Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"
Автор книги: Стив Сем-Сандберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
~~~
Ей снится, что они с Алексом стоят в подъезде архива. В том же подъезде теснятся сотни людей, пережидающих ливень. Вера никогда в жизни не видела такого дождя. По булыжникам, с крыш, с фасадов – везде льет ручьем. Время от времени удары грома сотрясают гетто до основания.
Они с Алексом стоят бок о бок, но ни на секунду не сознают, что это они тут мокнут, словно дождь набросил на них теплый плащ. Через какое-то время Вера даже перестает понимать, что они вообще стоят там. Так тепло рядом с ним.
Проясняется. Над ними ширится трещина ясно-синего неба.
Но только над гетто. По другую сторону ограждения и колючей проволоки гроза продолжается, небо затянуто тяжелыми тучами, там блестяще и черно от дождя.
Сквозь бледный водянистый воздух шествуют с резкими воплями павлины. У основания моста растет дерево – гигантский ясень, его корни взломали толстый булыжник мостовой, а ветки переплелись с перилами. На фасадах стоящих вокруг домов, там, где оставила след вода, блестит пышная зелень, словно крылья бабочек. Развеваются полосатые маркизы, свежий ветер напирает на оконные стекла. В затененной арке подъезда, во двориках происходит движение, раньше незаметное. Запрягают лошадей, светлые скатерти разворачивают и аккуратно набрасывают на широкие столы; выставляют на стол тарелки и стаканы. В парикмахерском салоне Вевюрки сидят клиенты с небритыми подбородками, взгляды устремлены в одну сторону, словно люди прислушиваются к какому-то голосу. Но из установленных по всему гетто громкоговорителей доносится лишь усиливающийся шум дождя, орган дождя – бурлящего, бегущего по желобам и трубам.
Она идет по мокрой мостовой, но чувствует: у нее больше нет тела. Гетто вдруг отделилось от всего, что прижимает его к земле. Ворота и фасады проносятся мимо, словно страницы книги, а между страницами этой торопливо пролистываемой книги скользит она, выныривая из арок подъездов на широкие внутренние дворы, где стоят дети. Ей приходит в голову, что раньше она никогда не видела дворы гетто такими. Раньше дворы представлялись ей по большей части глубокими шахтами или просто пространствами между домами, бессмысленными полостями, заполненными густой грязью, битым кирпичом и мусором. Теперь колодцы, сараи и ряды уборных – всё обрело лицо; цилиндрик и ручка насоса покрашены, сараи окружены шпалерами, а рубероидные крыши уборных снабжены деревянной оградой, засыпаны землей и превращены в длинные ухоженные грядки с огурцами и помидорами.
И дети…
Они стоят группками, словно переходили вброд высокую траву и вдруг застыли, с пустыми белками глаз и лицами бледными, как сухие цветочные стебли.
В гетто детей обычно не было видно. И пожилые люди не сидели под молельными шалями, с тефиллинами на руках и с молитвенниками, поднесенными к самым глазам.
И дождей не бывало, и такой глубокой тишины внутри дождя.
Позади всего, что она сейчас видит, позади детей, дождя и тишины, разверст светлый бездонный зев. И она осознает – ясно, без страха: так умирают. Умереть – значит просто поднять свое бумажной невесомости тело прямо в волшебно проясняющееся небо. Она знает: надо любой ценой побороть искушение и остаться в том тошнотворном, злом и темном, что есть земля, и тело, и тяжесть, и гетто.
Но скольжение длилось слишком долго.
Она больше не может удержать себя в себе. И свет тоже.
~~~
Алекс выскреб пустой воздух из старой консервной банки; ложка оказалась совсем рядом с лицом, и Вера укусила черенок. У него был вкус железа и воздуха. Алекс размочил в супе хлебную корку и водил ею по израненным губам Веры, и корка была как лоскут ткани или гриб. Сначала Вера не поняла, почему он здесь. Но она явно не умерла. Она лежала в каморке за обойной стеной, на Бжезинской, на оставшемся после матери испачканном матрасе, на полу фекалии, под потолком вентиляция, которую открывали и закрывали специальным шестом. Алекс как раз потянул шест, чтобы солнце не так било ей в глаза; но хотя свет обжигал, хотя он сидел глыбой саднящей боли в глотке, а она была так слаба, что едва могла поднять руку, ей все равно хотелось, чтобы свет остался и она сидела бы в этом сиянии, как на дне бездонного колодца, а Гликсман продолжал бы скрести ложкой в чудесной банке.
– Во всяком случае, ты можешь есть, – с удовлетворением сказал Алекс.
Странно было не то, что она выжила, а что заставила других думать, будто может продержаться сколько угодно. Когда отцу удалось наконец выбить в больнице на улице Мицкевича койку для Маман, Вера на своей спине снесла мать вниз по лестнице. И никто не увидел, насколько сама Вера исхудала и измучилась; в больнице она потом, ни на минуту не присев, носилась то с испачканной простыней, то с нечистым судном. Словно хотела выбегать из себя усталость.
Йосель предположил, что она заразилась в больнице. Арношт решительно опроверг эту мысль, сказав, что со времени переселения на улицу Мицкевича в больнице не было ни одного нового случая тифа – «тиф исчез вместе со вшами», говорил он и винил во всем работу с книгами в грязном подвале архива.
Вера все еще была так слаба, что не могла ни встать, ни даже поднять или выпрямить руку – она тут же начинала дрожать всем телом. Алекс добыл тележку, вроде той, в какой развозил свой товар булочник Император Франц, и в этой тележке Иосель и Мартин потащили ее в Марысин.
Отец Алекса Гликсмана был не только klaingertner,как застенчиво сообщил его сын; он был еще и главным юристом Landvirtshaftopteil– дворцового отдела, распределявшего все незастроенные и не занятые под мастерские или склады земельные участки. Председатель в самом конце зимы 1943 года решил нарезать всю плодоносную землю, которой раньше управляли общины, на участки для частного пользования. Идея состояла в том, чтобы таким образом увеличить «внутреннее» производство фруктов и овощей; но хотя Иегуда Гликсман работал в департаменте, хотя теперь впервые за несколько лет появились новые участки, никто не знал, допустят ли его до непосредственного распределения земли. В сложной системе зависимостей и заработанных или неиспользованных благодарностей, царившей во дворце, один сотрудник всегда мог обойти другого. Но Алекс, вероятно, нажал. Вере так и слышался его настойчивый голос, просящий за Шульцев из Чехословакии, у которых к тому же отец врач; и вот однажды, пока Вера лежала больная в каморке за обойной стеной – даже вечный оптимист Арношт, казалось, терял надежду, – им принесли маленький серый формуляр из Landwirtshaftsministerium,в котором сообщалось, что их семье доверили «ответственность заботливо возделывать» einen kleinen Bodenanteil.Официально участок находился по адресу «Марысинская улица, 14» (участок номер 14)и состоял из пятнадцати квадратных метров каменистой почвы на углу, где сходились улицы Марысинская и Пжелётная. Аренду оформляли на год, времени на расторжение контракта давалось месяц.
У Алекса имелся опыт возделывания земли. В первый год жизни в гетто он состоял в молодежной организации «Хашомер Ха-цаир», которая активно вела скаутскую работу в Марысине. «Шомрим»выращивали картошку, свеклу, капусту, морковь и зеленый горошек. И не только для hazana– коллективного распределения продуктов, – но на будущее, чтобы запастись, ибо, говорил Алекс, в то время все думали, что война не продлится долго и мы вскоре отправимся в Палестину.
– Мы жили вон там, – говорил он и указывал куда-то в сторону каменного здания с провалившейся крышей на Пружной улице. – Там мы лежали по ночам, слушая летучих мышей – под крышей жили летучие мыши. Презес часто приходил к нам. Он тогда был другой, почти льстивый, обедал с нами, а потом мы целый вечер сидели и пели, и про любовь тоже, – рассказывал Алекс, – и он пел с нами (голос у него был грубый, хриплый, не особенно красивый, но берущий за душу):
Господин презес и потом приходил к нам, но его как подменили: это случилось из-за забастовок в столярных мастерских на Друкарской и Ужендничей, начались беспорядки и голодные бунты, и ему пришлось звать немцев, чтобы справиться с демонстрантами. Презес подумал, что это социалисты среди нас, шомрим,и из других организаций агитируют против него. Поэтому он положил конец коллективному земледелию в Марысине и пригрозил, что отнимет трудовые книжки у всех, кто не заявит о себе в службу занятости.
Это было в марте 1941 года. У нас оставалось два пути: пойти в похоронную контору Прашкера и хоронить мертвых на Брацкой или помогать на строительстве пристройки к Центральной тюрьме. А тогдашний начальник тюрьмы Шломо Герцберг обращался с рабочими так же по-свински, как с арестантами. Ни то ни другое особенно не прельщало.
– И что тогда? – спросила Вера.
– Я бы начал бороться, конечно. Некоторые хотели бороться. Может, мы бы тогда избавились от него. Но никто ничего не делал. И потом, он оказался очень понимающим, наш презес, – сдался, когда отец уверил его в моей невиновности, и разрешил мне работать в архиве. Я ведь писал протоколы в «Ха-шомер», а в гетто не так уж много грамотеев.
* * *
Земельный участок номер четырнадцать находился недалеко от улицы, за серой каменной оградой. Возле самой ограды стоял ветхий покосившийся сарай, в стенах которого дыр и щелей было больше, чем целых досок. Такие полуразвалившиеся строения шли вдоль всей Марысинской – с чудом сохранившимися одним-двумя окнами и кирпичной трубой или примитивным дымоходом, торчавшим из окна. Некоторые участки, примыкавшие к сараям, были маленькими, на иных хозяин, разведи он руки в стороны, едва бы поместился; но были и настоящие поля, огороженные высокими заборами с воротами.
Всю ту весну Вера с братьями ходили на свой участок как только предоставлялся случай – по воскресеньям, но часто и после работы, если у них оставались силы и в доме была еда. Иногда появлялся Алекс. Он говорил, что не может себе позволить потерять ее – наверное, он намекал на работу с книгами, потому что в рыхлении, вскапывании и прополке от него было не много пользы, несмотря на имевшийся у него, по его словам, опыт. Йосель и Мартин сами изготовили орудия труда. Из куска кровельного железа Мартин согнул примитивную лопату. Длинный шест с гвоздями служил граблями. Шульцы посеяли шпинат и редиску, картошку, а еще белую и красную капусту, свеклу – ее ботву можно было есть. В гетто такую еду называли «ботвинки».Для поливки братья устроили систему из железной трубы, соединенной с бадьей, которую Мартину удалось сторговать у одного из начальников Altmaterialressort’a.Доступность цены, видимо, объяснялась тем, что в днище бадьи была дыра. Мартин закрыл дыру кастрюльной крышкой, и братья взгромоздили бадью на найденные в сарае деревянные козлы. В козлах проделали отверстие, к дыре подвели металлическую трубу. Оставалось только наполнить бадью водой, которую они набирали из корыт и бочек возле чужих dziatek.Когда пора было запускать поливалку, Мартин брал длинную железную палку с крюком на конце, залезал на ограду, поднимал крышку на несколько сантиметров – и вода, бурля, устремлялась вниз по трубе, вытекая из плохо заделанных отверстий и щелей.
Иногда приходили дети – посмотреть, как они работают. Малышам по росту можно было дать лет пять-десять; некоторые на удивление чистенькие и хорошо одетые. Здесь совершенно точно бывал мальчик лет восьми, одетый в вязаный шерстяной свитер, едва доходивший ему до пояса, штанишки до колен и изношенные trepki,какие носили все дети в гетто, независимо от времени года и погоды. С ним было с полдюжины товарищей, старше и младше, они собирались вокруг него как вокруг вожака. «Это дети богачей, – пояснил Алекс, когда пришел навестить их как-то в воскресенье, – дети kierowników.Однажды родители уже спасли им жизнь. И теперь не решаются держать детей в городе».
Раз, когда дети, как обычно, стояли у ограды, появились двое зондеровцев и велели предъявить рабочие книжки, а также разрешение и документы, удостоверяющие право владения. Мартин протянул им письмо из отдела сельского хозяйства; полицейские склонились над ним, что-то бурча и покачиваясь с пятки на носок.
– Все как будто в порядке, – сказал тот, что был постарше, сложил листок и протянул его Мартину. – Но ваши овощи в покое не оставят. – Последние слова он произнес, кивая на стену, на которую мальчик в свитере как раз влез, чтобы разглядеть, что за таинственные бумаги передают друг другу полицейские.
– Пятый полицейский округ большой, за всем трудно уследить, – добавил второй. – Особенно за такими вот маленькими działkami,их не уберечь без дополнительного присмотра.
– Сколько? – спросил Мартин, который сразу сообразил, о чем идет речь.
Старший полицейский устремил сосредоточенный взгляд поверх стены и собрал кожу на лбу в глубокие морщины. Он подсчитывал.
– Участок такого размера обычно обходится марок в пятьдесят.
– За сезон? – уточнил Мартин.
– В неделю, – ответил полицейский. – За меньшую сумму не возьмемся. Ведь ни вы, ни я не можем сказать, что будет в гетто через неделю, верно?
Но они в конце концов сошлись на цене пониже; и хоть и ворча, что это слишком дешево, полицейские все же ходили к Шульцам всю осень и даже помогали полоть овощи и рыхлить землю, а потом выкапывать первую картошку. Один из них назвался Гореком и рассказал, что завербовался в гертлеровскую зондеркоманду в основном ради жалованья – им платили восемьсот марок в месяц и выдавали две порции супа в день; благодаря этому жалованью он пережил di shpereи сохранил всех своих детей. У него их трое, гордо сообщил он; все девочки.
Всю долгую теплую осень караваны голодающих горожан тянулись в Марысин каждое нерабочее воскресенье. Большинство из них были простыми служащими контор и департаментов гетто; над ними, как над Шульцами, смилостивилось начальство, и они стали ответственными «землевладельцами». Некоторые толкали перед собой тачки; другие тащили возки или тележки с лопатами, ведрами, вилами и граблями – явно самодельными, как у Йоселя и Мартина. Это была борьба со временем. Приближалась зима, der libe vinter,как поется в песне, и несобранный до морозов урожай остался бы на поле до следующего года. Если следующий год вообще настанет.
Участок Гликсманов был недалеко от участка Шульцев. Алекс приносил тыквы, которые Гликсманы посадили у ограды, когда собрали картошку.
Работая с Алексом в архиве, Вера никогда особенно не задумывалась о его внешности. Он всегда приближался как бы крадучись, как бы по краю и боком; почти всегда приходил и уходил незаметно. Теперь она увидела, какой он худой и изможденный. На шее намотан длинный шарф, над которым уши торчат, как две красные кастрюльные ручки. Только глаза, которыми он изучал Веру, остались теми же. Спокойными, цепкими и любопытными.
Они поднимались по Марысинской в сумеречном свете октября, и, будто это был обычный день в архиве, Алекс сообщал все сплетни, которые ему удалось подслушать. Союзники взяли Неаполь и надежно закрепились на итальянской территории. Советские войска приближались к Киеву и должны были вскоре отвоевать украинскую столицу. А если Киев падет и Украина падет, то появление Красной Армии на берегу Вайхселя – лишь вопрос времени.
– Может быть, наши освободители будут здесь еще до Хануки!
Он улыбнулся, но улыбка не поднялась к глазам. Была какая-то суровость, настороженность в том, как он рассматривал Веру, словно пытался угадать, какое впечатление произвели на нее его слова.
Отец несколько раз предостерегал Веру: не доверяй никому в гетто. Не полагайся даже на тех, кого знаешь. «Голод любого из нас сделает доносчиком!»
Но в этот миг, идя через аллею фруктовых деревьев за предприятием Прашкера, в удивительных сизых октябрьских сумерках Вера все же рассказала Алексу о том, что ей приснилось во время болезни: во сне она видела дом на Бжезинской, в котором жил молодой инженер Шмид. Там стояла старая тачка со снятым колесом, ручки ее упирались в стену дома; и почти как повсюду прежде в гетто, в этом квартале было много детей. Они стояли во дворе подняв локти, будто шли через метровой вышины траву, или сидели в темном подъезде на лестничных площадках – сотни детей, зажатых между стеной и перилами, одетых в штанишки на лямках и рваные блузы, с бритыми головами и худенькими, ободранными до крови коленками, прижатыми к подбородку.
Она поняла, что это – то самое место.
Она поняла это с той же абсолютной, безоговорочной уверенностью, с какой знала, в какую книгу вклеила страницы газет, которые Алекс просил ее заархивировать, и на какой-то головокружительный миг все гетто превратилось в единый архив со сводчатыми страницами лестничных клеток, со стенами подъездов, заклеенными текстами и тайными сообщениями; а наверху, где жил Шмид, светилось окно чердачной каморки с выпадающими из стены кирпичами – Вера видела, как он сидит там, склонившись над собственноручно собранным радиоприемником.
Но дети на лестнице преграждали ей путь. Через их толпу невозможно было пробиться. И даже если бы Вере это удалось,на большее ей бы не хватило сил. Может быть, поэтому она, несмотря на предостережения отца, и решила рассказать все Алексу. В одиночку она все равно не смогла бы одолеть весь путь.
– Но ключ у тебя остался? – спросил он.
Его глаза были огромными и как будто приклеились к ней.
– Да, ключ у меня, – ответила она и сжала руку, совсем как во сне – стиснув пальцы, словно обещая себе, что снаружи никто ничего не увидит.
~~~
Так они пребывали в гетто: живые и мертвые.
И живые не обязательно были среди тех, кто каждый день со стуком проходил по ступенькам высоких пешеходных мостов. А мертвые не обязательно были среди тех, кто раньше со стуком проходил по тем же стертым ступеням и кого теперь отбраковали и увезли, и никто не знал куда.
Пинкас Шварц по прозвищу Pinkas der felsher – Фальшивомонетчик– служил в отделе по учету населения, где рисовал макеты трудовых книжек и паспортов для евреев, которых немцы еще держали на работе. Тот же Пинкас-Фальшивомонетчик когда-то, в пору юности гетто, получил задание оформить не имеющие никакой ценности монеты и банкноты – будущую местную валюту. И такие же ничего не стоящие марки. На марках председатель приветливо улыбался на фоне стилизованного деревянного моста, заключенного в гигантское зубчатое колесо. Прекраснейший символ труда, могущества и благополучия гетто.
Unser einziger Wegи так далее.
Помимо эскизов денег и марок Пинкас рисовал еще декорации для «Гетто-ревю» Моше Пулавера. Невнимательному зрителю эти декорации могли бы показаться невинными: традиционные сцены с березками и пастбищами или виды гетто вроде тупиков, упершихся в покосившиеся лачуги, и сутулых уличных фонарей. Однако перед внимательным зрителем на изображениях начинали проступать странные тревожащие детали. Из-за деревенской уборной торчала голова дьявола. Тележка с ангелами, трубящими в шофары,влеклась по булыжникам, между которыми клубился дым. Являлся тут и председатель, в самых разных обличьях. Одетый раввином, он стоял перед баней и засовывал вырывающихся детей в огромную бадью с водой или переходил вброд речку, держа в руках рыболовную сеть, полную переодетых рыбами полуобнаженных людей. С мая 1940-го по август 1942-го «Гетто-ревю» дало в общей сложности сто одиннадцать представлений, и на всех вечерах важные шишки выслушивали шутки или оскорбительные намеки актеров, да так внимательно слушали каждую реплику, что не замечали мятежных изображений за актерскими спинами.
Когда пришло задание оформить экспонаты к Промышленной выставке, Пинкас-Фальшивомонетчик увидел в нем шанс всей своей жизни.
Администрация постановила, что большая Промышленная выставка будет проводиться в здании старой детской больницы на Лагевницкой, 37, но перед тем, как устраивать там демонстрационные залы, здание следует привести в порядок. Пинкасу разрешили позвать младших братьев-столяров; втроем они вскрыли пол на нижнем этаже больницы и принялись вывозить во двор камни и землю.
Подобная работа, по идее, должна возбуждать подозрения; высокие кучи песка и булыжников в одном месте сразу наводят на мысль: здесь происходит что-то подозрительное. Однако дежурившие у здания немецкие жандармы исходили из того, что все в порядке. Происходящее за больничной оградой одобрили на самом высшем уровне. И когда первая делегация, состоявшая из офицеров Рейхсвера и СС, проверяла отмытые до блеска витрины, полные муфт, теплых наушников, шнурованных ботинок и камуфляжной формы, инспекторам и в голову не пришло, что два десятка евреев затаились в трех подземных каморках, которые Пинкас-Фальшивомонетчик с братьями вырыли у них под ногами.
Так создавался бункер – место, где мертвецы гетто могли находиться, не смешиваясь с живущими. А еще – место, где люди вроде настройщика, который безостановочно перемещался из царства мертвых в царство живых и обратно, могли отдохнуть между путешествиями.
К тому же настройщик привык к ограниченным пространствам.
С тех пор как он впервые ступил на землю гетто, он почти не вырос и все еще мог при необходимости войти в рояль. Однажды утром он появился в Доме культуры. Пинкас-Фальшивомонетчик стоял на стремянке и рисовал кучевые облака на бесконечно синем кулисном небе, когда настройщик вышел на сцену со своими изорванными мешками с рабочими инструментами и своим к тому времени не менее потертым вопросом; Пинкас даже не подумал вынуть карандаши изо рта, чтобы ответить, а просто указал на большой концертный рояль дирижера Байгльмана; и словно зверь, который наконец нашел убежище, настройщик открыл крышку и забрался внутрь.
Потом он пытался быть полезным где мог. Он выносил инструмент госпожи Ротштат во время ее сольных выступлений и помогал близнецам Шум со сценическими костюмами. Он надрезал билеты, провожал важных сановников к специально оставленным для них возле сцены местам, вытряхивал пепельницы и беседовал в фойе с задержавшимися гостями.
Но потом случилась di groise shpere,и когда музыканты и актеры в начале октября встретились снова, от оркестра осталось чуть более половины, детского хора больше не существовало, а из сценических рабочих уцелели только господин Давидович и его помощник, маленький неповоротливый Герцль (вечный объект нападок). Было объявлено, что отныне в Доме культуры будут происходить только раздачи наград и подобные серьезные мероприятия, а не скандальные ревю. Байгльман готовился распустить оркестр. Да и музыканты слишком устали, измучились от голода и болезней и не могли даже думать о том, чтобы продолжить выступать.
Но настройщик отказался сдаваться. Если рабочие больше не могут ходить в театр, сказал он, почему бы театру не прийти к ним?
* * *
Хотя детских домов в гетто больше не было, Роза Смоленская сохранила свое место в отделе социальной службы и здравоохранения. Каждый день она сидела в укромном уголке секретариата госпожи Волк, на Дворской, и фиксировала запросы на молокозаменитель для беременных или на дополнительные пайки для туберкулезных больных. И продолжала учить языку, счету и еврейской истории детей высокопоставленных чиновников; занятия проходили на нескольких специально выбранных фабриках. Она собирала своих учеников там, где удавалось найти место, – в пыльных складских помещениях или в каком-нибудь чулане, которые директор отдавал в ее распоряжение; занятие могло прерваться в любой момент – когда загудит фабричная сирена или поступит дополнительный заказ и надо будет мобилизовать всю доступную рабочую силу.
Однако бывали и более приятные поводы для перерыва. Однажды во время обеда в фабричные ворота въехала театральная телега и торжественно остановилась перед будкой часового, где обычно обретались надсмотрщики с бригадирами.
Само собой, за время «гастроли» удавалось представить лишь несколько номеров из репертуара «Гетто-ревю», однако артисты перемежали plotkiмузыкальными номерами.
Госпожа Гарель спела песню про Береле и Брайнделе, господин Гельброт аккомпанировал ей на скрипке. На свежем воздухе скрипка звучала ломко и пронзительно, словно кто-то водил пальцем по стеклу. Лучше стало, когда вся труппа запела «Цип, ципельсе»,к которой господин Байгльман написал новые куплеты; в них говорилось о госпоже Раздатчице – pani Wydzielaczce.Личность известная! Это же та толстая тетка с подозрительным взглядом, которая стоит за прилавком на втором этаже и наливает им суп: осторожным движением с самой поверхности – тем, кому не доверяет, и зачерпывая поглубже чудесным движением половника – тем, кто по какой-то причине заслужил ее уважение. Публика, глубоко тронутая тем, что стала частью спектакля заезжей театральной труппы, подхватила песенку; двести женщин в платках разом:
«Pani vidzelatske: Ich main nisht kain GELECHTER
– A bisele tifer, A bisele GEDECKTER». [23]23
Госпожа Раздатчица, это же не ШУТКА:Наливай до краев, наливай ВСЕ ВРЕМЯ.
[Закрыть]—
ударили и застучали ложками по мискам так, что комиссионер Стех зажал уши и попросил главного мастера дать гудок, чтобы прекратить шум.
Роза Смоленская сразу узнала настройщика. Когда она видела его в последний раз, он сидел на стремянке и управлялся со звонком возле кухни Зеленого дома. Теперь он в той же позе сидел на бортике Байгльмановой театральной телеги, балансируя, как муха на краю стеклянной банки.
Когда представление окончилось и господин Гельброт собрал в скрипичный футляр несколько монет и корок хлеба, настройщик спрыгнул с бортика и решительно направился к Розе. Он собирался кое о чем рассказать. «Кое-что» касалось рояля из Зеленого дома. Который, он мог бы добавить, еще жив и в хорошем состоянии. Проблема в том, что теперь до инструмента было не добраться – дом переделали в Erholungsheim.И не для каких-нибудь детей презеса, а для людей самого господина Гертлера,которые пели и орали во всю глотку ночи напролет, не умея играть на фортепиано. Как он подойдет к роялю, если в доме полно зондеровцев? А?
Едва он выговорил слово «зондер», как вся толпа зрителей вскочила, словно ее подбросило ударной волной, и самые младшие из рабочих завопили:
– Loif, loif! – der Zonderman kimt!!!
Двое бригадиров, сидевших в будке, обнаружили опасность и выскочили в одних развевающихся рубахах. «Кшш! Кшш!»– кричали они, словно женщины были курами и именно так их можно было загнать назад, на рабочие места.
Явившимся из гетто отрядом зондеровцев командовал длинный тощий юноша, одетый в немного запачканный костюм в тонкую полоску, который был ему велик размера на два. Лицо под фуражкой чистое и бледное, каждая косточка, каждый мускул видны – от линии волос до длинного острого подбородка.
– Dokumente! – рявкнул он Гельброту, который вцепился в скрипичный футляр так, словно футляр был спасательным жилетом или младенцем, которого надо было отстоять любой ценой.
Кое-кто в публике удивился тому, что еврейский politzajtнастойчиво обращается к членам труппы по-немецки. Но не Роза Смоленская. С того раннего субботнего утра, когда братья Кольманы из Кельнской колонии явились к дверям Зеленого дома, неся висевшего между ними господина Замстага, она всегда говорила с самым старшим и, наверное, самым трудным в Зеленом доме мальчиком только по-немецки. Она знала, что Замстаг потом выучился притворяться и по-польски, и на идише. Притворятьсябыло верное слово. Точно так же он сейчас притворялся, что говорит с господином Гельбротом по-немецки. Его слова звучали в точности как напыщенные начальственные команды по-немецки, в которые он вставлял слова польские или из идиша – на таком языке говорили dygnitarzy,когда корчили из себя важных персон. Но Розу ему обмануть не удалось.
– Beruf? Oder hast du keine Arbeit?
– Ich bin Schauspieler.
– Was machst du dann hier – dushoifer – wenn du Schauspieler bist?
– Ich habe hier meine gute Arbeit!
– Hörs mal oyf zum shráien, wir sind nischt afn di stséne! [24]24
– Призвание? Или у тебя нет работы?
– Я артист.
– Тогда какая власть у тебя – shoifer’a – здесь, если ты артист?
– У меня здесь хорошая работа! (нем.)
[Закрыть]
Настройщик, округлив глаза, повис у Розы на локте.
– Замстаг, – прошептал он почти беззвучно. С высоты своего новообретенного положения Замстаг взирал на настройщика с улыбкой, похожей на мешок блестящих зубов.
– Samstag ist leider im Getto kein Ruhetag, – произнес он, вернул господину Гельброту документы и покинул двор фабрики, сопровождаемый своими людьми.
Зондеровцы, очевидно, решили не разгонять людей, хотя вполне могли и даже были обязаны это сделать. И не задержали бродячую труппу, а позволили телеге Байгльмана уехать. Так продолжалось потом долгие месяцы, и многим рабочим еще предстояло порадоваться badchonim,приезжавшим и прогонявшим муки голода двумя-тремя неблагозвучными скрипичными аккордами и знакомыми куплетами, которые можно было подпевать.
Настройщик сел, ссутулившись, на гору театрального реквизита и вдруг показался Розе очень маленьким:
«Подумать только!
Замстага– der shoite! – завербовали в зондер!»
И когда он потом напряг губы, намереваясь сочинить песенку об одном приютском мальчике, угодившем в politsajt’ы,в армию самого Гертлера, его тело и лицо дрогнули, у него не вышло ни звука. Настройщик сделает еще множество попыток, в разных тональностях и регистрах; но даже в цементно-серой тональности самого гетто – полой и пустой при любом резонансе – не нашлось подходящей мелодии.