Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"
Автор книги: Стив Сем-Сандберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
~~~
Окончательное выселение проводилось в два этапа. Первый, более организованный, продолжался с 16 июня до середины следующего месяца. Затем последовал перерыв в две недели, в течение которых, казалось, жизнь вернулась в обычное русло. Потом депортациями занялись снова, и теперь речь шла уже не о нескольких поездах, увозящих людей за пределы гетто, а о полном Verlagerung.
Гетто целиком, с людьми, машинами и всем-всем-всем, следовало переправить в другое место.
Фронт был уже близко. Каждую ночь выла воздушная тревога, и, лежа без сна в квартире госпожи Грабовской, Роза ощущала, как взрывная волна от далеко упавшей бомбы тяжелой дрожью пробегает по стенам и сквозь ее собственное тело.
В последние недели Дебора Журавская работала на фарфоровой фабрике Туска, на углу Львовской и Жельной. Фабрика производила фарфоровые оболочки на предохранители и изоляторы; она была одним из предприятий, которые Бибов определил как kriegswichtig,и поэтому осталась в гетто несмотря на эвакуацию. Рабочее место Деборы было в самом конце тесного промерзшего барака, где она и еще несколько девушек стоя упаковывали готовые предохранители в квадратные картонные коробки. Двенадцать пробок в каждую коробку, которую потом закрывали, вставляя картонные листочки в диагональные прорези. Готовые коробки укладывали в картонную упаковку, по двенадцать коробок в каждой.
День за днем Дебора совершала эти нехитрые движения.
Однажды она не вернулась домой. Роза впоследствии признавалась, что не может точно сказать, когдасбежала Дебора: случилось ли это утром, по дороге на фабрику Туска, или ночью, или вообще накануне днем. В последнее время Дебора довольно часто пропадала, или «забывалась», как говорили на фабрике. Она выходила из упаковочной и брела в некогда знакомые и совершенно чужие переулки, которые начинались за фабрикой. Это могло случиться днем или вечером, после того как отзвучит фабричный гудок. Если это случалось днем, она обычно успевала пройти всего несколько кварталов; потом ее останавливали зондеровцы, требовавшие трудовую книжку. Если же Дебора «забывалась» после смены, то могла забрести довольно далеко, прежде чем какой-нибудь сосед или знакомый сообщал Розе, в каком квартале находится «ее девочка». Однажды Дебора даже перешла пешеходный мост на Балутах и бродила среди рабочих-краснодеревщиков по Друкарской; только по счастливой случайности Роза успела найти ее до того, как это сделали зондеровцы.
Но иногда Роза попросту слишком уставала. Десять часов в день в мастерской по пошиву униформы, где она пришивала подкладку к перчаткам и зимним шапкам; потом каждый вечер три часа в очереди, чтобы получить скудный паек или принести воды от водогрейки, постирать или отскрести лестничную клетку или пол. Роза так выматывалась, что падала на кровать и тут же проваливалась в сон. Просыпаясь на следующее утро, она, случалось, находила Дебору полностью одетой, сидящей на полу возле спального места и зачарованно глядящей на мух, садившихся с той стороны освещенной солнцем ткани, которой Роза затянула окно: перед тем как насекомые садились на ткань, их тени увеличивались, когда же мухи взлетали, тени уменьшались и удалялись. Значит, девочка блуждала где-то всю ночь, и Роза с ужасом думала, что будет, если она в своем помутнении подойдет слишком близко к проволоке и кому-нибудь из истомленных бездельем немецких часовых придет в голову пострелять.
Но Дебора «забывалась» не только в гетто; она могла заблудиться в доброжелательности или в своих собственных – или чужих – словах.
«Давайте, я помогу», – обезоруживающе-дружелюбно говорила она, когда госпожа Гробавская приходила с угольным ведром, и опускалась на колени, чтобы разжечь огонь. Дебора так же спешила помочь другим, как та девочка, которую Роза знала в Зеленом доме; однако нынешняя Дебора забывала о ведре с углем или водой через секунду после того, как отправлялась за ними, или с суеверным выражением таращилась на Розу, когда та объясняла, как лучше дойти до дому с фабрики. Слова опускались, как опускались мухи и прочие насекомые на ткань, натянутую на окно Розы. Просто тени, не имеющие отношения к предметам.
Роза заподозрила неладное лишь на второе утро, когда госпожа Гробавская принесла уголь, чтобы разжечь огонь, встала возле печки с большим совком и скребком для золы и вдруг вспомнила – «на днях кто-то приходил и спрашивал про Дебору».Роза спросила кто, но госпожа Гробавская, разумеется, понятия не имела. Откуда ей знать? В те дни вечно кто-нибудь приходил, уходил… Какой-то молодой тип – из зондер или вроде того, – вот и все, что она помнила.
* * *
В гетто все еще рассказывали историю о немой параличной женщине Маре, которая когда-то оказалась на Згерской перед заграждением из колючей проволоки и которую хасидский раввин Гутесфельд взял под свою опеку. Каждый божий день процессию, состоящую из реба Гутесфельда и его hilfer'а,видели с парализованной на примитивных носилках, и люди тайно приходили в молельный дом на Лютомерской или в синагогу, устроенную в старом кинотеатре «Сказка», ибо распространился слух, что она – дочь цадикаи наделена даром излечивать.
Но никто никогда не видел, чтобы она говорила или хоть шевельнула рукой или ногой.
Потом нацисты начали Gehsperre,и жители гетто в страхе сидели по домам, ожидая, когда зондеровцы и эсэсовцы придут за их стариками и детьми. Последних пожилых раввинов депортировали, и люди были уверены, что праведницу тоже увезли из гетто – если только не пристрелили на месте.
Но вот пошел слух, что ее видели. Это было на третий или четвертый день после введения комендантского часа; полицейские из зондеркоманды Гертлера, сообщившие о явлении женщины, просто оцепенели от страха. Ибо видели, что параличная идет выпрямившись, на своих ногах, но не прямо вперед, а опираясь на стены зданий; иногда она падала, но тут же снова поднималась. Потом выяснилось, что и другие замечали эту женщину. Говорили, что она пробирается в дома через закрытые двери; проходя по этажам, она касалась мезузы на дверных косяках, и некоторые якобы даже впускали ее, и она пророчествовала, что Бог Израиля пребудет со своим народом в час исхода, будь то исход из Вавилона или Мицраима. И если один из племени Израиля погибает в пути, то словно бы погибают все, говорит пророк. Но один-единственный погибший все же не может уничтожить всех. Ибо ни один камень нельзя отсечь от скалы без того, чтобы не повредить скалу, но если отсечь камни – скала сохранится. Племя Израилево несокрушимо. Так говорила она.
Перед переселением, предстоявшим на этот раз, тоже были люди, по ночам бродившие из дома в дом. Но они едва ли были святыми и не произносили, подобно женщине Маре, многообещающих речей о несокрушимой скале Сиона и Эрец-Исраэле; они говорили о столь желанной для каждого жителя гетто возможности хотя бы перед отходом последнего транспорта наесться досыта. Роза сама слышала, как они ласково шепчут за куском красной ткани, которую она натянула вместо окна: «Drai!..»Или: «Drai en а halb!..»
Дебора все не возвращалась, и с каждым днем у Розы крепла уверенность в том, что девочка пала жертвой кого-то из этих шептунов – торговцев душами.
Дело обстояло так.
Бибов настаивал, что как можно больше фабрик должно продолжать функционировать, поэтому все Ressort-Leiter’ыполучили задание составить списки: каких рабочих они считают незаменимыми, а без каких, по их мнению, можно обойтись. На основании этих списков специальный Inter-Ressort Komiteeпотом решал, каких рабочих вышлют следующим транспортом, а какие продолжат работать в гетто. Предприятие могло «выкупить» рабочего у комитета, подав специальное прошение или если Бибов решал, что продукция именно этого предприятия особенно важна.
Так происходила безостановочная торговля людьми.
Иные директора фабрик могли дать до десяти «незначительных» в обмен на одного хорошего механика.
Отсюда и потребность в «душах». Чаще всего ими оказывались молодые мужчины и женщины, которых в обмен на хлеб или продуктовые талоны уговаривали согласиться на депортацию, чтобы сохранить квоту депортируемых неизменной.
Система работала как машина; гигантский сортировочный механизм в действии: те, у кого были деньги, покупали себе еще немножко жизни в гетто. Те, у кого не было денег, продавали свои души.
Уже на рассвете Бжезинскую наполняет такой громкий шум, что он, кажется, может уплотниться в тело – звуковое тело, парящее высоко над людской массой, вяло текущей по всей длине улицы.
Через людскую массу пробиваются два ручейка. Один движется вверх,от Церковной площади. В нем – «выкупленные», исключенные из списков, те, кто продолжит работать в гетто, с рюкзаками на спине и menażkami,дерзко бренчащими на поясе. Другой поток направляется внизпо улице, к Костельной площади. В нем идут все прочие: те, кто получил извещение о переселении, и те, кому приходится продавать душу.
К полудню путаница перерастает в хаос.
Посреди улицы стоят люди, нагруженные мебелью и домашней утварью; просто стоят;застряли в бесконечном караване телег и тачек, которые перевернулись или увязли и которые хозяева теперь пытаются поднять и поставить как следует, толкая их сзади, или тащат, устроив упряжь из веревок и ремней.
По дороге к площади Балут Роза проходит мимо так называемой скупки;большая огороженная площадка, которая начинается внизу, возле аптеки Крона, у подножия моста, и тянется вверх до площади Йойне Пильцер. Все, что можно продать, несут сюда: столовую (и не только) мебель, шкафы, двери; использованные, даже порванные, но вдруг на что-нибудь годные сумки или саквояжи; а еще – одежду, в первую очередь теплые пальто и плащи, зимнюю обувь и боты. Кое-что из этого гетто выкупает; но далеко не все пришедшие сюда избавиться от своего последнего имущества хотят, чтобы за него было заплачено.Деньгами. «Румки», валюта гетто, уже не имеют цены. Те, кто готовится уезжать, хотят еды – хлеба, молока, сахара или консервов, что угодно, что можно взять с собой и съесть.
А над всем этим ругаются люди, которым кажется, что им дали не то или не за ту цену. За потасовкой наблюдают человек сорок полицейских, стоящих в редкой цепи, тянущейся от моста вверх по улице. Однако никто из полицейских не вмешивается, или вмешивается символически, чтобы разнять особенно жестоко дерущихся. Может быть, полицейские получили приказ не вмешиваться, а может быть – не решаются. Или стоят здесь, чтобы охранять собственное имущество, – не исключено, что у них остались родственники в ближайшем здании или квартале.
Розе кажется, что то тут, то там в этом хаосе она замечает коляску и изувеченное лицо председателя под полями шляпы или в глубине быстро проносящихся дрожек. Б последние дни презес неутомим. Он выпускает декреты. Он произносит речи. Он взывает к продолжающим скрываться жителям гетто: сдавайтесь, выходите из укрытий.
«Jidn fun geto bazint zich!»
Иногда они с Бибовым выступают вместе. Это выглядит странно – избивавший и избитый стоят бок о бок. К тому же у Бибова рука, которой он избивал председателя, забинтована и покоится в похожей на пращу перевязи, а председатель носит свои раны и подбитый глаз словно маску собственного лица. Они даже подсказывают друг другу, будто пара комиков из «Гетто-ревю» Моше Пулавера. Сначала несколько слов говорит председатель. Потом вступает Бибов.
«Мои евреи», – провозглашает Бибов.
Раньше он так не говорил.
Однажды проходит слух: на старом овощном рынке распределяют продукты. Капусту. Три кило на паек. Почти невообразимое количество для гетто, которое последние годы живет на гнилой репе и забродившей кислой капусте.
Весы для овощей и гири уже стоят посреди площади, люди наклоняются, готовясь наполнить пустые мешки. И тут слышится звук обгоняющих друг друга машин; потом резкий звон прицепов – металл ударяется о металл. Страшный звук для всех, кто помнит дни szper’ыполтора года назад. Люди тут же бросают все, что у них в руках, и разбегаются, но двумя кварталами ниже солдаты в блестящих касках заперли площадь со всех сторон. Снизу, с Лагевницкой, приходит подкрепление – грузовики, полные немецких полицейских. Немцы двигаются так быстро, что кажется, будто они вылетаютиз кузова, хватают бегущих и забрасывают прямиком в прицепы.
Вдруг оказывается, что председатель и Бибов тоже здесь – побитый и побивший; немец и еврей, – стоят в одном кузове. Бибов поднял в призывном жесте забинтованную руку и восклицает: «Nein, nein, nein!..»Рядом стоит господин презес с изуродованным лицом; он тоже поднял руку и восклицает: «Нет, нет, нет»,почти как эхо; и Бибов начинает.
– Дорогие мои евреи, – произносит он. – Вот так мы должны были бы поступить. Погрузить вас в грузовики и депортировать всех скопом.Aber so machen wir es nicht! Nein, nein, nein! Мы не хотим насилия. Для насилия нет причин. Под нашей опекой евреи гетто могут чувствовать себя в безопасности. В Германии много работы, и еще много свободных мест в поездах… Идите же домой и подумайте об этом в тишине и покое, а потом подавайте заявления, вместе с детьми и законными половинами, – завтра утром, на станции Радегаст. А мы постараемся сделать ваше существование как можно более сносным.
Роза Смоленская стоит среди собравшихся вокруг грузовика, чтобы послушать этих двоих. В одной руке у нее список детей презеса, который ей удалось составить, просматривая тайком папки с документами об усыновлении в конторе госпожи Волк. В списке не только фамилии детей, но и имена их «новых» родителей или родственников; и названия фабрик, на которые Волк или Румковскому их удалось пристроить, а также имена kierowników,на которых, как на господина Туска, возложили задачу стать спасителями детей.
Она ходит со списком с предприятия на предприятие. Но директора фабрик давным-давно перестали разбираться, кто у них сейчас служит. Одни рабочие давно сменились другими; или их продали как души; или их продали, и они вернулись под другим именем или в другом обличье, потому что их выкупил кто-то могущественный и влиятельный; или они просто перестали являться на работу. Теперь из гетто поезда уходят ежедневно. Люди надеются, что если спрячутся, то сумеют досидеть в тайнике до освобождения. И в эти последние времена разница между мертвыми и живыми становится все более зыбкой. Некоторые утверждают, что видели, как neshomesживехонькие бродят по улицам, – соседи или сослуживцы, которые продались и были депортированы и которых все давно считали мертвыми, но которые теперь вернулись требовать то, что принадлежит им по праву.
Восьмое августа. Роза Смоленская возвращается домой с перчаточно-чулочной фабрики на Млынарской, и вдруг совсем рядом начинается стрельба. Стреляют не в первый раз, но впервые Роза слышит стрельбу так близко.
Сначала выстрелы звучат неопасно. Жидкие, редкие хлопки.
Потом она видит, что улица внизу полна народу. Люди, кажется, идут отовсюду сразу: с трудом текущая масса. На какой-то миг масса как будто застывает. Но не потому, что люди движутся недостаточно быстро, а потому, что все хотят двигаться одновременно и поэтому все стопорится. Люди толкаются, дерутся, пытаются протиснуться вперед. У некоторых с собой вещи: корзина с одеждой или обувью; эмалированный таз, полный посуды; молочный бидон, который раскачивается туда-сюда и бренчит, как колокольчик на коровьей шее. Где-то среди этих молчащих и кричащих наивных и сосредоточенных лиц она замечает госпожу Гробавскую, которая как раз продвигается вперед на метр-другой, таща огромный чемодан.
От госпожи Гробавской она и узнает, что немцы вошли в гетто.
Но не с окраин, как все опасались и неделями обсуждали, нет – они начали прямо из самого сердца гетто: Лагевницкая, Завиши, Бжезинская и Млынарская – все четыре центральные улицы перегорожены армейскими машинами немцев. Полицейские установили временные Schutspunkteи протянули колючую проволоку от площади Балуты на восток, а эсэсовцы уже врываются в дома на улицах Завиши и Берека Йоселевича.
«Вернуться назад не получится», – говорит госпожа Гробавская.
Первым в оцепленные районы входит ближайший подручный Бибова, господин презес. Солдаты, стоящие на посту, пустили его, как минеры спускают ищейку. Он идет один, на этот раз без свиты телохранителей, чтобы подчеркнуть серьезность своих намерений. Госпожа Гробавская сама видела, как он топтался, упрашивая, на пороге какого-то дома. Словно в шутовской версии истории о параличной Маре – прямой, уродливый и гордый, – он объяснял затаившимся в доме семьям, что это последний шанс уехать. Говорит, что личноручается: с их головы не упадет ни один волос.
* * *
Ночует она у знакомой, госпожи Гробавской, которая живет на верхнем этаже большого дома на Млынарской. Из окна квартиры Роза видит: из Лицманштадта едут немцы – укреплять заграждения. Колонна за колонной в гетто въезжают тяжелые грузовики с барьерными цепями и колючей проволокой на бортах кузовов.
Они – двадцать человек, которые еще не подали заявлений на отъезд, – сидят в одной-единственной комнате, все – уткнув лица в колени и подняв плечи. Ни еды, ни питья. Некоторые не успели даже прихватить свои котелки.
Список детей презеса – все, что есть у Розы. И еще несколько фотографий, которые она сохранила. Одна из фотографий сделана на кухне Зеленого дома. На переднем плане, возле сверкающих кастрюль и котлов, стоит кухарка Хайя Мейер в поварском колпаке и белом переднике, а позади нее сидят дети, тоже одетые в белое, младшие – в слюнявчиках; все склонились над суповыми мисками, словно единственной целью фотографа было продемонстрировать их избавленные от вшей головы. На другой фотографии те же дети выстроились перед заграждением возле Большого поля. Все они повернулись в профиль, положили руки друг другу на плечи, будто балетная труппа или солдаты за минуту до выступления из лагеря.
Но это всего лишь картинки. Мальчики с обритыми головами; девочки с косичками.
На их месте могли быть любые дети.
~~~
Утром Румковский приказывает напечатать еще одно распоряжение. Распоряжение расклеивают на стенах всех домов, от Млынарской до лужи с отбросами на Дворской:
РАСПОРЯЖЕНИЕ О ВЫСЕЛЕНИИ ГЕТТО
Закрытие фабрик
С четверга 10 августа 1944 г. все фабрики гетто закрываются. На каждой фабрике должно остаться не более десяти человек для упаковки и отправки товаров.
Выселение западной части гетто
С четверга 10 августа 1944 г. западные районы гетто (с другой стороны моста) освобождаются от жителей и рабочих. Все жители и рабочие должны переехать в восточную часть гетто.
С четверга 10 августа 1944 г. для западных районов гетто не будут выделяться продукты питания.
Гетто Лицманштадта, 9 августа 1944 г.Мордехай X. Румковский, председатель юденрата
~~~
На следующий день она видит в окно длинные колонны людей, идущих к Радогощу. Несмотря на тяжесть ноши, люди выглядят умиротворенными. Прячась за рюкзаками с накрепко привязанными одеялами, матрасами и связанными вместе кастрюлями, чайниками и котелками, какая-то женщина делает шаг в сторону, срывает пучок петрушки с участка, мимо которого они проходят, и протягивает подруге. Роза думает, откуда идут все эти люди; о том, что власти опустошают теперь целые фабрики. Еще она думает, не набраться ли смелости, не сбежать ли вниз – показать идущим имена и фотографии детей презеса: вдруг кто-нибудь узнает фамилию из списка или лицо на фотографии.
Но она не осмеливается. С обеих сторон за каждой колонной приглядывают полицейские из Службы порядка. Они не успели помешать женщине сорвать петрушку, но наверняка среагируют, если кто-нибудь со стороны нарушит порядок движения.
Роза ждет целый день, прежде чем осмеливается выйти на улицу. В эту пору весны темнота опускается поздно. Когда дневной свет бледнеет настолько, что улица в синеватых сумерках видится тонкой лентой, на небеса поднимается диск луны, и снова становится светло, будто днем. Роза держится как можно ближе к стенам домов, старается, чтобы ее тень не падала на светлую дорогу; но возле Згерской темноты не остается, и укрыться негде. Полная широкая луна висит в просвете между двумя половинами гетто, а под гигантским диском – пешеходный мост, черный от людей, которые, толкаясь, идут по нему. Подойдя ближе, она слышит и звук – барабанный грохот: тысячи trepkówстучат по деревянному настилу.
Роза мгновенно понимает: даже пытаться искать детей теперь совершенно бессмысленно. Возле западной опоры моста на Лютомерской улице стоят часовые, прогоняющие каждого, кто пытается оттеснить другого и попасть на ступеньки первым. Едва ли они позволят ей проскочить на мост. А к тем, кто спускается с моста на восточной стороне с сумками и чемоданами, вряд ли есть смысл обращаться.
Она садится на истертую каменную ступеньку возле ворот на Згерской и думает: что она может сделать, если больше нельзя свободно передвигаться по гетто? И что она скажет старику, если не сумеет собрать детей?
«Они были здесь, они все здесь были, но исчезли».Или: «Они были здесь, но я их не нашла».
Она не может так сказать.
* * *
Новый день, новый рассвет. Снова она идет к Марысину. Проходит по Марысинской, вдоль длинных тракторных прицепов, составленных в аккуратный ряд с расстоянием двадцать метров между прицепами. На полпути к резиденции председателя немцы поставили заграждение, возле которого горстка бездельников-полицейских зубоскалит с часовым.
Немногочисленные отставшие от колонн – поодиночке или группками, в основном пожилые мужчины и женщины – движутся по улице со своим багажом. Сейчас, когда старики не маршируют в колонне под конвоем, они кажутся еще более уязвимыми. Это замечают полицейские из Службы безопасности. Один из них вдруг делает длинный скачок (черный плащ зонтом вздувается над высокими сапогами, тихо звякает портупея) и бросается за одним из евреев. Чем провинился несчастный? Лишний багаж? Идет слишком близко к обочине? Вокруг упавшего вдруг собираются все пятеро полицейских. Сквозь хохот и рев слышатся глухие стоны, когда носки сапог бьют в мягкое тело, и отчаянные призывы о помощи.
В тот же миг раздается странный свист, и воздух вдруг выходит из легких Розы. Она видит, как часовой, стоящий у шлагбаума, делает два шага вперед и предупреждающе взмахивает руками; свист перерастает в грохот, и под ее бегущими ногами земля качается, словно Роза оказалась на висящей в воздухе доске.
Она обнаруживает, что лежит в канаве на избитом человеке; видит, как дым взрыва поднимается над мягкими ремнями его рюкзака. Одновременно что-то протягивается к ней сверху, кто-то хватает ее под мышки и снова выводит на дорогу. Это Замстаг. (Она бы узнала его, явись он из глубин сновидения.) Что он здесь делает? Но размышлять некогда.
– Беги, – коротко говорит он и указывает на дома вниз по Марысинской.
Каким-то чудом Роза снова держится на ногах. Она все еще чувствует себя стоящей на палубе корабля, который норовит лечь набок или перевернуться. Здания у дороги тоже как будто скользят туда-сюда; их то заволакивает текучим густым дымом, то становится снова отчетливо видно. Лишь войдя в подъезд, она понимает, что вернулась в дом, где ночевала позапрошлой ночью.
Лестничные клетки и квартиры тогда переполняли беженцы. Сейчас здесь ни души, только брошенные вещи: одеяла, матрасы, кухонная утварь. Роза поднимается на третий этаж. Окна в квартире широко открыты. Выглянув, Роза видит длинный ряд прицепов, вдоль которого она прошла, но теперь она понимает: прицепы стоят там не в ожидании акции, а потому, что акцию уже провели.Эсэсовцы прочесали этот район и очистили его ночью, пока Розы не было. Вот почему людей не осталось. Вот почему заграждение поставили выше по улице.
Позади нее в дверном проеме возникает Вернер Замстаг.
С состраданием возвышенно-отстраненным, похожим на сарказм, он стоит и смотрит, как кровь стекает по лифу ее платья.
Потом он наклоняется над ней. У Розы мелькает мысль, что он сейчас убьет ее, но Замстаг берет ее под мышки и удивительно ловким движением забрасывает себе на спину. Повиснув у него на плече, Роза наконец замечает, что все еще держит в руке список детей презеса. В другой руке судорожно зажат носовой платок со следами крови – она оставила его на случай, если придется ухаживать за кем-нибудь из детей. Они спускаются по загроможденным лестницам и снова оказываются в гетто.
Но теперь это город-призрак.
Везде раскрытые настежь двери. Зияют пустые окна.
По кварталу словно промчался ветер – но куда он дул? Он лишь создал пустоту, ничего не сдвинув с места.
Уже рассвело, но небо все еще черное.
Роза вцепилась Замстагу в плечо; краем глаза она замечает дома, дворы, заграждения и стены, плывущие перед глазами. Замстаг несет ее окольным путем. Он двигается ловко, как животное, пробегает между рядами сараев и уборных, где зловоние бьет в нос, – и в следующее мгновение наплывает душно-сладкий запах еще не в полную силу расцветшей сирени. На миг Розе кажется, что мимо промелькнул двор Центральной тюрьмы с намотанной поверх ограды колючей проволокой. Потом она снова приходит в себя. Они стоят во дворе перед зданием, которое некогда было детской больницей. Вывеска на выбеленном дождями и ветром фасаде подтверждает:
KINDERHOSPITAL DES ÄLTESTEN DER JUDEN
Все еще видны следы большой Промышленной выставки Центрального бюро по трудоустройству. В холле стоят витрины, среди осколков стекла и обрывков занавесок лежат сугробы плакатов, исписанных статистическими графиками и кривыми: они особенно жалки теперь, с грязными отпечатками подошв на красиво вычерченных колонках цифр.
Из дома, стоящего во дворе, простого одноэтажного строения с окнами, забитыми досками, спускаются каменные ступеньки без перил – кажется, что лестница ведет прямо под землю; за лестницей начинается узкий подвальный ход, который туннелем тянется под зданием. Роза ощущает гнилой угольный сквозняк от выложенных камнями земляных стен и инстинктивно наклоняет голову, чтобы не удариться о потолок. Но Замстаг осторожен. Одной рукой, словно Роза всего лишь небывалых размеров кукла, он снимает ее с плеча. В другой руке у Замстага длинная, с небольшой прожектор, лампа. Роза, наверное, не заметила, как он потянулся к выключателю, – внезапно стены подвала, потолок и пол рядом с ней оказываются залиты резким слепящим светом. Ведерки с краской, банки растворителя на полках; рабочие инструменты, рассортированные по форме и размеру. Посреди подвала покоятся остатки печатного пресса Пинкаса Шварца. Как они исхитрились притащить сюда это снаряжение? За прессом, на полке под низким потолком, всевозможные музыкальные инструменты: туба, тромбон и (на крючках, вделанных в полку) скрипки – на петельках из тонких рояльных нитей, надетых на скрипичные шейки.
Тут она замечает детей из Зеленого дома.
Их лица, прижатые друг к другу, как костяшки счетов, кажутся бледными, ослепленными резким светом. Сначала она видит морщинистый лоб настройщика. За ним, словно на копии снятой в Зеленом доме фотографии, – Натаниэль, Казимир, Эстера, Адам.
Все дети из списка здесь. Дебора Журавская тоже.
Роза торопливо поднимает глаза, потом, стыдясь, опускает взгляд. Она хочет что-то сказать, но слова, которые она ищет, ей не даются. Роза молча проходит между низких полок, тромбоновых спин, мимо острого края точильного станка. Последний участок ей приходится ползти на четвереньках, втянув голову в плечи; на шею сыплются с потолка песок и камешки. Но вот наконец она на месте и может развернуть носовой платок с кусочками хлеба. Она протягивает корку Деборе, сидящей с краю; потом дрожащими руками разламывает остальной хлеб, оделяет поровну всех, кто сидит в ряду – Натаниэля, Казимира, Эстеру, – и все еще не может выговорить ни слова.
За спиной у детей каменная стена, выступы которой были когда-то покрыты цементом. Однако цемент давным-давно осыпался. Да и заводские кирпичи крошатся. Очень скоро стена, под которой сидят дети, рухнет.
– Замстаг пришел, – произносит Натаниэль хриплым и царапучим, как цемент, голосом.
– Замстаг теперь работает в полиции, – вставляет Эстера, немного суетливо (как всегда): будто слово «полиция»что-то объясняет.
Но, может быть, оно и объясняет – в их глазах.
Роза вспоминает игру, в которую дети играли когда-то в Зеленом доме, – запрещенную, как ее называла Наташа. Игра заключалась в том, что дети притворялись, будто занимаются своими делами. Наташа склонялась над швейной шкатулкой, Дебора играла на фортепиано. Одного из ребят отправляли в коридор, и он должен был крикнуть: «Такой-то идет!»Если выбирали Казимира – он возвращался с криком: «Черчилль идет!»Если выбирали Адама – он выкрикивал: «Рузвельт идет!»
И все должны были спрятаться. Она помнит, как доктор Рубин однажды, рассердившись, запретил разыгрывать подобные спектакли: Казимир завернулся в коврик из комнаты Розы, и об него запнулся Замстаг, вошедший с кастрюлей на голове и кулинарной лопаткой в руке: «Председатель идет!»
И дети сидели кругом, словно горящие свечки.
Онвсегда приходил в последний момент, чтобы спасти их. Закончив делить хлеб, Роза снова подняла глаза: фонарь, направляющий вниз конус света, все еще висел у двери, но за светом больше никого не было. Наверное, дети видели, как ушел Замстаг, но остались сидеть как сидели. Замстаг всегда приходит и уходит, такой уж он.
Дебора достала из-за пояса платья платок, скрутила в узкий жгут и смочила слюной; потом грубо зажала голову Розы у себя между согнутых колен и стала сильными, но сдержанными движениями вытирать кровь и грязь с ее лица. Роза сделала попытку вырваться. Нужно все рассказать. Дети не знали, как выглядит гетто за стенами их тесного подвала; не знали, что весь квартал обнесен заграждениями и что скоро явятся гестаповцы с собаками. Роза хотела рассказать обо всем этом, но при взгляде на Дебору, вытирающую ей лицо с тем же отсутствующим видом, с каким вытирают миску или кастрюлю, сдалась. Она устало, бессильно опустила голову девушке на колени и сказала:
– Я помогу тебе, Дебора. Почему ты не веришь мне?
Но Дебора молчит. И будет молчать. Она берет совок из рук госпожи Гробавской или тянется к ручке ведра, которое они несут из колодца возле Зеленого дома. Молча.
– Я верю. Ведь я уже там, наверху, – вот и весь ее ответ.
Она выставляет эти слова, как выставляют первый попавшийся предмет, чтобы спрятаться, остаться за ним. Так Дебора оставляла мешочек с расческой и зеркалом по ту сторону льняного полотнища, натянутого в окне квартиры на Бжезинской; оставляла тетрадь с нотами для музыкального представления в Зеленом доме. Так все в гетто было чьим-то, а теперь оставлено навсегда. Так Вернер Замстаг ушел и оставил после себя – что? Большую слепящую лампу, которая горела над спрятавшей их дверью подвала.