355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стив Сем-Сандберг » Отдайте мне ваших детей! » Текст книги (страница 13)
Отдайте мне ваших детей!
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:19

Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"


Автор книги: Стив Сем-Сандберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)

~~~

Все начиналось как игра. Он говорил: закрой глаза, представь себе, что я не я, а кто-то другой. И Регина смеялась своим светлым смехом и говорила, что он не снизойдет до нее. Ведь он – сам председатель. Им восхищается все гетто. Но он был настойчив. Закрой глаза, говорил он, и, когда она наконец закрывала глаза, он клал ладонь ей на колено и медленно скользил пальцами по внутренней поверхности ее бедра.

Любовь может быть и такой.

Он понимал, что ей отвратительно его пожилое обрюзглое тело, стариковский запашок, который источали его волосы и кожа. Избавляя ее от необходимости ощущать все это рядом с собой, он в награду чувствовал, как раздувается, как становится влажным и горячим ее влагалище под его короткими, опасливо мнущими пальцами.

Кого же она видела за веками закрытых глаз?

Рассказ о лжи можно писать и так.

Жителям гетто он объявил: я не говорил того, что сказал, и все, что произошло, не происходило. И слушавшие поверили ему – ведь он был председателем, и не так много осталось людей, которых можно было слушать и которым можно было верить.

Обезумевшим женщинам из Пабянице и Бялой-Подляски он сказал, будто «высшие сферы» гарантировали ему, что с их мужьями все будет хорошо; и он от имени женщин вмешается и проследит за тем, чтобы их детей немедленно привезли в Лодзь.

А брату своему Юзефу, который жестоко терзался, когда начались депортации, он сказал, что пользуется полной поддержкой генерал-губернатора и что избранным евреям в гетто никакие беды не грозят.

Хаим Великий ходил по своей квартире, словно император по дворцу. В каждом дверном проеме стояло по прислужнику, и они падали на колени, вопрошая, что еще могут сделать для него. Так куда же денется ложь, если она – свойство всякого живого существа?

Сомнение и недоверие, говорил Румковский, – удел слабых.

В шаббат Регина зажигала менору и выставляла хлеб, и каждый пятничный вечер, когда они садились за стол, он читал субботние молитвы, как должно доброму еврею, а он хотел быть примером для всего гетто. По воскресеньям они ездили в больницу на Весола. Он «из собственного кармана» оплачивал палату и два полных приема пищи в день двум незамужним теткам Регины и ее братцу Беньи, из-за которого было столько хлопот. Все время, отведенное для посещения, они сидели в палате у старых дев, и Регина хвасталась, что Хаим совсем недавно обеспечил постоянную телефонную связь с большими людьми из Берлина,а ее довольный, достойный обожания супруг рассказывал, что переговоры с властями прошли лучше, чем он думал, и теперь он ждет разрешения расширить гетто. «Скоро, – говорил он, – очень скоро мы сможем ездить на трамвае прямо в Париж!»

Девицы смеялись, прикрывая рот длинными пальцами:

– Смотри, Хаим, не обмани – Chaim, tylko nie wystaw mnie do wiatru.






Но они закрывали глаза и позволяли себе немного помечтать. Казалось, для великого председателя нет ничего невозможного. Одного только не хватало – чтобы обман обрел полноту, но, сколько он ни надеялся, сколько ни молился, Регина не беременела. Как раз в это время Бибов дал председателю понять, что власти в дальнейшем едва ли удовлетворятся высылкой очередной партии дряхлых стариков. Вскоре всембезработным – в том числе и самым юным – придется отправиться в путь.

Наверное, в этих словах ему следовало расслышать предупреждение.

Но председатель все еще пребывал во власти созданной им Лжи, а в ней существовало Дитя – единственное, которому суждено было стать сильным и пережить все несчастья, которые посылает Господь, и лишь этому Ребенку он мог бы доверить все, что никому не решался сказать.

Но если его жена, несмотря на свои юные годы, оказалась бесплодной, как может Дитя появиться на свет? Как и откуда его можно добыть?

Он делал все, чтобы спасти детей.

Уравнение решалось просто: чем больше детей он сможет устроить на работу, тем больше детей власти пощадят.

Уже в марте 1942 года он начал создавать особые ремесленные училища-мастерские для мальчиков и девочек от десяти до шестнадцати лет. Именно туда он велел отправить старших воспитанников Зеленого дома и других приютов Марысина.

В мае того же года, когда освободились помещения, занятые до этого немецкими евреями, он велел перестроить здание старой народной школы на Францисканской в ремесленную школу на двенадцать классов, по пятьдесят учеников в каждом. Классы закройщиков, классы ручного и машинного шитья, тканеведения. Преподавались даже основы бухгалтерии.

После нескольких недель обучения самых способных отправляли на производство в Главное ателье, где они работали под надзором инспекторов, которые расхаживали по помещению, замечая каждое неверное действие, каждую потерянную минуту. Ребята шили камуфляжные шапки для немецкой армии: с внешней поверхностью из белой ткани – для сражений в зимнее время, и внутренней серой – для сражений в обычных условиях. Председатель ходил от стола к столу и смотрел, как ткань широким потоком льется в проворных детских пальцах, смотрел, как учителя наклоняются и помогают удерживать полотнища под иглой швейной машины, и его переполняло чувство гордости;несмотря на хаос и голод, царящие в гетто, у него здесь такой порядок, такая дисциплина!

К июлю 1942 года ему удалось пристроить на работу в швейные мастерские более 1700 детей старше десяти лет. Имей он достаточно времени, он мог бы найти работу минимум еще стольким же детям – и тем самым спасти их.

Но пока он таким образом укреплял стены своего города рабочих, мир продолжал рушиться.

Уже в конце апреля в гетто начали просачиваться новости о массовых убийствах в Люблине.

После этого (в июне) – в Пабяницеи Бялой-Подляске.

Из Бялой-Подляскибесследно исчезли сорок вагонов, битком набитых женщинами и детьми.

Иногда, сидя в секретариате за закрытыми дверями, он думал, что оттуда, извне, словно вползает какая-то чудовищная лава. Будто лопнули швы, скреплявшие реальность.

В канцелярии его навестил Давид Гертлер; он без обиняков выложил последние дошедшие до него известия о массовых депортациях в Варшаве. 300 000 евреев были узниками Варшавского гетто. Если верить Гертлеру, власти намеревались оставить в живых едва ли десятую часть, меньше 30 000, для работы на фабриках гетто.

Тогда же англичане ужесточили налеты на стратегически важные города Рейха – Кельн, Штутгарт, Маннхейм.26 июня британское радио впервые передало сообщение о массовых убийствах среди еврейского населения Польши. В передачах ВВС упоминались города Слоним, Вильно, Львов.

А еще Хелмно– город Кульмхофв округе Вартбрюккен:

«Тысячи евреев из промышленного города Лодзь и ближайших городов и деревень погибли в этом, ничем другим не примечательном, месте».

Новости с той стороны колючей проволоки проникали в гетто через сотни незаконных радиоприемников, и страшные подозрения быстро превратились в абсолютную уверенность.

Внешне, конечно, все осталось как было. Измученные голодом люди, еле передвигая ноги, бродили от одного пункта раздачи к другому; разве что согнутые спины согнулись еще больше. Но теперь на место былой неизвестности пришло твердое знание. И это знание меняло все.

На следующий после передачи ВВС о резне в Хелмно день презес инспектировал статистическое бюро на Церковной площади. Вместе с господином Нефталиным, адвокатом, он просмотрел весь архив переписки и распорядился сжечь все документы, которые могли бы навести возможных потомков на мысль, что он всегда с готовностью подчинялся приказам администрации, вполне осознавая при этом их содержание. Это касалось, например, вопроса о багаже, отнятом у депортируемых евреев. Бибов отказался платить за его перевозку, и Румковский попросил адвоката Нефталина задним числом составить письмо, в котором указывались фамилии не только депортированных, но и тех, кого разрешили исключить из списков, а также тех, кого председатель спас личным вмешательством или еще как-то избавил от высылки.

Те, кто находился тогда рядом с председателем, свидетельствуют, что запах его тела переменился. Он будто бы источал сладковатую вонь, вроде застарелого запаха табака, она пропитала его одежду и везде сопровождала его. В то же время многие, видевшие его в те дни, подтверждали: в его жестах стало еще больше уверенности и солидности. Словно только теперь, решая практические вопросы по переселению огромных человеческих масс на сборные пункты и заполнению статистических таблиц, он обрел последовательность и размеренность движений, достойную той неимоверной задачи, которую взвалил на себя.

* * *

24 июля приходит сообщение – в Варшаве Черняков покончил с собой.

– Этот трус умер, вместо того чтобы содействовать переселению варшавских евреев. Насколько я понимаю, Варшаву все равно ежедневно покидают тысячи евреев. Так что, если Черняков хотел положить конец этим акциям, его самоубийство ничего не изменило. Это всего лишь бессмысленный, бессильный жест.

Так председатель излагает ситуацию членам совета старейшин.

Ничего подобного тому, что происходит в Варшаве, здесь не случится, уверяет он. Ведь здесь не гетто – здесь город рабочих, говорит он и невольно использует то же выражение, что и в день, когда он принимал Гиммлера возле барачной конторы на площади Балут:

– Это не гетто, господин рейхсфюрер, – это город рабочих.

* * *

Своему постоянному врачу доктору Элиасбергу он признается, что у него опять побаливает сердце; не может ли Элиасберг добыть для него того старого нитроглицерина? Элиасберг не может больше достать нитроглицерин, но приносит другое сердечное лекарство – маленькие белые ампулы: белые, блестящие, точь-в-точь как сахариновые таблетки, которые продают на улицах дети.

Для изголодавшегося человека тонкий ручеек сахара на языке может стать решением вопроса жизни и смерти. От этой мысли он приходит в странное возбуждение. Он прячет коробочку с мелкими таблетками цианида в карман пиджака и постоянно сует руку в карман, чтобы проверить, там ли она.

Он не думает, что будет, если он примет таблетку. Но видит, как бросает две таблетки Регине в чай. Чай становится горьким, она успевает поморщиться – и все. Мгновенная смерть. Доктор Элиасберг гарантирует.

Как он вообще мог думать о чем-то подобном – он, который так любил ее? Ответ – именно потому, что он любил ее больше всего на свете. Он бы не вынес позора, случись ему стоять перед ней обнищавшим и униженным. Как Черняков, председатель юденрата Варшавы, который не понимал, что значит исполнить приказ.

– Черняков был слабее меня, – говорил председатель. – Поэтому теперь он мертв.

Председатель лежал, а доктор Элиасберг выслушивал его сердечный ритм.

– Он предпочел расстаться с жизнью, а не отправлять своих братьев и сестер на восток.

Доктор Элиасберг промолчал.

– Здесь такого не будет, – сказал председатель.

(Мои дети шьют камуфляжные шапки для сражений в условиях зимы. В моем гетто не будет как в варшавском.)

Доктор Элиасберг промолчал.

– Но если такое вдруг случится, доктор Элиасберг, я хочу, чтобы вы гарантировали мне…

– Вы знаете, что я не даю гарантий, господин презес.

– Но если я умру?

– Вы не умрете, господин презес.

* * *

На большой вытоптанной площадке позади Зеленого дома собираются дети из сиротских приютов Марысина, водят хоровод.

Их смех эхом отдается под тяжелым черным небом.

Дети встают в ряд и берутся за руки, потом поднимают руки и начинают сходиться. Ряд превращается в круг, который движется сначала в одну сторону, потом в другую.

Он сидит в коляске и следит за ними взглядом. Ему не хочется обнаруживать свое присутствие, не хочется мешать их игре.

Малыши спотыкаются и падают, старшие смеются. Замстаг, немецкий мальчик, которого он заметил, когда был здесь в последний раз, склонился над проржавевшим колесом без покрышки. На Замстаге короткие штанишки, которые подошли бы малышу лет на десять младше, и короткий, вязаный резинкой пуловер, едва прикрывающий пупок. Мальчик все время улыбается, но без видимой радости – словно рот у него съемный и неплотно прилегает к широкому лицу. Повсюду в Марысине растет густая высокая трава. На заднем дворе – позади дровяного сарая и уборных. Дети едят траву. Поэтому губы у них черные и липкие.

Не забыть поговорить насчет этого со Смоленской. В траве может оказаться яд.

Он ждет. Они все еще не видят его. У них над головой на небе толкутся тучи, плавятся в тонкую вуаль измороси. Слышится отдаленный гром. Приближается гроза. Скоро упадут первые капли дождя.

Дети смотрят вверх.

Он сует руку в карман пиджака, подцепляет ногтем крышку коробочки и перемешивает таблетки пальцами.

Теперь капли падают чаще. За стеной туч слышно глухое бурчание; он просит Купера подогнать коляску поближе. Дети засунули пальцы в рот и таращатся на лошадь, коляску и старика, который стоит, опустив руку в карман пиджака, словно явился из другого времени.

Председатель видит, что они смотрят на него, и вдруг смущается.

– Ну играйте же! – восклицает он и со смехом прибавляет: – Идите, идите. – Когда дети, бросив взгляд на госпожу Смоленскую, нехотя снова становятся в круг, вытряхивает таблетки из кармана и подбрасывает к небесам: – Раз-два, раз-два!

От толпы отделяется мальчик. Ему лет десять; крепко сбитый, широкий в бедрах и плечах, но проворный. Он быстро-быстро возит по земле ладонями – там, где упали белые таблетки.

– Там, там и там! – довольно посмеивается председатель.

Но – как и у Замстага – у председателя улыбается только нижняя часть лица. Выше, под глазами, залегли резкие смертные тени. Кроме энергичного мальчика, который ищет сахариновые таблетки, никто из детей не отваживается подойти. Они робко стоят поодаль, сосут пальцы.

Мальчика зовут Станислав. Он приехал в начале мая с транспортом из Александрува. Его мать и отец, сестры и братья (их было не меньше семи) – все умерли. Но он, наверное, этого не знает. Или знает?

– Hej ty tam, podejdź tutaj!

– Эй ты, поди-ка сюда!

Он говорит по-польски – сразу ясно, что определил Сташека как одного из новых детей.

И когда мальчик нехотя приближается к коляске, он высовывается из окна и рукой в перчатке хватает его за подбородок:

– Powiedz mi, ile żeś podniósł?

Сташек разжимает кулак и показывает пригоршню белых таблеток. Невозможно разглядеть, которые из них цианид, а которые – обычные сахарные. Совершенно невозможно; он бы и сам не смог их различить. Председатель снисходит до смеха. Он хочет, чтобы издалека было видно, как он доволен предприимчивостью мальчика.

В эту минуту с неба раздается мощный раскат грома, и на них обрушивается ливень.

~~~

Акция началась в пять часов утра 1 сентября 1942 года, в годовщину немецкого вторжения в Польшу.

Примерно через полчаса шеф полиции Леон Розенблат получил приказ мобилизовать полицейских из Службы порядка гетто. К этому времени армейские машины уже успели въехать на площадь Балут: высокие грузовики с высокими кузовами, вроде тех, что до этого по ночам возили в гетто обувь и мешки с грязной окровавленной одеждой. И еще с полдюжины тракторов с прицепами – по два-три прицепа на каждый трактор.

Разломали в бледных рассветных сумерках кое-какие деревянные заборы и заграждения из колючей проволоки, тянувшиеся вдоль выездов со Згерской и Лютомерской, поставили новые, а подразделения шупо усилили полицейскими из службы безопасности.

Пока все это происходило, председатель гетто спал.

Он спал, и ему снилось, что он маленький мальчик.

Или, точнее, ему снилось, что он – это он и одновременно маленький мальчик.

Мальчик и он соревновались, бросая камнями в крышки. Мальчик подбрасывал крышку, а он старался попасть в нее камнем. Через какое-то время он заметил, что целиться стало труднее. Мальчик забрасывал крышку все выше в густой солнечный свет, а камень, который он собирался бросить, разбухал у него в руках, становился большим и тяжелым, словно череп, и наконец сделался таким огромным, что обхватить его не получалось даже двумя руками.

Внезапно он ощутил лишившее его сил отчаяние. Игра больше не была игрой; она превратилась в гротескный аттракцион, в котором мерялись силами двое, и оба были он сам.

В тот момент, когда он готовился швырнуть гигантский камень, кто-то схватил его за руку и сказал:

«Кем ты себя возомнил? Неужели тебе не стыдно за свое высокомерие?»

Уже слышался рев дизельных моторов, и железные цепи прицепов с грохотом и звоном поднялись и натянулись, когда машины медленно тронулись в путь по улицам гетто.

* * *

Потом он скажет, что огорчила его не сама акция по фильтрации населения; к ней власти его все же подготовили. Огорчило его то, что акция такого размахамогла начаться и продолжаться несколько часов – и никому не пришло в голову позвонить ему.

Это же егогетто. Его обязаны были проинформировать.

Госпожа Фукс потом объясняла: когда сотрудники секретариата получили приказ, они решили, что председатель уже проинформирован,а тот факт, что председателя не было в конторе, объясняется тем, что он предпочел наметить план действий под защитой домашних стен.

Однако у председателя сложилось совсем другое впечатление, когда он приехал на площадь Балут и перед конторским бараком его встретила делегация его собственных служащих. Напротив: при виде их вытаращенных глаз у председателя зародилось чувство, будто они выстроились там, вообразив, что могут посмеяться над ним, словно он низвергся с вершин власти и превратился в позорный столб, в кого-то, кому любой житель гетто может крикнуть:

«Но, господин председатель, НЕУЖТО ВЫ И ПРАВДА НИЧЕГО НЕ ЗНАЕТЕ?»

Мальчик бросает крышку, но он не может попасть в нее камнем.

Крышка блестящая, белая, она исчезает в воздухе, словно разряд молнии. Ни одним камнем в мире он не смог бы попасть в нее.

Странно, что он не злится, ведь каждое его усилие в этом состязании оборачивается поражением. Все было в его пользу: тяжесть камня, то, что он сильнее, то, что он много старше, опытнее и умнее того мальчика, каким был в детстве. Он должен попасть в крышку – но все-таки не попадает.

И все, что ему остается, – это стыд. Стыд от того, что он, добившийся такой власти, может при этом так бесконечно мало.

* * *

В больницу на Весола он приезжает уже в девятом часу утра; несчастные родственники, собравшиеся у ограждения, набрасываются на него, словно он их единственное спасение.

– Наконец-то, – кричит толпа, по крайней мере кажется, что кричит, – наконец-то приехал человек, который избавит нас от этого проклятья!

У главного входа группенфюрер СС Конрад Мюльхаус надзирает за тем, как люди Розенблата вытаскивают из больницы перепуганных пациентов. Группенфюрер СС Мюльхаус – из тех мужчин, которые нутром понимают: им надо постоянно быть в движении, чтобы другие не успели заметить, какого они маленького роста.

Он непрерывно вертится на одном месте и выкрикивает приказы вроде:

– Rauf auf die Wagen! Schnell, schnell, nicht stehenbleiben!

Председатель знает, что от него ждут действий; он покрепче перехватывает свою трость и шагает прямо к низенькому Мюльхаусу.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Что здесь происходит?

МЮЛЬХАУС: У меня приказ никого не пускать.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Я Румковский.

МЮЛЬХАУС: Да хоть Геринг. Я вас все равно не пущу.

Мюльхаус уходит; у него не хватает терпения препираться с каким-то евреем, кто бы он ни был и как бы его ни звали.

И председатель остается в одиночестве. Минуту-другую он выглядит таким же потерянным и бессильным, как те несчастные, павшие духом мужчины и женщины, которых выносят или выводят из больницы и отправляют в кузов грузовика или в прицеп. И все-таки он не с ними. Невооруженным глазом видно: вокруг председателя образуется пустое место. Не только немецкие солдаты, но и люди Розенблата избегают его, как чумного.

На ближайший к больнице прицеп загнали с сотню пожилых женщин; иные из них полуодеты или в выцветшей рваной больничной одежде.

Ему кажется, что он узнал одну из теток Регины, которых они навещали по воскресеньям. Он не может точно сказать, которую из двух, но в памяти неясно шевелится, как он хвастал, что они поедут на трамвае в Париж и как она довольно посмеивалась, прикрывшись костлявой ладонью: Хаим, Хаим, в это я никогда не поверю!.. Теперь на женщине нет ничего; седые волосы, белые от страха глаза. Несмотря на тревожную суету и толпу, разделяющую их, женщина что-то кричит ему и машет тощими, как спички, руками – или зовет кого-то еще. Он не понимает – и не успевает разобраться. Солдат, который как раз погрузил в кузов последнюю партию пациентов, слышит шум, широко замахивается и точным движением бьет ее прикладом винтовки в лицо.

Удар приходится прямо в челюсть; что-то густое и вязкое льется у женщины изо рта вместе с потоком крови.

Он в омерзении отворачивается.

Тут он замечает, что вход в больницу не охраняется. Часовые бросились отрезать путь к бегству пациенту, который пытается вылезти в окно второго этажа. На беглеце полосатая сине-белая ночная рубаха, которая ему велика; она, как штора, занавешивает верхнюю часть тела и лицо мужчины, когда он падает вперед, отчаянно размахивая руками. (Но беглец не валится на землю как куль: кто-то в палате неожиданно высовывается в окно и хватает его за щиколотки.)

Председатель незаметно входит в полуоткрытую дверь больницы; внезапно слух ему режут крики и оглушительные приказы. Он словно оказывается в другом мире.

Под сапогами хрустит битое стекло.

Он медленно поднимается по широкой винтовой лестнице, шаги гулко отдаются под каменным сводом; потом идет по темным коридорам, заглядывая в опустевшие палаты по обеим сторонам.

Когда они с Региной были здесь в последний раз, в каждой палате лежали по меньшей мере человек двести – по два пациента на каждой койке, на манер карточных валетов и королей: один головой в одну сторону, другой – в другую. Обе головы беззубо улыбались и в один голос говорили:

– ДОБРОЕ УТРО, ГОСПОДИН ПРЕДСЕДАТЕЛЬ!

Один только Беньи упорно молчал. Он стоял у окна, подперев подбородок рукой, в позе глубокой задумчивости. Теперь председатель отчаянно пытается вспомнить номер палаты, в которой лежал Беньи. Но после разгрома больница словно стала чужой. Незнакомое место, где невозможно сориентироваться.

Почти случайно председатель замечает в конце коридора ординаторскую и с облегчением шагает туда. В шкафу возле двери стоят папки с закупочными списками, журналы, а на столе – телефон в петле провода.

Пока он смотрит на него, телефон совершенно абсурдным образом начинает звонить.

На мгновение его охватывает растерянность. Поднять трубку и ответить? Или не отвечать, и тогда трезвон привлечет немецкого командира, который тут же выдворит его, председателя, из больницы?

Кончается тем, что он, пятясь, выходит в коридор. Там стоит Беньи.

Председатель замечает его краем глаза задолго до того, как понимает, что это он. Двери во все палаты распахнуты, и свет проникает в коридор длинными пыльными столбами, туннелями. Но свет, указавший ему на Беньи, исходит не сбоку, а сверху, с потолка, что, разумеется, невозможно – там нет окон. На Беньи, как на прочих пациентах, бело-синяя полосатая рубаха, он стоит, немного наклонившись вперед, держа в руках спинку стула, все четыре ножки которого направлены на председателя, словно чтобы защититься.

На него? На него? Председатель делает пару шагов, входит в невозможный свет.

– Беньи, это я, – говорит он и пытается улыбнуться.

Беньи пятится. Из перекошенных губ доносится не то пение, не то свист.

– Беньи?.. – произносит он. Он хочет, чтобы в голосе слышались беспокойство и забота, но голос, изливаясь из губ, звучит фальшиво, лживо: – Беньи-и, я пришел, чтобы забрать тебя отсюда, Беньи-и…

Беньи бросается вперед. Четыре ножки втыкаются председателю в грудь, Беньи выпускает стул, словно он жжет ему руки, и пускается бежать. Но тут же останавливается.

Словно с ходу уткнулся в стену.

И тут председатель тоже слышит их. Громкие гомонящие голоса – немецкие голоса! – доносятся с нижнего лестничного пролета, сопровождаемые шаркающим эхом энергично топающих сапог. Беньи вдруг теряется, не зная, куда бежать – вперед, на неумолимо приближающуюся команду, или назад, к презесу, которого он боится едва ли не больше, чем немцев.

Но председатель тоже отступает и торопливо прячется за дверью приемной.

Группенфюрер СС Мюльхаус и двое его подчиненных стремительно проходят по коридору, и в следующее мгновение механический стук каблуков и скрип кожаных ремешков на кобуре растворяется в гулком лестничном эхе. Как только звук шагов затихает, председатель входит в ординаторскую, берет с нижней полки эмалированный чайник и наполняет его водой из-под крана. Потом сует руку в карман за одной из белых таблеточек (они у него всегда с собой), бросает таблетку в стакан и наливает воды из чайника.

Когда он снова выглядывает в коридор, Беньи уже нет. Председатель обнаруживает его в большой палате возле лестничной клетки; он скорчился у белой стены, за горой перевернутых больничных ширм и выпотрошенных матрасов. Беньи дрожит всем телом, уткнувшись взглядом в пол. Председателю приходится несколько раз произнести его имя, прежде чем повисшая жидкая челка наконец поднимается.

– Вот, Беньи, выпей!

Беньи смотрит на него тем же вялым от ужаса взглядом, каким смотрел на промаршировавших мимо немецких офицеров. Председателю приходится встать на колени, чтобы поднести стакан к его губам. Беньи плотно обхватывает край стакана губами и пьет большими горячечными глотками, как ребенок. Председатель осторожно кладет руку ему на затылок, чтобы поддержать и помочь.

Все просто. Он думает о своей жене. С ней будет так же просто.

Беньи поднимает на него глаза, как будто почти с благодарностью. Потом яд начинает действовать, и взгляд стекленеет. Тело сотрясает один долгий спазм, который начинается где-то у затылка и заканчивается в ногах; пятки какое-то время судорожно подергиваются, потом тело застывает в последнем движении. Еще не осознавая произошедшего, председатель сидит, обняв мертвое тело своего шурина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю