Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"
Автор книги: Стив Сем-Сандберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)
~~~
Адам Жепин понятия не имел, что за лекарства он добыл и как их принимать. По совету Моше Штерна он отправился к некоему Нуссбрехеру – выступавшему в гетто посредником во всевозможных черных сделках – за бесплатной консультацией.
Чего Адам не знал, так это того, что после появления евреев-иностранцев рынок был переполнен товарами, а торговцы с черной биржи на Пепжовой с ястребиной зоркостью стерегли свою территорию. Каждый новый продавец был потенциальным конкурентом. Поэтому Арон Нуссбрехер вместо того, чтобы назвать Адаму подходящую цену, отправился прямиком к недавно назначенному коменданту тюрьмы Шломо Герцбергу и сообщил: молодой человек по фамилии Жепин вознамерился продавать в гетто медикаменты. Герцберг как раз вернулся с совещания у председателя, на котором последний подчеркнул необходимость любой ценой справиться с возросшей преступностью и коррупцией, и Герцберг решил, что юный Жепин может послужить хорошим примером для устрашения. Жепин молод, у него нет связей. За него некому заступиться – вот что главное. Иными словами, если на него донести, то сам он не донесет никому.
На следующий день в квартире Адама и Лиды вместо вороха выгодных предложений появились двое полицейских, которые забрали Адама для допроса в следственную тюрьму на улице Чарнецкого.
Как и многие другие в полицейском ведомстве гетто, Шломо Герцберг родился в районе Балут. Он был тем, кого немецкоговорящие евреи Лодзи называли Reichsbaluter.
Некогда он служил механиком в кинотеатре «Сказка» на углу Бжезинской и Францисканской улиц. В гетто еще живы были люди, помнившие те времена. Видевшие, как господин Герцберг, одетый в узкую темно-синюю форму со светло-серым кантом, перед началом сеанса беспокойно бродил по тротуару возле кинотеатра в надежде поглядеть, как фланирует высшее общество.Герцберг обожал вечера премьер. Много позже, на обедах у принцессы Елены, когда он сам обрел принадлежность к немногочисленному высшему классу, он снова и снова вспоминал виденное тогда: как знатные семейства – Познанские, Зильберштейны или Саксы – в роскошных экипажах подъезжают к грандиозной синагоге Темпель или к своим ложам в концертном зале на улице Нарутовича.
Герцберг претендовал и на чины. Он хвастался, что служил капитаном в кавалерийском полку маршала Пилсудского и мог, если просили, продемонстрировать множество заверенных копий призывных повесток и приказов о переводе, а также медицинских справок, четко зафиксировавших, где и как он был ранен на поле боя,в какой полевой госпиталь его отвезли и где он восстанавливал силы после лечения. Все эти справки, разумеется, по большей части были подделками; но Шломо Герцберг, как и сам председатель, знал: если хочешь добиться чего-то с нуля, в зачет идут не сухие звания, а способность занять должность, внушив всем пиетет к собственной персоне. А если Шломо Герцберг что и умел, так это внушать пиетет.
В тюрьме на улице Чарнецкого Адама посадили в самую нижнюю ее часть, которая называлась Шахтой. Шахта действительно была широкой шахтовой ямой, построенной как oubliette [9]9
«каменный мешок», подземная тюрьма (фр.).
[Закрыть]с отверстием в потолке, через которое часовые при помощи длинного железного шеста с рогаткой на конце вытаскивали и спускали арестантов, на манер того, как вытаскивают из пруда лягушек. Вдоль стен тянулись несколько простых железных коек, на которых спали избранные арестанты. Прочим приходилось жаться на оставшемся до латрины пространстве.
Но это было только преддверие. За зарешеченной дверью Шахта расширялась, образовывала проходы вниз, через разрушающийся каменный фундамент. Когда в том же году, позже, в гетто начались депортации, в этих извилистых переходах содержались десятки тысяч человек. Гетто словно оказалось бездонным внутрьи в глубину(в зависимости от того, как смотреть на вещи). Снизу, из извилистых переходов шахты, пробивались постоянные стоны, как будто причитания всех сидящих внизу сливались в одну монотонную песню, которая не прерывалась, сколько бы народу ни ожидало депортации или ни выходило на свободу.
Время от времени Адама водили к Герцбергу на допрос.
Его приводили в так называемое «кино», бывшее не столько комнатой для допросов, сколько личным кабинетом со всем, что могло показаться Reichsbaluter’ушикарным. Здесь было полно мягкой кожаной мебели и «восточных» светильников с шелковой бахромой, стоял письменный стол с выдвижной тумбой и ящиками с множеством торчащих из них ключей, с инкрустированным планшетом и чернильницей из чистого серебра. Но прежде всего там была еда – искуситель Герцберг выставил перед изголодавшимся арестантом все, о чем тот мог только мечтать: ветчину и kiełbasę, полный бочонок kraut’a,«вспотевшие» сыры в льняной салфетке, душистый свежеиспеченный хлеб, который по приказу Герцберга неукоснительно доставляли из пекарни на Марысинской улице каждое утро.
– Ну-ка, иди сюда, не бойся!.. – сказал Герцберг Адаму; его улыбка блестела, как сало на ветчине. А когда Адам, не в силах сдержаться, протянул дрожащую руку за куском хлеба, лежащим на краю тарелки, Герцберг схватил неисправимого грешника за шею: – Вот как… Даже теперь ты не можешь придержать руки, несчастный! – и толкнул его так, что тот влетел головой в стену.
Били его беспрерывно. То просто кулаками, то длинными плоскими палками, удары спускались от поясницы, проходили по ляжкам и доходили до щиколоток и ахиллесовых сухожилий. Тюремщики хотели дознаться, что ему известно о Моше Штерне и с кем последний сейчас «ведет дела». Еще они слыхали, что он водился с торговцем Нуссбрехером. Кому Нуссбрехер предлагал отнести товар? Под конец они пожелали узнать все о людях, которых он обокрал. Хотели знать именабогатых евреев, приехавших из Праги. Ведь Адам украл их документы, так? Значит, должен знать фамилии этих людей.
Адам кричал до обморока, но Лида пела высоким голосом, который пробивался из всех переходов Шахты; он звучал как вибрирующий обертон струны, напряженной до готовности лопнуть.
«Не говори им ничего, не говори им ничего», – резал Адама ее голос.
И он не сказал им ничего. Ни одного имени.
Вернувшись в Шахту, Адам стал вспоминать, как когда-то давно отец возил всю семью на море. Они выехали из Лодзи на маленьком «ситроене», который им одолжил начальник пилорамы. Шайя сам вел машину.
Сопот.Так называлось место, где они отдыхали. Теперь Адам вспомнил.
Лежа в одиночестве в квартире на Гнезненской, Лида вспоминает о том же. В этих грезах брат с ней, так же как он с ней во всем, что она говорит или делает, даже если она спит или у нее приступ.
В Сопоте были длинные деревянные мостки, уходившие прямо в море, они назывались «Молё». [10]10
В Сопоте находится самый длинный деревянный мол в Европе (512 м).
[Закрыть]По обеим сторонам Моле располагался пляж с мелким, рыхлым, теплым песком, усеянным ракушками; далеко от воды, возле набережной, стояла купальня с полосатыми, как в парикмахерской, «маркизами» – там раздевались по-настоящему Богатые и Значительные гости. Адам вспоминал, как некоторые из этих Богатых и Значительных персон приподымали шляпы, встречаясь с ними во время вечерней прогулки по Молё, словно Жепины не какая-то лодзинская беднота и уж точно не евреи.
Лида вспоминала, как она шла по мелкой воде и вдруг поняла, что море – вовсе не плоская ровная поверхность с открытки. Нет, море – это живое существо. Море двигалось. Оно покачивалось, и волновалось, и кидалось ей на спину, а потом стекало по бедрам, по коленям. Оно постоянно менялось.
Сейчас оно похоже на гигантский мяч.
Она стоит, обеими руками обнимая большой блестящий надувной мяч, и никак не может обхватить его. Поверхность мяча скользкая и мокрая. Но еще важнее, что выскальзывает море. Двух ладоней не хватает, чтобы удержать его, взгляд тоже скользит, и когда ей наконец удается поднять глаза, она видит, что море убегает к горизонту.
В воспоминаниях она пьет его. Долгими глубокими глотками она пьет море, глоток за глотком, и вкус у моря совсем не как у супа, которым кормит ее Адам, – оно шершавое и соленое, и чем дольше она пьет, тем отчетливее понимает: там, внутри, что-то есть, что-то скользкое, его надо поймать; когда ей наконец удается сжать зубы, «что-то» оказывается рыбой с жестким чешуйчатым хвостом, который царапает нёбо и щеки. Рыба на вкус шершавая, и острая, и соленая – а еще живая и мягкая, и Лида грызет, пока кости не начинают крошиться, а потом сосет и ворочает языком шершавую рыбью чешую и мягкие скользкие внутренности.
И Адам в своей камере тоже чувствует, как рот наполняется вкусом рыбы, шершавым и соленым, какого ему раньше не случалось ощущать; кажется, он кричит – и внезапно слышит часовых в коридоре.
Они быстро приближаются со связкой гремящих ключей, их руки занесены для удара:
– Тихо ты, черт,
или хочешь, чтобы тебя тоже выслали?!
Часовые суют длинную рогатину, и когда он поворачивается, чтобы крюк не попал в лицо, шест превращается в мозолистую руку охранника, которая хватает его за шею и прижимает лицом к полу камеры. По шее разливается онемение. Рот наполняется кровью, Адам едва может глотать. Но когда ему это удается, все имеет вкус рыбы, кровавого сна о рыбе и живой воде.
* * *
Адам сидел в Шахте уже четыре недели, когда за ним пришли. У одного из часовых, отперших люк, был список. Адаму пришлось снова сообщить, кто он, где живет и как зовут его отца. Потом часовые взяли шест и вытащили Адама наверх.
Как же на улице было холодно! Месяц назад на дорогах лежала серая снежная слякоть; теперь все гетто покрывал чехол блестящего белого снега. Сугробы искрились на солнце, свет резал глаза так, что Адам с трудом различал, где земля, а где небо.
На огороженном тюремном дворе царил беспорядок, как на базаре; люди волокли тяжелые мешки или несли на плечах матрасы и постельное белье. Но здесь не было ничего от неумолкающего тревожного гама ярмарки. Люди двигались неохотно, как каторжане в колонне – на удивление тихо, дисциплинировано. Единственным звуком, отчетливо слышным в морозном утреннем воздухе, было полое бряканье котелков, свисавших с поясов и с ремней, стягивавших узлы.
– Что это? – спросил Адам у часового.
– С тобой все, тебя высылают, – ответил тот и, не делая лишних жестов, протянул его трудовую книжку конторщику, сидевшему за столом сбоку. Тот быстро проштамповал ее, и в следующую минуту Адам получил кусок хлеба, миску супа и приказ отойти в задний угол двора, где человек сто уже стояли, сторожа свои вещи.
– Вот так вот, – сказал один из арестантов. Суп он съел и теперь мусолил хлеб почти беззубыми челюстями. – Чужих впускают, а нас, местных, выгоняют.
Адам развернул свои документы и посмотрел на штамп.
«Выбыл».
Через весь верх трудовой книжки, где были от руки записаны его фамилия, адрес и возраст, шли большие черные буквы
AUSGESIEDELT
Так быстро и против его воли все встало на свои места.
Его вытащили из Шахты не чтобы отпустить, а чтобы депортировать.
Адам огляделся. Некоторые из стоявших у ограждения казались – во всяком случае, на первый взгляд – знакомыми друг с другом, но пока происходил ритуал переклички, проставления штампов и раздачи супа и хлеба, никто не сказал ни слова. Словно им было стыдно друг перед другом.
Адам понял: они ждут, пока депортированных наберется достаточно много, а потом их погонят. Куда?На сборный пункт где-нибудь в гетто или прямиком на Радогощ? Если его депортируют, что будет с Лидой? Доведется ли ему когда-нибудь увидеть ее? Разнервничавшись, Адам одним махом проглотил свой хлеб. Хлеб был темным и поразительно сочным – первая настоящая еда за месяц. Он почувствовал, как в животе разливается тепло от супа.
И тут по другую сторону ограждения он увидел дядю Лайба.
* * *
В те времена, когда дядя Лайб еще жил с ними, у него был велосипед. У Лайба единственного на всей Гнезненской улице был велосипед, и чтобы продемонстрировать, какое это замечательное имущество, он выводил машину на улицу, разбирал ее и раскладывал детали на кусках клеенки. Каждую деталь – на своем куске: цепь отдельно, футляр с инструментами отдельно, для каждого гаечного ключа, каждого зажима – своя складочка. Потом Лайб снова собирал велосипед, а дети во дворе стояли восхищенным кружком и смотрели.
Этот ритуал совершался несколько вечеров в неделю. За исключением шаббата.
В шаббат Лайб с молитвенником в руках становился лицом к стене и молился. Лайб произносил восемнадцать благословений с той же обстоятельной точностью, с какой разбирал и собирал свой велосипед. Надевая талес, он произносил благословения над ним; надевая тефиллин,он благодарил Господа за то, что получил молельные повязки. Каждой вещи – свое место. И Адам, глядя на лицо молящегося Лайба, думал, что оно выглядит точь-в-точь как велосипедное седло: узкие глазные впадины, жилы на шее – словно раздвоенная вилка, упирающаяся в ступицу, вокруг которой вращается молельное колесо, а в нем вертятся ровные спицы, незаметно и тихо. Не желая того и не зная об этом, Лайб всегда оказывался в центре круга. Куда бы он ни пришел, вокруг собирались люди, взиравшие на него с почтением и уважительным восхищением. Тогда, на Гнезненской, это были мальчишки. Теперь – тюремные часовые. Они приблизились к Лайбу так, словно он был святым раввином. Через пару минут счастливый часовой подошел к Адаму с документом, на котором стоял новый штамп; все его лицо светилось от ликования:
– Ж-жепин! Сегодня твой счастливый день, Ж-жепин.
Тебя в-вычеркнули из списка.
* * *
Они шли молча – он и Лайб.
Навстречу им попадались все новые и новые группы получивших извещения о депортации мужчин и женщин, они шли на сборный пункт возле Центральной тюрьмы, и вокруг них снова образовывался круг или пустое пространство. Адам не решался взглянуть этим людям в лицо; он уперся взглядом им в колени. Большинство шли без обуви, в одних портянках, намотанных на щиколотки; у иных на ногах были грубые деревянные башмаки, которые они подволакивали, как кандалы.
Адаму вспомнились новенькие ботинки, которые дядя Лайб зашнуровывал через день после того, как господин презес объявил, что рабочие, организовавшие забастовку на Друкарской, будут высланы из гетто.
Так тогда все устроилось: кого-то депортировали, кто-то получил новые ботинки.
С ботинками дяди Лайба вышло как с его велосипедом: в гетто еще не видели таких ботинок – настоящие ботинки со шнурками, из блестящей кожи, с крепкими каблуками и подметками, с красивой строчкой. Когда Лайб ходил в них по квартире на Гнезненской, ботинки скрипели, как скрипел теперь под их ногами сухой снег.
При обычных обстоятельствах квартира в это время бывала пуста, отец на работе. Но когда они вошли, Шайя обеспокоенно поднялся из-за кухонного стола. Адам машинально взглянул на кровать, где всегда лежала Лида. Там, где раньше была кровать, стояли теперь стол и два венских стула; на них сидели какие-то мужчина и женщина, а между ними, на полу, девочка лет десяти-двенадцати.
– Это господин и госпожа Мендель, – объявляет Шайя на торжественном литовском идише – в ином случае он не стал бы прибегать к этому языку, – а потом, для ясности, по-польски: – Они из пражской колонии. Их прислали сюда жить.
Господин Мендель – коротенький, сутулый, почти горбатый человек, с лысым теменем и в круглых очках. Адам пристально смотрит ему в глаза, но взгляд за стеклами очков ничего не выражает. Он и смотрит, и не смотрит. Рядом его жена роется в сумке.
– Где Лида? – спрашивает Адам.
Шайя молчит в ответ.
Адам оборачивается, готовясь задать тот же вопрос Лайбу.
– Где Лида?
Но Лайба уже нет. Только что он стоял возле Адама, с лицом немым и невыразительным, как всегда. А теперь его и след простыл.
С тех пор как умерла Юзефина Жепин, отец и сын научились тихо, не манерничая, выполнять свои обязанности. По утрам Адам спускался во двор за водой, а Шайя тем временем разжигал плиту. Так как настоящая трудовая книжка была только у Шайи, то чаще всего он стоял в очередях на раздаточных пунктах, когда объявляли о новом пайке; Адам варил суп, стирал одежду, кормил Лиду, говорил с ней и пел ей песни.
Теперь оба в первый раз за много лет поняли, что тишину, которая установилась между ними, можно сломать только словами. У Адама в груди пустота. Пустоту зовут Лида. Но она слишком велика, чтобы заполнить ее словами, которых нет, тревогой или страхом. Или же слова, если решиться их произнести, просто канут в эту пустоту без следа.
– Я никогда не просил помощи, – произносит наконец Шайя, кивая на дверь, в которую вышел Лайб.
Адам молчит. Из противоположного угла Мендели встревожено следят за ними. Хотя новые жильцы не понимают ни слова, на них словно перекинулось возникшее между отцом и сыном напряжение.
– Они сказали, что депортируют нас всех.(При слове «депортируют» отец еще больше понижает голос.) Лида тоже была в их списке. И я попросил Лайба помочь. Я ни разу в жизни ни у кого не просил помощи.
Адам смотрит отцу в глаза.
– Где Лида? – коротко спрашивает он.
– Лиду бы тоже депортировали.
Адам переводит взгляд на Менделей. Он думает: узнал ли господин Мендель в нем злоумышленника,ворвавшегося в их общину? Наверное, узнал. Тут же приходит понимание. Понимание того, что теперь господин Мендель обречен жить с человеком, пытавшимся обокрасть его.
– Лайб устроил тебя на работу.
Адам непонимающе смотрит на отца.
– На станции Радогощ. Им нужны грузчики. Хорошо платят.
Понимание во взгляде господина Менделя успело углубиться до страха. Теперь он смотрит прямо на Адама, а Адам – на него. (Не отводя глаз, с издевкой: что ты мне сделаешь?) Потом – отцу:
– Где Лида?
Адам перепрыгивает через стол, хватает отца за плечи и трясет, как тряпичную куклу. В другом углу госпожа Мендель встает и прижимает к себе девочку. Тарелки и приборы со звоном падают со стола.
– В доме отдыха, – произносит Шайя. – Лайб нашел ей место в доме отдыха.
* * *
Для Адама, как для многих жителей района Балут, Марысин был незнакомым местом. Местом для других:состоятельных людей, имевших власть и влияние.
Простые люди отправлялись в Марысин, только если у них там были дела, на фабрику, бывшую одним из resortówМарысина, или на склад за мастерской Прашкера, где выстраивались в очередь обладатели специальных талонов на дрова или угольные брикеты. Или если человек умирал и его следовало похоронить. Что ни день, Меир Кламм и другие служащие похоронной конторы Музыка гнали лошадей, запряженных в катафалки, вверх и вниз по Дворской и Марысинской. По ту сторону ограды на Загайниковой улице начиналось царство мертвых, столь обширное, что, если верить слухам, даже края его не было видно. Воздух в Марысине был наполнен смертью – гнилостный запах разрытой сырой земли, рассыпающегося цемента и отбросов, а когда на гравии и глине таял снег и ветер упорно дул с другой стороны, он наполнялся горько-сладкой вонью селитры из выгребных ям, в которые золотари лили негашеную известь. Их было видно издалека. Длинный ряд мужчин с лопатами вырисовывался на фоне неба, словно жуткие вороны на телеграфном проводе.
В квартал возле улиц Окоповой и Пружной, где были дома господина презеса и других могущественных господ из юденрата, нога Адама не ступала никогда. Но от Моше Штерна он знал: некоторые жители гетто снимают здесь на время «комнаты» и иногда можно увидеть, как хозяева таких комнат прохаживаются вверх-вниз по Марысинской в поисках временных постояльцев.
В тот вечер, когда Адам Жепин отправился искать сестру, стоял жестокий холод. Между домами намело высокие сугробы, телеге не проехать. Домовладельцев на улице было не так уж много. Те, которых Адам отважился спрашивать, инстинктивно поворачивались к нему спиной. Для них он был простым оборванцем, человеком «без плеч», как это называлось в гетто. Человек, за которым не стояло высокопоставленное официальное лицо,на чью помощь он мог рассчитывать, был здесь никем.
Если бы не голос Лиды, Адам вряд ли одолел бы холод. Голос Лиды был слабым, словно бледная тень за стеклом, но он жил и непрерывно звучал в нем.
– Я заберу тебя домой, Лида, – говорил он голосу. – Не бойся. Я заберу тебя домой.
Кое-где из труб поднимался жидкий дымок. Полицейские из пятого округа, в нарукавных повязках и высоких блестящих сапогах, патрулировали улицу. Адам видел, как они время от времени заговаривают с хозяевами домов. Он не знал, под чьим покровительством находятся эти кварталы. Небеса над голыми стенами Марысинской сияли бледно-красным, отражая свет, задержавшийся в еще не погрузившихся во тьму кварталах Лицманштадта.
Потом со стороны гетто вдруг показались дрожки. Адам услышал громкое фырканье лошади и позвякивание уздечки – звук такой знакомый, но настолько необычный здесь, что любой бы вздрогнул. Снега нападало так много, что стук копыт был едва слышен. Кучер остановил лошадь. Ступив на шаткую подножку, из дрожек вылез Шломо Герцберг, одетый в толстое меховое пальто – на вид из бобра или другого пушного зверя. В следующем экипаже приехали двое телохранителей; оба инстинктивно двинулись на Адама, словно для того, чтобы устранить эту досадную помеху, внезапно возникшую на пути коменданта тюрьмы. Но Герцберг в этот вечер торопился, и телохранители удовлетворились тем, что оттолкнули Адама с дороги. Герцберг скрылся в домике налево, чуть больше барака, за высокими чугунными воротами; при его появлении кто-то вышел из дома и открыл их.
Дрожки остались стоять у ворот. Лошадь под хомутом, фыркая, переступала на месте. Вскоре кучер слез, принялся ходить взад-вперед и хлопать себя по бокам, чтобы согреться. Адам не знал, что делать. Он не решался уйти, боясь, что Герцберг может вернуться. И не решался идти дальше, боясь, что его поймают кучер или телохранители.
Герцберг вышел почти через полчаса. Он тихо обменялся парой слов с кем-то, кто шел рядом, потом сел в дрожки и быстро уехал. Провожавший его человек – видимо, хозяин квартиры – постоял на улице еще немного, потом медленно пошел к дому и запер высокие ворота. Адам дождался, пока оба исчезнут из виду, и изо всех сил налег на ворота. Замок не поддавался. Вокруг дома была ограда на каменном основании, ограда из высоких железных прутьев, заканчивавшихся остриями в виде французских лилий. Адам с трудом поставил ногу на основание, потом вскарабкался по решетке как можно выше и, исхитрившись, перебросил тело через железные острия, но не успел рассчитать, куда упадет. От удара стопа скользнула, и острая боль пронзила ногу. Адам торопливо проковылял под прикрытие фундамента. Подождал. Ничего.
Ему стало видно окно, из которого торчала печная труба. Жидкий бледный свет размытым прямоугольником ложился на снег.
Он сделал шаг к двери и постучал. Ничего.
Адам и не ожидал, что ему сразу откроют. Постучал сильнее.
– Откройте немедленно: полиция! – сказал он.
Дверь открылась. Перед ним стояла Лида. Было так холодно, что свет, падавший из дверного проема, казался совершенно синим. Тело Лиды тоже было синим – от фарфоровотонкой ямки под шеей до изувеченной промежности. Он не понял, почему на сестре ничего нет.
Лида, произнес он.
Она улыбнулась брату быстро и безрадостно, словно чужаку, шагнула вперед и плюнула ему в лицо.