Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"
Автор книги: Стив Сем-Сандберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
Юзеф Фельдман рассказывал обо все этом без печали, но с какой-то нежностью, свойственной тем, кто изо дня в день имеет дело с мертвыми, однако Вера почти не слушала старика. Идя за окованным железом, ритмично поскрипывающим колесом тачки, за раввином, проводившим похороны, за отцом и братьями, она видела в отдалении горстку могильщиков с тачками, мотыгами и лопатами. Очертания могильщиков почти растворялись в молочно-белом морозном тумане – казалось, они парят над поверхностью земли. Потом для Веры все как будто смешалось: ритмичный скрип колеса, бесконечные ряды безымянных могил, ледяной ветер, который кусал щеки и высекал из глаз колючие слезы.
Наверное, открытое пространство стало ей непривычно. Она долго находилась в гетто, где все было темное и тесное; куда бы человек ни пошел, ему приходилось то горбиться, то давать место другим. По сравнению с этим расстояния, царившие здесь, на кладбище, казались Вере почти невозможными; ей не верилось, что мертвых стало так много.
* * *
Пишущая машинка еще стояла на столике, когда она вернулась с кладбища, но на койке рабби Айнхорна лежал теперь другой человек и смотрел на нее пустым равнодушным взглядом. Возле пишущей машинки стоял чемоданчик с обитыми металлом уголками – в нем были талес и книги раввина. Впоследствии Вера не раз думала, что было бы, не открой она в тот день чемодан. Так много людей умирало, и все они оставляли после себя какие-то ненужные вещи. Под конец само это понятие утратило смысл: как можно говорить об оставшейся после кого-то личной собственности, если сама смерть перестала быть личным делом?
Но она открыла чемодан – может быть, из уважения к старику. В чемодане лежала записка с текстом, напечатанным по-немецки и тем же шрифтом, что и на ее машинке:
«Приходите к пешеходному мосту на углу Кирхплатц и Хохенштайнерштрассе в среду, в 9.00. Пожалуйста, возьмите с собой машинку!
А. Гл.»
С этого письма, напечатанного совершенно незнакомым человеком на ее собственной машинке, началась ее, как она потом запишет в дневнике, Unterirdisches Leben– подпольная жизнь.
~~~
Сырым туманным утром в начале февраля 1943 года она в первый раз переступила порог дворца. Там, где заканчивалось гетто и начиналась колючая проволока, должен был выситься над улицей на пять величавых метров черный пешеходный мост; но в густом тумане от него остались только люди, собиравшиеся у основания лестницы и потом исчезавшие на ней, словно карабкались прямо в небо. Оттуда, с вышины, слышался неумолкаемый стук башмаков о влажные деревянные ступеньки, тяжелое дыхание тысяч людей, которые невидимо – невидяще – спешили на свою безымянную работу.
– Фройляйн Шульц? – наверное, мужчина, который подошел сзади, сразу узнал ее, несмотря на тусклый свет, или его привела к ней машинка «Олимпия» в фирменном чехле, которую она прижимала к боку. – Sind Sie dann für den heutigen Arbeitseinsatz bereit, Fräulein Schulz?
Она обернулась, словно к ней обращался настоящий немец.
Но он выглядел незлым. Улыбающееся лицо. Под отсыревшими полями шляпы – большие глаза, которые все увеличивались, пока он смотрел на нее. Не имея ни малейшего понятия, о какой работе он говорит, она пошла за ним через туман – сначала в тесный внутренний двор, потом вниз по лестнице в подвал, ступеньки были узкими, как в шахте колодца. Внизу лестничной шахты оказалась прочная деревянная дверь с большим висячим замком. Мужчина отпер замок и потянул скрипучую дверь.
Если бы не полки или хотя бы подпорки, удерживающие их на месте, все книги тут же посыпались бы на нее, и тогда…
Книги стояли и лежали везде: на широких прогнувшихся полках, на досках, на кусках картона, расстеленных на голом каменном полу; они громоздились высокими стопками, лежали рядом или одна на другой; широкие толстые тома стиснуты книгами потоньше, словно несоразмерные камни в кладке стены.
Все это дело рабби Айнхорна, пояснил незнакомец. Собственные книги раввина – только малая часть. Все остальные – из еврейских домов гетто. Мы начали собирать их с первого дня депортаций. Одна только мысль о том, что книги могут попасть не в те руки, заставила адвоката Нефталина добиться изъятия книг. Каждый заведующий кварталом или домом должен был пройти по квартирам, подвалам и чердакам, оставленным депортированными евреями, и проверить, что из брошенных книг и рукописей можно принести сюда, в архив, и когда мы говорим «всё», то мы имеем в виду буквально всё,сказал он и улыбнулся. Здесь не только книги, но и всевозможные рукописи, статьи. Никому пока не удалось их подсчитать, составить каталог, никто не сумел установить имена тех, кому они когда-то принадлежали. Все это еще предстоит сделать.
Где-то между шаткими штабелями книг им удалось втиснуть стол для Веры. Господин Гликсман принес пару теплых пледов. Потом, словно цирковой клоун, вытащил изо рта лампочку и вкрутил ее в голый цоколь на одной из подвальных стен, под потолком. Он явно был доволен, что умеет исполнять такие трюки. Когда она попросила ручку, он вытащил ручку из-за уха, а следом – из рукавов рубашки – два листа копировальной бумаги, чтобы Вера вложила их между страницами. Одни и те же заглавия следовало впечатывать по крайней мере дважды: сначала на каталожную карточку, потом – в длинные списки, помечая имена бывших владельцев.
В наклонном столбе света, полного каменной пыли и сухих теней, она сделала первую попытку расставить штабели книг. На некоторых полках книги уже стояли по порядку – по темам или в связках и стопками в соответствии с местами, откуда их принесли: изорванные, залистанные экземпляры Танаха, старые молитвенники, иногда такие маленькие, что их легко можно было зашить в подол рубашки или складки кафтана; фотоальбомы с изображениями нарядных мужчин и женщин за длинными накрытыми столами или школьников на экскурсии, в бриджах и гольфах; учебники с математическими задачками, грамматики польского и иврита; календари за несколько последних десятилетий, тетрадки с расписаниями поездов; переводные романы – Лион Фейхтвангер, Теодор Фонтане или П.-Г. Вудхаус.
Она аккуратно вписывала все имена и названия в выданные ей регистрационные карточки.
Трудность заключалась в том, что не все названия удавалось классифицировать как названия книг. Что, например, ей делать с домашними приходно-расходными книгами – а их были сотни, – простыми клеенчатыми тетрадями, в которых матери семейств отмечали сумму каждой покупки и вели подсчеты?
Александр Гликсман приходил и уходил, но так тихо и молчаливо, что она едва замечала его. Она отрывала глаза от того, что держала в руках, – а в подвале уже никого не было; потом снова поднимала голову – и он опять стоял рядом, глядя на нее большими глазами, которые, казалось, становились тем больше, чем дольше он смотрел. Иногда он приносил что-нибудь поесть помимо ежедневного обеденного супа – кусок хлеба с тонким слоем маргарина или тонко нарезанную редиску. Случалось, что они ели вместе, и она как-то спросила: зачем каждый раз непременно пользоваться отдельным входом, приходить и уходить незамеченными?
Она ожидала, что ответ будет уклончивым, но Гликсман ответил на удивление прямо. «Архив – сердце гетто», – сказал он. Работу здесь получают лишь те, у кого есть высокие покровители, чего не скажешь о Вере. Выплыви наружу тот факт, что она попала сюда не «обычным путем», кто-нибудь вполне мог бы тоже предъявить претензию на эту должность (при том, что начальник архива господин Нефталин, безусловно, в курсе, что она работает здесь). К тому же в ее случае имеют место особые обстоятельства, добавил он и сделал легкое неуклюжее движение, словно желая положить обе ее ноющие руки на колени. Но говорить это было не обязательно. Все знали, как опасно теперь приютить или взять на работу человека, на котором поставили клеймо нетрудоспособного.
Иногда господин Гликсман все же выводил ее «на волю». После долгих дней, проведенных в темном тесном подвале, большой архивный зал на втором этаже казался Вере чудесно светлым и просторным. Посреди зала стояла большая печка с железной трубой, выходившей по потолку в одно из широких окон. Должно быть, у печки было тепло – сотрудники архива работали перед ней в одних блузках и рубашках. В зале было пять больших вращающихся картотек. Они стояли в ряд, будто вертикальные восьмиугольные лотерейные барабаны с окошечками по бокам, открывавшимися наружу, как дверцы шкафа. В картотечных барабанах находились регистрационные карты всех жителей гетто, рассортированные частично в алфавитном порядке, по фамилиям, частично – по месту проживания. Картотеки закрывались и опечатывались каждый вечер; говорили, что кроме председателя ключ имеется только у адвоката Нефталина, начальника архивного отдела. И адвокат Нефталин торжественно отпирал их каждое утро. За длинными рабочими столами вокруг вращающихся с беспрестанным дребезжанием картотек служащие архива сортировали копии писем и протоколы по конвертам и коричневым архивным папкам.
Четыре окна архивного зала выходили на костел Св. Марии и мост над Хохенштайнерштрассе. С каждым днем свет солнца, встающего за мостом и двойными башнями костела, ложился все дальше на пол архивного зала, и маркизы на окнах опускали все ниже, пока весь зал не погружался в странную темно-серую, почти нереальную полутень. Но по утрам и вечерам маркизы бывали подняты, и границы между большим залом с его архивными барабанами и площадью с ее высоким деревянным мостом растворялись снова. Люди, поднимавшиеся и спускавшиеся по мосту, проходили иногда так близко, что казалось, будто они направляются прямиком в архивный зал.
* * *
№ 1: Рабочий ФРИДЛЕНДЕР, ДАВИД (16 лет) приговорен к четырем месяцам тюрьмы за кражу картофеля. Вещественные доказательства: три картофелины, предназначенные для Кухни № 9 (Марысинская), незаконно находившиеся в брючном кармане подсудимого.
№ 2: Ученица портного КАН, ЛЮБА (19 лет) приговорена к трем месяцам тюрьмы за кражу катушек и ниток для штопки на общую сумму 45 геттомарок. Катушки и штопка обнаружены при обыске незаконно зашитыми в туфли подсудимой.
– Он построен на века – дворец председателя, – говорит Алекс и показывает ей копию судебного протокола, которую собирается положить в одну из коричневых архивных папок.
Решение суда недельной давности излагается на двух отпечатанных под копирку страницах; общим счетом 19 объявленных приговоров по делам – от кражи и ограблений до попытки растраты. Алекс так взволнован, что у него дрожат руки:
– Какой смысл отправлять в тюрьму на четыре месяца или больше, если не знаешь, простоит ли гетто эти четыре месяца? Что, если наше дурное правосудие всего лишь выполняет волю немцев – чтобы мы сидели здесь, за колючей проволокой, пока мир не рухнет и нас, евреев, не уничтожат до последнего человека?
Нет, кради картошку, бедолага! Утолив голод, ты хотя бы докажешь, что ты свободный человек!
У Александра Гликсмана странная манера выражаться. Когда он приходит в волнение или торопится, он вытягивает шею, как черепаха из панциря, и смотрит на Веру упрямо, не сводя глаз, словно подбивая ее поспорить.
Просто чудо, что его до сих пор не депортировали, думает иногда Вера. Если только тайна не скрыта в его руках. Как только Алекс надевает напальчник, архивные документы пролетают через его руки, словно подхваченные ветром. Есть что-то мальчишески-важное, почти торжественное в его манере рассуждать и оценивать факты. Когда они одни в подвале, он по секрету показывает ей карту мира, которую несколько лет назад соорудил из макулатуры. В архиве, как и везде в гетто, строгая квота на бумагу, и каждому отделу разрешается порция только после того, как адвокат Нефталин подаст официальную заявку в отдел материального обеспечения. Но Гликсман нашел в подвале какие-то ненужные списки тех времен, когда эта часть Польши была под властью царской России: документы, связанные толстым грубым шнурком, так долго лежали на сквозняках и в сырости, что листы склеились в пачки толщиной с кирпич.
И на старых документах, испещренных кириллицей, он теперь отмечает схематичными толстыми штрихами, как развивается советское наступление после Сталинграда.
– Шесть высших генералов взяли в плен, вермахт отступает по всем фронтам, – говорит он и показывает на карте битву за Харьков; потом, широко очерчивая карандашом, – как генерал Жуков «клещами» двинул войска ниже, на Кавказ.
Карта составлена из похожих друг на друга пронумерованных листов; каждый раз после внесения новых пометок ее можно разобрать и спрятать. Гликсман пользуется замысловатым кодом. Немецкую армию он называет Паулюс,или просто Пл– по имени генерала Фридриха Паулюса, который с таким позором капитулировал под Сталинградом. (У Алекса идея: надо ввести особый праздник – «паулидаг»– в память об этой битве.) «Азбука»,или просто «Аз», – Красная армия, шифр означает старинные буквы кириллического текста, который бежит, компактный и одинаково серый, вниз по старой бумаге, составляющей основу карты. Крупные города или крепости обозначены буквами VG– сокращенное «Velikiy Gorod»,«большой город», к которым приписано «pad»– «padat’»,то есть «пасть, проиграть». Проигрывали всегда немцы. Если немцы непроигрывали или вермахт переходил в контрнаступление и отвоевывал оставленные территории, Алекс просто крест-накрест перечеркивал «pad».Ибо картаГликсмана была пристрастной; поражения Красной армии отмечались на ней лишь как случайно не состоявшиеся или отложенные победы.
«Откуда ты все это знаешь?»На такие вопросы Алекс не отвечает. Он беспомощно всплескивает руками, словно школьник, которого поймали на попытке стащить яблоко. Или хлопает себя по виску и говорит:
– Все держи в голове! – И, верный своим привычкам, тут же переиначивает: – А голову держи в холоде!
На четырех-пяти листах он вычертил весь северо-африканский берег, и кириллица льется теперь бурым потоком через ливанские пустыни:
«После Кассерина Роммель усиливает свои бронетанковые войска в Северной Африке. Сражение за Тунис будет решающим…»
Но источники информации, естественно, существовали. Вера потом поняла, что карта была чем-то вроде проверки на лояльность. Теперь в подвале в дополнение к книгам, появляются газеты и другие документы. Каждое утро она обнаруживает новые газетные листы под или между книгами или в ящике с регистрационными картами. В первую очередь – «Лицманштадтер Цайтунг»,экземпляры, тайком добытые или украденные у посещавших гетто немцев. В газете отступление вермахта описывалось исключительно как тактический маневр с целью «выровнять» определенные участки фронта. Но даже министр пропаганды Геббельс, 19 февраля 1943 года занявший две полосы под свои разглагольствования о «тотальной войне», не мог скрыть отчаянного положения немцев.
Но был и другой материал для изучения. Документы, официальные письма, воззвания: страницы из нелегальных газет, которые просто расползаются в руках и оттого едва читаются. (Возможно, они долго пролежали на дне овощного ящика или ларя с картошкой, после чего цветом и на ощупь стали походить на гниющие овощи.)
Однако некоторые документы сохранились нетронутыми, например экземпляр газеты польского Сопротивления «Информационный бюллетень»,в котором Алекс показал ей призыв в виде рукописи, напечатанный заглавными, редко стоящими буквами:
«ЕВРЕЙСКАЯ МОЛОДЕЖЬ, НЕ ВЕРЬ,
ТЕБЯ ПЫТАЮТСЯ ОБМАНУТЬ…
У нас на глазах забирают наших родителей, забирают наших братьев и сестер.
Где те тысячи людей, которые согласились завербоваться рабочими?
Где евреи, которых депортировали во время Йом-Кипура?
Из тех, кого вывели через ворота гетто, назад не вернулся никто.
ВСЕ ДОРОГИ ГЕСТАПО ВЕДУТ В ПОНАРЫ,
А ПОНАРЫ ЗНАЧАТ СМЕРТЬ!..»
– Из Вильны, – констатировал он с сухой уверенностью в голосе, напугавшей Веру больше, чем содержание документа. – Это на границе, некоторые евреи уже бежали; но им нечем защищаться, у них нет оружия, в отличие от варшавян.
– Где это – Понары? – спрашивает она.
Он не отвечает. Он говорит о Варшаве так, словно прожил там целую вечность: в Варшаве есть kanalizacjaпо всему гетто. Значит, через канализационные туннели можно проносить оружие. Контрабандисты на той стороне берут пятьдесят тысяч злотых за один немецкий армейский пистолет. С боеприпасами тяжело. Мои корреспонденты из ŻOB жалуются, что польская армия не хочет давать им боеприпасы. Поляки в Варшаве, как и здесь, отказываются дать евреям в руки оружие. Иногда кажется, что они больше боятся евреев, чем немцев.
Внезапно возникает ощущение, что книги, окружающие их в тесном, промозглом подвале, держатся на тонком столбе воздуха и могут в любой момент обрушиться на них. Первая реакция Веры – закрыться руками. С чего он вообще решил вывалить на нее все эти сведения, не поинтересовавшись сначала, готова ли она, хочетли она все это знать? Подозрения о том, что депортации так или иначе ведут к массовым казням нежелательных евреев – об этом они уже слышали. На всех ressort’ax только и шушукались о том, что вообще у немцев на уме. Но что где-то в Варшаве, или в Люблине, или в Белостоке может существовать организованное сопротивлениенемецким оккупационным властям, ей и в голову не приходило. И если это правда, сказала она, то как он мог стоять здесь, привычно вытаращив глаза, и с такой легкостью рассуждать о сопротивлении?Как он или они могли ничего не делать?
Вера выговорилась; Гликсман же продолжал спокойно и доверительно таращиться на нее – и только. Но теперь она заметила, что в его взгляде есть что-то фанатичное – подавленная голодом, но долго питаемая ярость.
– Кто же не хочет знать о сопротивлении? – спросил он. – Но где нам взять оружие? Да если мы его и добудем – как нам вести себя, чтобы председатель разрешил стрелять?
Он рассмеялся собственной шутке. Наверное, смех изумил ее больше всего. Он был грубым, скрипучим и вырывался как будто длинными очередями. Потом Гликсман сел и молча уставился перед собой с тем же бледным, словно только что появившимся испугом во взгляде, с каким смотрел на нее раньше.
С нелегальными документами, которые приносил Гликсман, она поступала так, как, по ее мнению, он сделал бы сам. Два листа из «Трибуны»она спрятала в книгу о пожарных машинах; статьи из «Информационного бюллетеня», «Дневника солдата»и «Голоса Варшавы»вклеила между страниц ежегодных отчетов еврейской общины Лодзи. Монография о величайшем сыне города фабриканте Израэле Познанском оказалась достаточно толстой, чтобы вместить несколько страниц с фронтовыми репортажами, вырезанных из «Фёлькшер Беобахтер»и «Лицманштадтер Цайтунг».Чтобы помечать, в какой книге и на какой полке хранятся запрещенные тексты, Вера придумала простую систему кодов – комбинацию букв и цифр, которые она выводила карандашом в верхнем правом углу каждой отпечатанной регистрационной карточки.
Месяца через два внутренние стены дворца были полностью заклеены такими кодами и сообщениями. Они невидимым, но живым ручейком бежали вдоль и поперек книжных стопок, протекали через корешки книг, папки. Вера надеялась уравновесить свою шаткую библиотеку, однако странное книжное сооружение приобрело вид еще более хрупкий и непрочный. В такие минуты ей казалось, что где-то под полом подвала включается глубинный вакуумный насос – словно мощный водоворот в раковине, когда утекает вода. Иногда насос втягивал так сильно, что ей приходилось обеими руками хвататься за край стола, чтобы ее не утащило вниз.
Это было обычное головокружение от голода.
Она снова ощущала слабость, и все вокруг нее расползалось, как этикетки с бутылок пива или содовой, когда она опускала их в корыто с водой, которое Маман нехотя позволяла ей брать.
(Она ощущала, как светлые волосы Маман щекотали ей шею, как наклонялось и накрывало ее теплое тело матери, когда та осторожными пальцами помогала Вере отмыть размокшие этикетки со скользких бутылочных боков.)
Все вокруг было влажным и пористым. Ввинченная Алексом голая лампочка светила каким-то раздутым светом. Вера слышала, как спустился Алекс с едой, слышала, как звякнул старый молочный бидон, в котором Алекс держал суп. (Или это был кусок черствого хлеба на дне блестящей светлой чайницы?) Однажды он принес стеклянную банку с маринованными огурцами. «Мой отец – klaingertner», – пояснил он с теми немного обиженными интонациями, которые звучали в голосе коренных лодзинских евреев, когда они говорили на идише.
Но сколько бы она ни ела, еда не спасала от голодных спазмов, водоворота внезапного головокружения и слабости. А вдруг она заболела из-за того, что сидит взаперти? Сырость, сочившаяся из стен, вползала в ее ноющие от боли шею и лопатки. Она не выходила ни на настоящий свет, ни в настоящую темноту – все свелось к водянистой белесо-серой субстанции, смеси скользких осадков, вонючего дыма и пыли.
Несколько раз она спрашивала Алекса, нельзя ли ей подниматься в архивный зал почаще. Время от времени он разрешал ей это, но неохотно, словно вопреки здравому смыслу. А как-то утром вообще запретил.
– Председатель здесь, – коротко пояснил он и вытянул шею так, что стал похож больше на разозленного сторожевого пса, чем на безобидную черепаху.
В тот день Алекс просидел с ней в подвале необычно долго. Словно чтобы удостовериться, что громкие военные команды и сердитый топот сапог на лестнице наверху не доберутся сюда, в этот созданный ими «архив в архиве», как он его называл.
Но и эти посещения становились все невнятнее. Когда Гликсман явился в следующий раз, Вера так и не смогла понять: он только что ушел или его не было несколько суток, просто она ничего не заметила. В ней словно произошло незаметное, но колоссальное проседание времени. Целый пласт времени исчез неизвестно куда.
Теперь Вера ясно поняла: она не справится с работой, которую просил ее выполнить рабби Айнхорн. Ни в одной книге не описать катастроф, ежедневно происходивших по ту сторону загроможденных стен ее подвала. Объясняя это Алексу, она пыталась шутить. Говорила, что это «смешно»: до сих пор ей казалось, что она много чего пережила в гетто – тесноту, голод и антисанитарию в общине, долгую болезнь Маман и попытку прятать мать во время нацистских чисток, наконец попала в теплый благоустроенный подвал, получила работу, весьма необременительную по мерками гетто, и к тому же «изобильную пищу», – и вдруг все уплыло у нее из рук. Равновесие нарушила одна-единственная новость, один газетный лист, который Алекс утром положил ей на стол. Тон статьи был упрямым, бунтарским, поэтому скрыть истинное содержание статьи оказалось трудно. Вера сразу поняла, что восстание, которое, по словам Алекса, происходило в Варшаве, окончилось и что все обитатели тамошнего гетто мертвы, если там вообще еще оставалось гетто:
«Год за годом немцы корчили из себя гордую неуязвимую расу господ, но за одну ночь выяснилось, что они не более чем простые смертные, которые падают, когда их настигает смертоносная пуля.
Они уязвимы! И они не победят!
Сейчас, когда военная фортуна повернулась лицом к востоку, сопротивление оккупационным силам Франка возрастет и здесь, в Варшаве, и по всей Польше. Благодаря сопротивлению на улицах гетто, ни один убийца не осмелился сунуться в подвалы и подземные ходы, где прятались облюбованные им жертвы. Сверхчеловеки – не посмели. Сверхчеловеки испугались».
(Ян Новак)
Это был последний заархивированный ею экземпляр газеты – от 19 мая 1943 года.
Больше она ничего не помнит.