Текст книги "Исход. Том 1"
Автор книги: Стивен Кинг
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 45 страниц)
Она остановилась посередине двора, вглядываясь в море растущей кукурузы, которое разбивала только грунтовая дорога, тянущаяся на север. Через три мили от ее дома грунтовка переходила в гудронированное шоссе. Урожай кукурузы в этом году должен быть отличным. Плохо, что некому будет убирать его. Печально было думать, что в этот сентябрь красные комбайны так и останутся стоять в гаражах, грустно, что люди не будут с любовью и радостью трудиться на этой земле. Тоскливо от мысли, что впервые за последние сто восемь лет она не будет наблюдать за тем временем, когда лето в Хемингфорд Хоум перейдет в языческую бесшабашную осень. Абигайль с пронзительной нежностью и любовью принимала это лето, потому что оно было ее последним летом – старая женщина ясно чувствовала это. И не здесь она обретет вечный покой, а где-то далеко на западе, в неизвестной стороне. И это было горько.
Матушка Абигайль прошаркала к качелям, уселась на колесо и стала раскачиваться. Это было старое колесо от трактора, подвешенное здесь ее братом Лукасом в 1922 году. Время от времени меняли веревку, но не само колесо. Теперь оно во многих местах было протертым, обнажая ткань под слоем резины, с заметным углублением посередине, продавленным не одним поколением юных попочек, раскачивавшихся на нем. Под колесом была глубокая канавка в земле, трава давно уже оставила всяческие усилия пробиться здесь, а на толстой ветви, к которой была привязана веревка, давно уже облезла кора, обнажая белую кость дерева. Качели поскрипывали, медленно раскачиваясь, и на этот раз матушка Абигайль заговорила вслух.
– Прошу тебя, Господи, пока еще есть возможность, отведи от меня чашу сию, если Ты можешь. Я так стара, и я боюсь, я так хочу лечь в землю родного края. Я готова отправиться прямо сейчас, если Ты хочешь этого. Воля Твоя будет исполнена, Господи, но Абби всего-навсего уставшая, еле передвигающая ноги старуха-негритянка. Да исполнится воля Твоя.
Ни единого звука, только поскрипывание веревки о ветку и карканье ворон, доносящееся с кукурузного поля. Абигайль прислонила свой морщинистый лоб к морщинистой коре яблони, давным-давно посаженной ее отцом, и горько заплакала.
В ту ночь ей снилось, что она снова поднимается на сцену зала Ассоциации фермеров, молоденькая и хорошенькая Абигайль, на третьем месяце беременности, темное украшение из Эфиопии выделяется на ее кипенно-белом платье. Держа гитару за гриф, она поднимается, поднимается в абсолютной тишине, мысли ее прыгают, как безумные, но над всем господствует одна мысль: «Я, Абигайль Фриментл Троттс, и я хорошо играю и отлично пою. Я не уверена в этом, потому что никто не говорил мне об этом».
Во сне она медленно поворачивается, ко всем этим белым лицам, сияющим, как луны, она обращается лицом к ярко освещенному залу, к смутному свечению окон, к красному бархатному занавесу, перехваченному золочеными шнурами.
Абигайль цепко держится за одну и ту же мысль и начинает играть «Камень веков». Она играет, раздается ее голос, не нервный и взвинченный, а такой, каким он бывает, когда она поет сама для себя – богатый и сочный, как сам этот свет, и она думает: «Я выиграю у них. С помощью Господа я одержу над ними победу. О мой народ, если ты умираешь от жажды, разве я не высеку воду из камня? Я одержу победу, и Дэвид будет гордиться мной, и мама и папа тоже будут гордиться мной, да и сама я буду гордиться своим поступком, я достану музыку с небес, я добуду воду из камня…»
И именно в этот момент она впервые увидела его. Он стоял в дальнем углу, позади всех кресел, скрестив руки на груди. На нем были джинсы и линялая куртка с пуговицами на карманах. На ногах пыльные ботинки со скошенными каблуками, обувь, говорящая о том, что в ней прошагали много миль по грязи и пыли. Лоб его был белым, как свет, к щекам прилила кровь радости и торжества, глаза сверкали голубыми бриллиантами, вспыхивая внутренней радостью и весельем, как будто Отпрыск Сатаны завладел работой Криса Крингла. Презрительная усмешка обнажала зубы, превращаясь в злобный оскал. Зубы были белыми, острыми, ровными, как зубы ласки. Он поднял руки. Обе они были сжаты в кулаки, такие же плотные и твердые, как наросты на яблонях. Ухмылка осталась, торжествующая, идущая из самых его глубин. Из сжатых кулаков закапали капельки крови.
Слова выветрились у Абигайль из головы. Пальцы ее забыли, как надо играть; замер нестройный аккорд, повисла тишина.
– Господи! Господи! – выкрикнула она, но Господь отвернул Свой лик.
Тогда, с пылающим лицом и сверкающими поросячьими глазками встал Бен Конвей.
– Черномазая сука! – выкрикнул он. – Что делает эта черная сука на нашей сцене? Никогда еще черномазая дрянь не доставала музыку с небес! И никакая черная мразь не добывала воду из камня!
Раздались крики яростного согласия. Люди ринулись вперед. Она увидела, как ее муж встал и попытался подняться на сцену. Чей-то кулак заехал ему по губам, откидывая Дэвида назад.
– Оттесните этих грязных ниггеров в конец зала! – завопил Билл Арнольд, и кто-то толкнул Ребекку Фриментл на стену. Кто-то еще – кажется, Чет Дикон – обмотал красный бархатный занавес вокруг Ребекки, а потом обвязал золоченым шнурком. Он орал:
– Гляньте-ка! Вырядившаяся обезьяна! Разряженная обезьяна!
Другие бросились к тому месту, где находился Чет Дикон, и все они стали пинать сопротивляющуюся женщину, замотанную в бархат.
– Мама! – выкрикнула Абигайль.
Гитара вырвалась из ее одеревеневших пальцев и разбилась, упав на сцену, звеня лопнувшими струнами.
Она бешено взглянула на темного мужчину в конце зала, но его машина уже была пущена в ход и набирала обороты; теперь он отправился в какое-то другое место.
– Мама! – снова выкрикнула она, а затем грубые руки стали стягивать ее со сцены, они забрались ей под платье, лапали ее, щупали, щипали. Кто-то резко, чуть не вывихнув, дернул ее за руку и положил на что-то твердое и горячее.
Голос Бена Конвея прямо ей в ухо:
– Как тебе нравится МОЙ камень веков, черномазая потаскуха?
В комнате все смешалось. Она видела, как ее отец пытается пробиться к матери, и она увидела белую руку, опускающую бутылку на спинку стула. Раздался звон удара, а затем рваное горло бутылки, вспыхивающее в мягком сиянии керосиновых ламп, вонзилось в лицо ее отца. Она видела, как его выпуклые глаза лопнули, словно виноградины.
Она застонала, и ее мощный крик, казалось, разбил комнату на части, погрузив все в темноту, и снова она была матушкой Абигайль, в возрасте ста восьми лет, слишком старая, Господи, слишком старая (но да исполнится воля Твоя), и она шла по кукурузному полю, мистическому кукурузному полю, не высокому, но простирающемуся на много миль вокруг, затерявшаяся в этом серебряном от лунного света и черном от тени поле. Абигайль слышала, как летний ветерок перешептывается со стеблями, она вдыхала живой запах роста, как вдыхала его всю свою долгую-долгую жизнь (очень часто она Думала, что это растение – кукуруза – ближе всего к жизни, и запах ее был запахом самой жизни, зарождения жизни, и Абигайль трижды выходила замуж и похоронила трех своих мужей: Дэвида Троттса, Генри Хардести и Нейта Брукса. Она принимала в постели трех мужчин, принимала их так, как женщина может принять мужчину, и всегда мысль об этом доставляла ей острое наслаждение: «Бог мой, как мне правится быть сексуальной с моим мужчиной, и как мне нравится, что он желает меня, когда он дает мне то, что дает, чем наполняет меня» – и иногда на вершине наслаждения она думала о кукурузе, о нежном растении с неглубокими, но широко раскидывающимися корнями, она думала о плоти, а потом о кукурузе, когда все кончалось, и ее муж лежал рядом с ней, запах любви наполнял комнату, запах страсти мужчины, выпущенной в нее, запах соков, созданных ею, чтобы смягчить ему путь, и это был запах зреющей кукурузы, мягкий и нежный, благословенный запах.
И все же Абигайль была испугана и стыдилась такой интимной близости с землей, летом и растущей жизнью, потому что она не была одна. Он был здесь, рядом с ней, в двух рядках справа или слева от нее, пробираясь позади пли чуть-чуть впереди. Его пыльные ботинки вонзались в плоть земли, причиняя ей боль. Темный мужчина был здесь, он усмехался в ночи, как грозовая молния.
А затем он заговорил, впервые заговорил вслух, и она увидела его тень, отбрасываемую в лунном сиянии, высокую, сгорбленную, гротескную, падающую на рядок, по которому она шла. Его голос напоминал ночной ветер, стонущий среди высохших стеблей кукурузы в октябре, как шуршание самих этих остатков стеблей, когда кажется, что они сами рассказывают о своей кончине. Это был очень вкрадчивый голос. Это был голос рока, погибели, смерти:
– Твоя жизнь в моих руках, старуха-мать. Если ты молишься Богу, попроси Его, чтобы Он забрал тебя прежде, чем ты услышишь мои шаги позади себя. Не тебе доставать музыку с небес, не тебе добывать воду из камня, запомни: твоя жизнь в моих руках.
А потом она проснулась, проснулась за час до рассвета, и сначала ей показалось, что она описалась в постель, но это была только ночная сырость. Ее высохшее тело содрогалось, каждая клеточка молила об отдыхе.
– Господи Милостивый, пусть минует меня чаша сия.
Господь не ответил ей. Только ранний утре нн ий ветерок легонько постукивал в рассохшийся оконный переплет. Матушка Абигайль встала, развела огонь в старенькой печурке и поставила на плиту кофейник.
В следующие дни ей предстояло много работы, потому что она ожидала гостей. Хотелось ей спать, или нет, уставала она или нет, но она не была человеком, пренебрегающим компанией, и не собиралась становиться таковым. Но делать все лучше медленно, иначе она может забыть что-то – она о многом забывала теперь – или перепутать.
Первое – нужно было сходить в курятник Адди Ричардсон, а это было очень далеко, четыре или пять миль. Она поймала себя на мысли, уж не собирается ли Бог послать ей орла, чтобы пролететь эти четыре мили, или направить к ней Илию на его огненной колеснице, чтобы подбросить ее по пути.
– Богохульствуешь, – осуждающе сказала она сама себе. – Господь даст силу, а не такси.
Когда были вымыты ее несколько тарелок, она надела башмаки и взяла палку. Даже теперь старая женщина редко пользовалась ею, но сегодня та понадобится матушке Абигайль. Четыре мили туда, четыре мили обратно. Лет в шестнадцать она могла бы порхнуть, туда и пробежать обратный путь, но эта благословенные шестнадцать остались далеко позади.
Старушка пустилась в дорогу в восемь утра, надеясь добраться до фермы Ричардсонов к полудню и переждать там самые жаркие часы. Потом она найдет в себе силы забить несколько кур, а в сумерках отправится обратно. Она не вернется домой до наступления темноты, и от этой мысли матушка Абигайль вспомнила о своем сне, но тот темный человек был еще очень далеко. Ее же гости были намного ближе.
Шла она очень медленно, даже медленнее, чем (так она чувствовала) могла идти, потому что даже в полдевятого утра солнце было уже жарким и мощным. Абигайль не сильно потела – на ее костях осталось не так уж много плота, которая могла бы испускать влагу, – но когда она добралась до почтового ящика. Гуделлов, ей понадобился отдых. Она присела в тени дерева и съела несколько фиников. И следа нет ни орла, ни колесницы. Матушка Абигайль хихикнула, затем поднялась, стряхнула крошки с подола своего платья и отправилась дальше. Да, никакого такси. Господь помогает тем, кто сам помогает себе. Но все равно она чувствовала, как все ее суставы ноют, она знала, какой концерт они устроят ей сегодня ночью.
Старушка все сильнее налегала на палку, хотя и боль в запястье начинала давать о себе знать. Ее башмаки, отделанные желтой кожей, покрылись пылью. Лучи солнца падали прямо на нее, и по мере того, как время шло, тень ее становилась все короче и короче. В это утро матушка Абигайль увидела больше диких животных, чем за всю свою жизнь: лису, енота, дикобраза. Повсюду были вороны, они каркали, кружили в небе. Если бы она слышала, как Стью Редмен и Глен Бейтмен обсуждали причудливость – им это казалось причудливостью, – с которой супергрипп уничтожал одни виды животных, оставляя другие в покое, она рассмеялась бы. Он уничтожил домашних животных и оставил диких, это же так просто и ясно. Некоторые виды домашних животных были сохранены, но и это было общим правилом – болезнь унесла людей и их лучших друзей. Грипп уничтожил собак, но не тронул волков. Потому что волки были дикими, а собаки нет.
Огненный шнур боли вонзился в ее бедра, под колени, в лодыжки, в запястья, которыми она опиралась на палку. Она шла и разговаривала со своим Господом, иногда мысленно, иногда вслух, не видя в этом особой разницы. Матушка Абигайль снова стала вспоминать свое прошлое. Конечно, 1902 год был самым лучшим. После этого время, казалось, ускорило свой бег, страницы некоего огромного календаря переворачивались без остановки. Жизнь тела прошла так быстро… как же оно могло так устать от жизни?
У нее было пятеро детей от Дэвида Троттса, одна из них, Мейбл, поперхнувшись кусочком яблока, умерла на заднем дворе старого дома. Абби развешивала белье, завернула за дом и увидела ребенка, лежащего на спине, вцепившегося в горло и посиневшего от удушья. Она наконец-то вытащила этот кусок яблока, но к тому времени маленькая Мейбл была уже застывшей и холодной, единственная девочка, рожденная ею, и единственный ее ребенок, умерший от несчастного случая.
Теперь матушка Абигайль отдыхала в тени забора фермы Науглерсов, а в двухстах ярдах впереди грунтовая дорога уступала место гудронированному шоссе – это было то место, в котором Фриментл-роуд переходила в Полк Каунти-роуд. От жары над шоссе поднималось марево, а над горизонтом словно разливалась ртуть, сверкающая, как вода в миражах. В жаркий день всегда видна эта ртуть на самом горизонте, но невозможно добраться до нее. Или, по крайней мере, она никогда не добиралась.
Дэвид умер в 1913 году от простуды, не слишком-то отличающейся от этой, которая унесла столько жизней. В 1916 году, когда ей было тридцать четыре, Абигайль вышла замуж за Генри Хардести, чернокожего фермера из округа Уилер на севере. Он специально приезжал, чтобы сделать ей предложение. Генри был вдовцом с семью детьми на руках. Все они, кроме двоих, уже выросли и разъехались кто куда. Генри был на семь лет старше Абигайль. Он подарил ей двух мальчиков, пока его трактор не опрокинулся и не убил его в конце лета 1925 года.
Через год после этого она вышла замуж за Нейта Бруса, и люди сплетничали по этому поводу – о да, люди сплетничали, как они любили почесать языками, вроде бы им больше нечего было делать. Нейт был наемным работником на ферме Генри Хардести, и он стал для нее хорошим мужем. Возможно, не таким нежным и мягким, как Дэвид, и уж, конечно, не таким упрямым, как Генри, но все же хорошим мужчиной, который чаще всего поступал так, как она говорила ему. Когда женщина переходила определенный возрастной рубеж, приятно было осознавать, кто держит все в своих руках.
Шесть ее сыновей подарили ей урожай из тридцати двух внуков. А те, в свою очередь, насколько ей было известно, собрали урожай из девяноста одного правнука, а ко времени эпидемии супергриппа у нее уже появилось три праправнука. Их было бы еще больше, если бы девчонки не применяли противозачаточные таблетки. Казалось, что для них секс был всего лишь еще одной игрой. Абигайль испытывала к ним чувство жалости, но никогда не говорила об этом. Это было делом Господа судить, совершают ли они грех, принимая эти таблетки (и уж никак не того сутулого старика из Ватикана – матушка Абигайль всю свою жизнь принадлежала к методистской церкви и гордилась тем, что никогда не связывалась с этими католиками, в чьих жилах текла рыбья кровь), но Абигайль прекрасно знала, что именно они теряют: экстаз, приходящий, когда ты стоишь на самом пороге Долины Теней, экстаз, который приходит, когда ты полностью отдаешь себя мужчине и Богу, когда ты говоришь, что Его воля будет исполнена, и Воля исполняется: конечный экстаз любви при встрече с Господом, когда мужчина и женщина открывают для себя древний грех Адама и Евы, только теперь уже омытый и освященный Кровью Агнца.
О, какой хороший день…
Ей хотелось пить, старушка хотела очутиться дома в своем любимом кресле-качалке, она желала, чтобы ее оставили в покое. Теперь она уже видела сверкающую под солнцем крышу курятника слева от себя. Еще миля, не больше. Была половина одиннадцатого, не так уж и плохо для такой старой развалины. Она позволит себе подремать, пока вечер не принесет прохладу. В этом нет никакого греха. Особенно в ее возрасте. Абигайль брела по обочине, ее башмаки покрылись толстым слоем дорожной пыли.
Что ж, у нее было много детей, чтобы благословить ее старость, а это уже кое-что. Были такие, как, например, Линда и ее не стоящий доброго слова торгаш муж, которые не навещали ее совсем, но были и такие, как Молли и Джим, Кэти и Дэвид, достаточно, чтобы перевесить тысячи Линд и их ничтожных мужей-торгашей, стучащиеся из двери в дверь в надежде продать свои безделушки. Последний из ее братьев, Люк, умер в 1949 году, в возрасте восьмидесяти с чем-то лет, а последний из ее детей, Сэмюел, в 1974-м, в возрасте пятидесяти четырех. Она пережила всех своих детей, а ведь так не должно было быть, но все выглядело так, будто у Господа были свои собственные планы на ее счет.
В 1982 году, когда Абигайль исполнилось сто лет, ее фото поместили в омахской газете и прислали телерепортера отснять о ней репортаж. «Чему вы приписываете свое долголетие?» – спросил её паренек и был разочарован ее отрывистым, лаконичным ответом: «Богу». Они хотели услышать о том, что она питалась медом, воздерживалась от жареной свинины или о том, что она держала ноги выше головы во время сна. Но ничего подобного она не делала, так зачем же лгать? Господь дает жизнь, и Он же забирает ее по собственному желанию.
Кэти и Дэвид подарили ей телевизор, чтобы она смогла посмотреть на себя, и она получила письмо от президента Рейгана (самого уже далеко не в юном возрасте) с поздравлением по поводу ее «столь преклонного возраста», как бы подтверждая тот факт, что не зря она столько лет голосовала за республиканцев. А за кого же ей еще было голосовать? Рузвельт и вся его команда были коммунистами. И когда она перевалила за вековой рубеж, городок Хемингфорд Хоум отменил ей налоги «навечно» по тому же самому случаю, по какому поздравил ее и Рональд Рейган. Ей вручили документ, подтверждающий, что она самый старый житель Небраски, как будто это было то, ради чего растут маленькие дети. Отмена налогов – это здорово, даже если все остальное глупости чистейшей воды, – если бы они не сделали этого, она потеряла бы и тот клочок земли, который у нее остался. Большую часть земли она потеряла уже давным-давно; состояние Фриментлов и мощь Ассоциации фермеров достигли наивысших пределов в тот волшебный 1902 год и с тех пор пошли под уклон. Осталось всего только четыре акра. Остальное было отобрано либо в счет налогов, либо продано в счет погашения долга… и большинство продаж было совершено ее собственными сыновьями, и ей стыдно было признаться в этом.
В прошлом году она получила бумагу из какой-то нью-йоркской фирмы, называющейся «Американское гериатрическое общество». В бумаге говорилось, что она занимает шестое место среди старейших жителей Америки и третье среди женщин. Самый старый из ныне живущих – некий мужчина из Санта-Розы, штат Калифорния. Этому приятелю из Санта-Розы было сто двадцать два года. Матушка Абигайль попросила Джима вставить это письмо в рамочку и прибить на стену рядом с письмом президента. Джим исполнил ее просьбу только в феврале нынешнего года. Теперь, подумав об этом, она вспомнила, что именно тоща в последний раз видела Джима и Молли.
Абигайль добралась до фермы Ричардсонов. Почти лишившись сил, она прислонилась к ограде и с тоской посмотрела на дом. Внутри должно быть прохладно, прохладно и хорошо. Она чувствовала, что может простоять прислоненной целую вечность. Но прежде ей нужно кое-что сделать. Очень много животных погибло от этой болезни – лошади, собаки, крысы, – и ей нужно было выяснить, входили ли куры в это число. Было бы иронией судьбы, если бы оказалось, что она проделала весь этот долгий и утомительный путь ради мертвой птицы.
Она побрела к курятнику, пристроенному к сараю, и остановилась, услышав доносящееся изнутри кудахтанье. А через мгновение раздался раздраженный крик петуха.
– Отлично, – пробормотала старушка. – Очень хорошо.
Она уже разворачивалась, когда увидела тело, распластавшееся на охапке дров с рукой, схватившейся за горло. Это был Билл Ричардсон, свояк Адди. Тело его было истерзано дикими животными.
– Бедняга, – пробормотала Абигайль, – Бедный, несчастный человек. Сонмы ангелов будут петь тебе погребальные песни, Билли Ричардсон.
Она направилась к прохладному, манящему дому. Казалось, что до него еще целые мили пути, хотя на самом деле нужно было только пересечь двор. Абигайль не была уверена, что сможет сделать это: она теряла последние силы.
– Да будет исполнена воля Господня, – сказала она и пошла вперед.
Солнце светило в окно гостиной, в которой матушка Абигайль прилегла и заснула, едва сбросив башмаки. Очень долго она никак не могла понять, почему так ярко светит солнце; такое же же чувство было и у Ларри Андервуда, когда он проснулся у каменной стены в Нью-Гэмпшире.
Старушка села, при этом каждая клеточка ее натруженного тела застонала.
– Боже Милостивый, я же проспала весь день и всю ночь!
Если это так, то как же сильно она устала. У нее так занемели ноги, что понадобилось почти десять минут, чтобы встать с кровати и спуститься вниз, в ванную; и еще десять минут, чтобы обуться. Ходьба превратилась в пытку, но она знала, что ей необходимо расхаживаться. Если она не сделает этого, то онемение поселится в ней жгучей болью тысячи иголок.
Прихрамывая, матушка Абигайль отправилась к курятнику, вошла внутрь, морщась от жары, запаха фекалий и летающего пуха. Снабжение водой здесь было автоматическим, она подавалась из артезианского колодца Ричардсона самотечным насосом, но большая часть корма уже была съедена, да и от жары много птиц погибло. Самые слабые голодали уже давным-давно или были заклеваны до смерти и лежали на загаженном полу, словно маленькие комочки тающего снега.
Большинство выживших птиц с приходом старушки забило крыльями, но те, которые высиживали яйца, только мигали, наблюдая за ее продвижениями, глупыми птичьими глазками. Было так много болезней, уносящих кур на тот свет, и Абигайль боялась, что супергрипп убьет их, но птицы выглядели вполне здоровыми. Господь позаботился об этом.
Абигайль выбрала трех самых жирных и завернула им головы под крыло. Птицы немедленно заснули. Старушка положила их в сумку, но поняла, что слишком слаба, чтобы поднять ее. Ей пришлось волочить сумку по полу.
Остальные куры внимательно наблюдали за ней со своих насестов, пока старуха не ушла, а потом снова принялись кудахтать – видимо, жалуясь на плохой корм.
Было уже почти десять часов утра. Матушка Абигайль присела на скамью поразмыслить. Ее первоначальное решение вернуться домой в сумерки по-прежнему казалось наилучшим. Она потеряет день, но госта ее еще в дороге. Она сможет использовать этот день на то, чтобы позаботиться о курах и отдохнуть.
Теперь ее тело немного лучше слушалось ее, а в груди зарождалось незнакомое, но довольно приятное чувство беспокойства. Ей потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что это был… она была голодна. В это утро она действительно была голодна, слава Богу, а сколько времени прошло уже с тех пор, как она ела только лишь в силу привычки? Последнее время она была всего лишь как истопник паровоза, подбрасывающий уголь в топку, не больше. Но когда она отрубит головы трем курицам, то посмотрит, что там осталось у Адди в кладовке, и, благодарение Господу, она насладится найденным. Видишь, говорила она сама себе, Богу лучше знать. Это благословенное подтверждение, Абигайль, подтверждение. Это знак.
Задыхаясь, она подтащила сумку к бревну, стоящему между дровяным сараем и загоном для скота. Внутри дровяного сарая она нашла топорик, висящий на колышке, сняла его и снова вышла во двор.
– А теперь, Господи, – сказала матушка Абигайль, стоя над сумкой и глядя в безоблачное летнее небо, – ты дал мне силы дойти сюда, и я верю, что Ты дашь мне силы вернуться назад. Твой пророк Исайя говорит, что если мужчина или женщина верят во Всевышнего, то они могут взлететь на небо на крыльях орла. Я не слишком много знаю об орлах, Господи, кроме того, что это самые хищные птицы с отличным зрением, но вот здесь в моей сумке лежат три курицы, я бы хотела отрубить им головы, но так, чтобы сделать это не своими собственными руками. Да свершится воля Твоя. Аминь.
Старушка приподняла сумку и встряхнула содержимое. Одна из кур до сих пор держала голову под крылом и спала. Две другие лениво трепыхались. В сумке было темно, и куры, видно, считали, что наступила ночь. Глупее куриц были только нью-йоркские демократы.
Абигайль достала первую курицу и положила ее на колун, прежде чем та догадалась, что ее ожидает. Собрав все силы, старая женщина опустила топорик, морщась, как обычно, когда лезвие, несущее смерть, глухо ударилось о дерево. Куриная голова упала в пыль. Обезглавленная птица, разбрызгивая кровь, заметалась по двору Ричардсонов, дико размахивая крыльями. Немного погодя несчастная пища поняла, что мертва, и бездыханно распласталась в пыли. Куры-несушки и нью-йоркские демократы, Боже мой, Боже мой.
Матушка Абигайль доделала работу до конца, и все ее беспокойство по поводу того, что у нее что-нибудь не получится или она поранит сама себя, оказались напрасными. Господь услышал ее молитву. Три отличные курицы, теперь ей оставалось добраться с ними до дома.
Она сложила тушки в сумку и повесила топорик на место. Затем отправилась в дом в поисках съестного.
Она задремала, пережидая дневную жару, и ей приснилось, что гости ее почти совсем рядом; они были на юге от Йорка, ехали в пикапе. Их было шестеро. Один из них глухонемой. Но все равно очень сильный мальчик. Он был одним из тех, с кем ей необходимо поговорить.
Старушка проснулась в половине четвертого, тело немного затекло, но все равно она чувствовала себя отдохнувшей и свежей, Следующие два с половиной часа она потрошила кур, отдыхая, когда пальцы начинали слишком сильно ныть, а затем снова принималась за работу. Во время работы она пела гимны – «Семь врат города (Аллилуйя Господу)», «Доверься и повинуйся» и ее любимый «В саду Эдема».
Когда она разделалась с последней курицей, каждый палец ее рук невыносимо ныл, а дневной свет приобретал ту спокойную золотистую окраску, которая означала приближение сумерек. Теперь уже конец июля, а значит, дни становятся короче.
Старая негритянка вошла в дом и снова перекусила. Хлеб засох, но не заплесневел – никакая плесень не посмеет сунуть свое зеленое обличье на кухню Адди Ричардсон, – и еще Абигайль нашла полбаночки арахисового масла. Она съела бутерброд и сделала еще один, положив его в карман платья на тот случай, если проголодается в дороге.
Было уже двадцать минут седьмого. Взяв сумку, Абигайль вышла из дома и осторожно спустилась по ступеням крыльца.
Тяжко вздохнув, она произнесла:
– Я ухожу, Господи. Возвращаюсь домой. Я пойду медленно, не думаю, что доберусь раньше полуночи, но Книга говорит, что страх – это не ужас полуночи и не томленье полудня. Я выполняю Твою волю как только могу. Пойдем со мной, пожалуйста. Ради всего святого. Аминь.
К тому времени, когда она дошла до того места, где шоссе переходило в грунтовую дорогу, стояла уже кромешная тьма. Звенели цикады, где-то в низине надрывались лягушки. В небе висела огромная красная луна, но она изменит свой цвет, как только поднимется выше.
Старушка присела отдохнуть и съесть половину бутерброда с ореховым маслом (она бы смазала его еще и черносмородиновым желе, чтобы скрасить не слишком приятный вкус, но Адди держала все свои припасы в потребе, а туда вело слишком много ступеней). Сумка лежала рядом с ней. Все тело матушки Абигайль болело, казалось, что силы вот-вот покинут ее, а ведь ей еще идти мили две с половиной… но она чувствовала странное возбуждение. Сколько уже прошло лет с тех пор, когда она в последний раз выходила в темень ночи под покрывало из звезд? Они сияли ярко, как и всегда, и если удача будет сопутствовать ей, то она увидит падающую звезду и загадает желание. Теплая ночь, звезды, луна, только что поднявшая свой прекрасный красный лик над горизонтом, все это снова навеяло воспоминания о ее девичестве, со всеми его мечтаниями и чаяниями, желаниями, возвышенной уязвимостью, стоящей на грани мистерии. О да, она была когда-то девочкой. Были люди, не верившие в это, такие, которые не могли бы поверить и в то, что огромная секвойя когда-то была тоненьким зеленым росточком. Но к тому времени матушка Абигайль уже была девушкой, ее детские ночные страхи немного поблекли, а взрослые страхи, приходящие по ночам, когда все вокруг безмолвствует и можно услышать внутренний голос души, эти страхи были еще впереди. В этот краткий промежуток ночь была благоухающей загадкой, временем, когда, глядя в звездное небо и прислушиваясь к ветерку, приносящему такие пьянящие запахи, ощущаешь себя приближенным к биению сердца самой Вселенной, любви и жизни. Кажется, что вечно будешь молодым, и что… Твоя жизнь в моих руках.
Вдруг последовал резкий рывок сумки, заставивший подпрыгнуть ее сердце.
– Привет! – выкрикнула старушка надтреснутым, дрожащим старушечьим голосом и подтянула сумку к себе.
Раздалось тихое рычание. По дороге, по самой обочине кралась огромная коричневая ласка. В ее глазах, уставившихся на старушку, отражался кровавый диск луны. К ласке присоединялись другие зверьки, их становилось все больше и больше.
Абигайль взглянула на другую сторону дороги и увидела, что дорога просто кишит всяким зверьем. На нее уставились десятки злобных, выжидающих глаз. Они почуяли запах кур из сумки. «Как же могло собраться такое несметное количество вокруг меня?» – подумала матушка Абигайль со все возрастающим страхом. Однажды в детстве ее покусала ласка; Абби залезла под крыльцо Большого Дома, чтобы достать красный резиновый мяч, закатившийся туда, и что-то, показавшееся Абби огромной пастью иголок, впилось ей в руку. Не сама боль, а внезапная агрессия, агония, ворвавшаяся в обычный ход вещей, заставили ее закричать. Она отдернула руку, а ласка повисла на ней, коричневый мех зверька был закапан кровью, туловище ее раскачивалось из стороны в сторону, как гибкая змея. Абигайль кричала, размахивая рукой, но ласка не отцеплялась: казалось, она стала неотъемлемой частью девочки.