у читателя дух займется и он ночью в комнате побоится остаться один. Могу провести своего героя через лабиринт бесчисленных опасностей, историю, закрученную, словно пиратский канат, распутаю так мастерски, что заработаю безграничную благодарность читателя, но Мамука для меня – сфинкс. Более того, в силу своей разносторонней деятельности и вечной занятости, он для меня – новый вариант Юлия Цезаря, и я отношусь к нему с почтением и робостью, потому что его достижения кажутся мне фантастическими. Иногда я думаю о том, что Мамука и его друзья вышли не из материнского лона, как мы, как все простые смертные, а прилетели с какой-то планеты. Тихие, трудолюбивые, как муравьи, упрямые. Оттого, думаю, они и не сводят глаз с телеэкрана, что ждут сигнала с родной планеты. А, может, они и вовсе не дети, а родились законченными взрослыми людьми. Поэтому я облегченно вздыхаю, когда Мамука просит с ним поиграть. Я становлюсь на четвереньки, изображая бизона, а Мамука с дикими воплями преследует меня. Чего греха таить, в такие минуты меня охватывает животный страх, и я готов подчиниться инстинкту самосохранения и позвать Лию на помощь. Но жена так беззаботно напевает у плиты, и потом мне стыдно перед Мамукой. А еще точнее – самолюбие не позволяет мне сдаваться: неужели я даже на роль паршивого бизона не гожусь! И я терпеливо обливаюсь потом, и наконец говорю: устал, больше не могу. Хотя это прекрасная игра и я с удовольствием играл бы в нее всю жизнь, что поделаешь – старость! Это слово обладает магической властью над моим сыном, он начинает так грустно на меня смотреть, что мне ужасно жалко себя становится.
Теперь уже действительно время сказать, сколько мне лет. Потому что дела обстоят не совсем так, как воображает мой Юлий Цезарь. Когда вам станет известен мой возраст, вы только руками разведете: какое, дескать, время о старости говорить! Может, вы и правы. Мне в этом году исполнилось сорок лет. Поскольку официального юбилея писателям в честь сорокалетия не устраивают, Лия дома накрыла роскошный стол. Два дня кутили. У меня было такое чувство, словно друзья и близкие с цветами и песнями провожали меня в последний путь. Особенно запомнились мне слова тамады – известного критика.
Здесь позволю себе немного отвлечься, чтобы поделиться своим многолетним опытом: если вам доведется устраивать прием, немедленно зовите тех, кто не особенно вас любит. Тем самым вы убьете двух зайцев: проявите благородное великодушие и услышите, как расхваливает вас вчерашний недруг (за столом иначе не полагается!). Он все это понимает и, вернувшись домой, готов головой об стенку биться, локти себе кусать. Ему кажется, что его обманули, провели, одурачили, на самом деле, никто его не обманывал, просто вы напомнили ему об истинном призвании человека – любить ближнего своего!
Так вот что сказал мне известный критик: «Вы, – говорит, – знаменитый писатель, ваши сочинения необычайно популярны. Где только не увидишь ваши книги!»
(В урнах, мусорных ящиках, уборных, – думал я, продолжая сидеть, скромно потупившись, с покорной улыбкой на лице.)
Речь тамады походила на адрес, который обычно получает юбиляр. Вы, дорогой товарищ, родились в таком-то году, тогда-то издали первую книгу, в такое-то время вступили в Союз писателей… Как будто напоминают человеку его собственную биографию… Будучи совсем молодым, вы сумели сделать то, что оказалось не под силу вашим старшим товарищам, говорил тамада, а я перечислял про себя: построил дачу, купил машину, получил хорошую квартиру.
Сегодня вы стоите на пороге нового этапа в вашей жизни. Наступила пора мудрости и зрелости…
Здесь сидящие за столом гости навострили уши, авось тамада вспомнит, наконец, что он критик, и скажет мне всю правду: хватит, мол, дурака валять, уже время взяться за серьезное дело. Мне самому показалось, что именно так он и скажет. Наступила тревожная тишина.
– Мудрости у вас всегда было предостаточно, а теперь пришла пора зрелости! – закончил свою речь тамада.
По правде говоря, у меня от сердца отлегло. В такие моменты я всегда боюсь за Лию. Ведь она уверена, что все, кто сидит за нашим столом, любят меня без памяти. Может, ей оттого так кажется, что меня редко ругают. Удивительно, какую скудную и неверную информацию имеют о нас наши жены! Впрочем, слышат только то, что хотят услышать.
Лия с сияющим лицом хлопотала вокруг стола, иногда садилась рядом, клала руку мне на плечо и слушала комплименты в мой адрес, согласно кивая головой.
Опасность все-таки подстерегла меня в тот вечер. Пришедшая в экстаз от всеобщей любви и радости Лия, как и следовало ожидать, не удержалась и прервала тамаду:
– Знаете, совсем недавно в одной школе устроили встречу с Гигой, и дети сказали ему: «Вы самый любимый наш писатель!»
Я не знал, куда деваться от стыда. Готов был сквозь землю провалиться. Даже не поднимая головы, я видел, как лица у моих гостей перекосились от едва сдерживаемого смеха. Пусть бы расхохотались в лицо, чтобы у моей дурочки жены, наконец, раскрылись глаза. Впрочем, я сильно в этом сомневаюсь!
«Господи, что у меня общего с этой женщиной? За чем я с ней связался? Чего я хотел от нее!» – думал я.
Лия относилась к числу тех женщин, у которых непомерно развит надзирательский комплекс, мастерски замаскированный. Я не слышал от нее громкого слова, она ни разу не попросила меня пересесть, если я не туда садился. Она или тихонько плакала, или шептала. Из слез и шепота, как из двух ниток разного цвета, она плела вокруг меня пеструю уютную сеть, которая, представьте себе, постепенно становилась даже приятной и необходимой. Да-да. Возможно, потому, что человеку нравится, когда его слушают затаив дыхание, беспрекословно выполняют его волю, не устраивают скандалов, если он запоздал или пришел подвыпивший. Так незаметно я стал пленником нашей квартиры. Сунув ноги в теплые шлепанцы, я брожу по комнатам. Конечно, я чувствую, будто что-то потерял, чем-то поступился. Но мне лень докапываться – что именно я потерял. Лия беспечно поет на кухне, но я знаю, что она ни на секунду не спускает с меня глаз, следит за каждым моим движением через невидимую щелочку. Да! Совсем забыл. Есть еще одна сеть, сплетена она из нити неопределенного цвета. Зовется эта нить Лииной болезнью. Можно смело сказать, что Лия переболела всеми модными недугами. В последнее время она вообразила, что у нее рак. О своей безнадежно тяжелой болезни Лия говорит обычно перед сном, когда мы лежим в темноте. Говорит шепотом, в котором звенят слезы. Словно обращается к себе. И от этого меня невольно охватывает грусть, хотя я знаю, что и рак, как все предыдущие болезни, существует только в Лиином воображении. Я не могу сопротивляться грусти, которая словно озеро плещется в нашей комнате. И в этом озере тонет, исчезает моя Лия.
– Боже, – взываю я, – только бы Лия была жива!
Самое удивительное здесь другое: я прекрасно знаю, что все это выдумки и моя жена так же здорова, как я.
К этому крайнему средству Лия прибегает в тех случаях, когда мне смертельно надоедает сидеть дома. Я мечусь по квартире, словно пес на цепи, небритый как арестант, и не свожу с окна лихорадочно блестящих глаз. В такие минуты мне вспоминается моя старая комната, принадлежащая тем прекрасным временам, когда я был свободен!
Между прочим, я обладаю способностью мысленно находиться в разных местах в одно и то же время. Чтобы вам было понятней, я постараюсь нарисовать примерно такую картину.
Из глиняного горшка, стоявшего на подоконнике, торчал кактус. Пыль, позолоченная солнечным светом, делала комнату похожей на декорацию старинного спектакля.
В этой темной комнате, казавшейся еще темнее по контрасту с лучами солнца, не было ни плюшевых кресел, ни тахты с мутаками. Но сейчас я ее представляю только такой, заставленной креслами, теплыми, как печка, заваленной подушками. Более того, я уверен, в одном из углов непременно должны быть степные часы, и я весь в ожидании – вот-вот раздастся их глухой звон, словно молот ударит по медному блюду.
Мне казалось, что сейчас эта комната совсем другая, нежели была в действительности. Это странное восприятие издавна знакомой обстановки присуще мне с детских лет. Таким мне виделось все раньше, таким видится сейчас, когда мне уже сорок, когда для меня потеряли всякий смысл сон, мечта или сказка. Давно уже в прошлое отошли те времена, когда я мог жить одними иллюзиями. В отличие от других детей, я мог не играть во дворе, а сидел дома (какой спокойный ребенок!). Я мог забраться в старое плюшевое кресло, засунуть руку в прореху, нащупывая пружины, которые мне казались прыгунами-клоунами, стремящимися выпрыгнуть из бочки. Или я представлял себе трюм корабля, где заперты голые негры (Таманго!), они спиной, плечами пытаются поднять тяжелый люк, пот катит с них градом, тела блестят, как бронзовые, но трюм надежно заперт.
– Давай этим летом никуда не поедем, – говорит Лия, – Мне кажется, это мое последнее лето… Да, ты прав, наверно, это смешно… Господи, что я щебечу, как глупенькая двадцатилетняя девчонка!
– Спи.
– Днем я не могу спать.
– Тебе это необходимо.
– Успею.
Из окна я вижу улицу, полную людей.
Теплый апрельский вечер, и хотя я давно не выходил из дому, я так же разморен весенним теплом, как вон тот парень, который стоит, прислонясь к дереву, перекинув через руку пальто. Единственно, что можно делать в такой вечер, – гулять, и люди гуляют: школьницы в белых передничках, официанты и продавцы, кибернетики и шоферы, студенты и философы, врачи и бухгалтеры с вечерней газетой, торчащей из кармана. Среди них важно прохаживается высокий милиционер. Над толпой беспечно и привольно, словно воздушные шары, плывут головы баскетболистов.
Парень, прислонившийся к дереву, кого-то ждет. Иногда он поглядывает в мою сторону. Но вряд ли он меня видит, потому что я стою за занавеской. Я твердо знаю, что часы не зазвонят, и все-таки жду их звона, как будто он может что-то изменить, сделать комнату частью улицы. Улица, как река, подхватит ее, наполнит душным воздухом, запахом табака и бензина, визгом тормозов, стуком каблуков, милицейскими свистками, и комната, как тяжело нагруженный плот, медленно поплывет по улице, и на плот будут вскакивать мальчишки и девчонки и даже вот этот разносчик мороженого, чей белый колпак после милицейской формы прежде всего бросается в глаза.
Солнце неторопливо покидает комнату. Словно продавец свертывает ткань, разостланную на прилавке. Ткань беззвучно скользит по столу, стульям, подоконнику. Здесь она ненадолго задерживается, несколько мгновений поблескивает и переливается, словно шлейф актрисы, скрывшейся за кулисами, и потом гаснет, исчезает.
А часы молчат.
Парень все стоит возле дерева, и я чувствую тяжесть пальто, которое он держит в руках. Мне становится душно. Небо по краям алеет, и над улицей плывет маленькое белое облако, похожее на бумажный кораблик.
Часы били, когда я был маленький. Во время войны их продали. Купила их какая-то женщина, одетая во все черное. Двое мужчин с трудом вынесли из нашей комнаты часы, похожие на громоздкий шкаф.
А бой остался, бой часов, он живет в этой комнате сам по себе, как сверчок. Никто не знает, где, в каком уголке он притаился.
Вот идет та, которую я жду полчаса. Идет так, будто никуда не спешит. Она тоже сняла пальто и несет его на скрещенных перед собою руках. Создается впечатление, что в пальто надо ходить дома, а на улице следует его снимать. Сейчас как раз такое время, когда все никак не решаются выйти без пальто. Как со всякой привычкой, и с этим расстаются мучительно.

Мне хочется побежать навстречу девушке, но я не двигаюсь с места, потому что кто-то или что-то подсказывает мне, что лучше остаться на месте. И я остаюсь, хотя не перестаю думать: почему я должен стоять, когда мне хочется бежать! Я стою и смотрю, как она приближается, как ей уступают дорогу, как заглушает уличный шум стук ее каблучков.
– Пойди, пройдись немного, – говорит Лия, – сидишь все время дома, я уже смотреть на тебя не могу!
– Что ты сказала? – бессмысленно переспрашиваю я. – Что ты не можешь?
– Не могу смотреть, как ты сидишь на одном месте… Открой окно!
Я отодвигаю занавеску и открываю окно. Парень и девушка стоят рядом. Он закуривает сигарету, а у нее такое лицо, будто она ждала его все это время и терпение ее безгранично.
– Нет, не уходи!
– А я и не собираюсь. Куда мне идти!
Парень и девушка медленно уходят. Я иду за ними. Они иногда удивленно на меня оглядываются. Уже заметили, что я за ними слежу. Сели на скамейку. Я пристраиваюсь рядом. «Что вам нужно?» – спрашивает парень. Девушка внимательно смотрит на меня, потом отворачивается, и я вижу, как на ее тоненькой слабой шее пульсирует синяя жилка.
Бьют часы!
Наконец-то!
Я вижу, как рассыпается маленькое белое облачко и как по вершинам деревьев скользит краснобрюхий ветер. Еще один вечер расстилается и властвует над миром. Этот вечер – мой дом, каменный лабиринт, и, кажется, тает, уменьшается на глазах клубок путеводной нити.
Скажи, скажи хоть что-нибудь!..
Девушка встает, поправляет соскользнувшую бретельку, стоит некоторое время молча, словно вглядываясь в аллею парка, потом спрашивает:
– Ты не идешь?
Я чувствую, как трудно подняться ее спутнику, и в этом усматриваю сочувствие себе. Может, он и в самом деле понимает, что нельзя меня оставлять одного. Но что ему делать? Я сижу, оглушенный собственной глупостью, и думаю, каким непосильным грузом является то, что мы зовем сочувствием, и как бессовестно с моей стороны взваливать такую тяжелую ношу на юношу с девушкой. Но я ничего не могу поделать со своим глупым упрямством и бреду за ними по городу, словно плачущий ребенок, плетущийся за родителями. Мне остается только закричать:
– Не оставляйте меня одного! Не оставляйте!
Я закрываю окно:
– Чтобы ты не простыла.
– Где ты был?
– Где я мог быть?
– Не зажигай свет. Иди сюда, присядь.
Я сажусь на кровать. Лия кладет свою руку мне на колено и спрашивает:
– Устал?
– Отчего мне было уставать?
– Оттого, что дома сидишь все время.
– У меня работа, вот и сижу. Что мне на улице делать! – успокаиваю жену.
– Во всем я виновата.
– Давай поедем в Ленинград, – говорю я, – там хорошие врачи, они тебя осмотрят, может, ничего такого у тебя нет. В конце концов должен же врач тебя осмотреть!
– Я лучше всякого врача понимаю, – Лия умолкает, потом говорит: – Когда я умру, не говори Мамуке, скажи, что я ушла и скоро приду. А потом он забудет меня…
И мы оба плачем.
Старость – это пещера, полная привычек, сталактитами свисающих со сводов. Я привык к бутылке «боржома» на тумбочке, к хорошей книжке, к горячему кофе по утрам, к блистающей чистотой квартире, к холодному душу, привык к своим шлепанцам, к своей пепельнице, к своему креслу, стакану, тарелке. Не знаю, что со мной станет, если чего-нибудь из привычной обстановки будет не хватать. Я, наверно, почувствую себя как близорукий человек, потерявший очки… А если представить, что Лии возле меня не будет, у меня все в душе переворачивается. Ведь она создала для меня такую уютную пещеру. Но не буду от вас скрывать – у Лии каменное сердце. У одного – велосипед, у другого – шесть пальцев на ноге, у третьего – заячья губа, у четвертого – трехпроцентная облигация, а у Лии – каменное сердце. Ее божество – цифры и факты. Лирики, размягчающей людские сердца, для нее не существует. Чтобы вам стало яснее, я расскажу еще одну историю.
У меня есть приятель – Полико, двоюродный брат Лии. Он инженер, с литературой ничего общего не имеет, поэтому мы с ним прекрасно ладим. Иногда по воскресеньям он заезжает за нами на машине и мы едем за город…
Пело и Полико спят в тени сиреневых зарослей. Лия спустилась к реке мыть посуду. «Волга» с раскрытыми дверцами стоит на солнцепеке. Полико забыл поставить машину в тень. На траве – обрывки газет, пустые бутылки, алеющий зрелой мякотью арбуз.
На том берегу, на лысом холме стоит маленькая церковь. За холмом – холмы повыше, такие же голые. С речки дует ветерок, облегчающий жару. На небе собираются облака. Похоже, будет дождь. Хорошо бы…
Я слышу музыку – Пело и Полико оставили включенный транзистор. Веселые, они все время поют, вот и сейчас я почему-то связываю с ними доносящиеся до меня звуки музыки, как будто они даже во сне продолжают петь. Транзистора не видно в сухой пожелтевшей траве, антенна его блестит на солнце. Пело и Полико лежат в таких позах, словно внезапно потеряли сознание и рухнули наземь. Полико храпит, раскрыв рот. У Пело задранный подол обнажает белые полные ноги. По бедру ползет божья коровка. Я хочу подойти и выключить транзистор, заставить умолкнуть Пело и Полико, но поза Пело удерживает меня.
Лия опустила ноги в речку и хохочет. Должно быть, ждет, когда я спрошу ее, чего она смеется. Но я не спрашиваю – пусть смеется сколько угодно. И потом, во рту у меня пересохло так, что я слова не могу выговорить.
Чуть поодаль начинается кустарник. Я направляюсь туда, распугивая кузнечиков. Здесь прохладно, и чем глубже я проникаю в заросли, тем становится прохладнее. Трава тут не растет, земля и мох да еще толстый ковер прошлогодней листвы. Конечно, лучше было спуститься к реке, ополоснуть лицо, но тогда пришлось бы заговорить с Лией. Наверно, вы согласитесь со мной, что бывает настроение, когда человек не может разговаривать с женой.
Я ложусь на сухие листья и закрываю глаза. Некоторое время я хорошо вижу церковь на пригорке, антенну транзистора, задранный подол Пело, но постепенно утомленное зрение гаснет, и я засыпаю.

Меня будит голос Лии. Мы садимся в машину – впереди Полико и Пело, сзади я и Лия.
– Баклажаны остались, надо было с мясом зажарить, – говорит Лия, заглядывая в сумку.
Пело и Полико поют.
Машина летит по шоссе.
Лия кладет сумку назад, под самое окно.
– Облокотись на нее.
Она берет меня за руки и заглядывает мне в глаза:
– Ты доволен? Хорошо было сегодня?
Окна в машине открыты, но все равно жарко. Горячая потная рука Лии обнимает меня.
Вдруг раздается возглас Пело:
– Смотрите, заяц! Заяц!
И в самом деле, по дороге, выхваченный из темноты светом автомобильных фар, бежит заяц.
Лия, привстав, вцепившись обеими руками в спинку сиденья, наклоняется вперед и кричит истерически:
– Догони! Догони его!
Любой ценой, как угодно, безо всякой причины и цели мы должны догнать этого несчастного зайца, чтобы раздавить его, уничтожить, истребить.
Тысячу раз, на тысяче дорог, в тысяче автомобилей я слышал такой крик, когда попадались заяц или лиса: «Догони! Убей! Ах, жаль, ружья нет!» – досадливо бьют себя кулаком в грудь.
Вот как я иногда думаю о Лии. Впрочем, почти тотчас же клубком к горлу подступает бесконечная любовь и благодарность, я задыхаюсь. Все ее существо окутывается нежнейшей и сладчайшей оболочкой. Я думаю о ней с родственной теплотой. Смотрю на нее как на мать, как на единственного человека, который любит меня, такого недостойного.
В такие минуты я сам вспоминаю о родительском долге и затеваю с Мамукой примерно такую беседу:
– Ты любишь учиться, Мамука?
– А ты?
– Я… да.
– И я тоже.
– И какой предмет тебе больше всего нравится?
– А тебе?
– Мне… Не знаю… История.
– Мне тоже.
– Товарищи у тебя есть?
– А у тебя?
– У меня? Конечно…
– И у меня тоже.
– Ты их любишь? Друзей надо любить.
– А ты любишь?
– Я?.. Разумеется!
– И я тоже.
Наша беседа становится похожей на игру, поэтому я спешу ретироваться. В кабинете я приступаю к своему обычному занятию: вырываю листы из собственной книги и наклеиваю на чистую бумагу. Расклейку я отношу в издательство, и книгу мою переиздают. Входит Мамука и с удивлением смотрит на этот варварский акт.
– Что ты делаешь? – спрашивает он.
Видимо, этот вопрос давно его интересует – последние два года я только расклейкой и занимаюсь. Совсем не слышно стука моей пишущей машинки.
Мамука, конечно, не знает, что когда писатель достигает этого, можно считать, что дело в шляпе: хватит мучиться и писать, начинается беззаботная жизнь.
– Готовлю к изданию книгу, – отвечаю я сыну. Мне известно, что с детьми лучше разговаривать как со взрослыми.
– Да, но ведь книга уже есть!
– Есть.
– А что будет потом?
– Потом будет новая книга.
Мамука молчит. Видимо, даже ему – маленькому Юлию Цезарю, это не очень понятно. Наверно, на той планете, откуда он прилетел, не дошли еще до этого. Поэтому я разговариваю с ним достойно и многозначительно: дескать, и мы не лыком шиты, и нам известно кое-что, до чего у вас еще нос не дорос, простите за дерзость.
Я не знаю, как мне следует держаться с Мамукой. Должно быть, это оттого, что я вырос без отца. За свою долгую жизнь я встречался с отцом всего несколько раз, как с совершенно чужим человеком, с которым меня не связывали ни чувства, ни воспоминания. Последний раз я видел его в позапрошлом году, в Цхнети. Мы с Полико ехали в Бетанию. Машина забарахлила и остановилась возле какой-то дачи.
По ту сторону дороги белела выкрашенная железная ограда, крыша дома утопала в зелени. Из-за ворот доносился мужской голос:
– Караул, стой! На месте шагом марш!
Потом я увидел, как подошел к воротам мужчина, приоткрыл одну створку и выглянул на дорогу. Его взгляд на какое-то мгновение задержался на мне, после чего он старательно запер ворота. Зачем-то крепко ухватился за прутья решетки, видимо, проверяя надежность запора, и удовлетворенно что-то проговорил, я не разобрал слов.
Я не узнал отца. Он сам узнал меня.
Через несколько минут ворота снова заскрипели, и незнакомый мужчина окликнул меня по имени:
– Гига!
Он был высокий, плотный, в красной майке, с таким толстым животом, что казалось, будто ему за пазуху накидали яблок. Широкие штанины волочились по земле.
Теперь я его узнал. Несколько лет назад я встретил его на улице, но он не казался таким толстым. Может, он пополнел за эти годы, а может, одетый по-домашнему казался толще, чем был на самом деле.
Не знаю.
Он схватил меня за плечи и сильно встряхнул.
– Чего ты тут стоишь, не заходишь!
– Я не знал, что ты здесь живешь.








