Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"
Автор книги: Стив Сем-Сандберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)
~~~
Не прошло и трех месяцев после szper’ы,как власти в ознаменование дивных новых времен устроили большую Промышленную выставку,на которой гетто, где на тот момент было 112 разных resortów,представило свои колоссальные успехи в промышленности.
«Санированную» детскую больницу, располагавшуюся в доме номер 37 по Лагевницкой улице, переделали в выставочный зал. В палатах и приемных первого этажа стояли витрины и застекленные шкафчики с образцами производимых в гетто товаров, а на стене укрепили огромный транспарант с известным девизом председателя «UNSER EINZIGER WEG IST ARBEIT!», выписанным по трафарету большими буквами на немецком и на идише.
По стенам всех залов – монтаж из фотографий, сделанных на разных предприятиях: молодые женщины за длинным рабочим столом, все с утюгами и полотнищами ткани в руках. Изображения женщин были окружены графиками, показывавшими, как неуклонно растут темпы производства на пошивочных предприятиях гетто. Столбцы графиков подскакивали, на первый план выходили фотографии – столы, столы, женщины, склонившиеся над утюгами и зингеровскими машинками в бесконечной перспективе вечности:
Три года рабства, три года подчинения власти оккупантов, у которых была только одна цель – уничтожить гетто. Этот юбилей безусловно стоило отпраздновать.
Программа выставки делилась на две части. Первая, официальная часть состояла из «речей руководителей разных отделов», после чего имело место посещение выставочных залов. Далее мероприятие переносилось в Дом культуры, где программа состояла из: 1) музыкального экспромта; 2) речи презеса и награждения медалями; 3) банкета с праздничным меню, составленным специально по этому случаю фрау Еленой Румковской.Банкет и представление в Доме культуры относились к неофициальной части программы. Приготовления заняли несколько недель. Поскольку банкет был задуман как смешанное мероприятие, то есть не исключалось, что могут заглянуть высокопоставленные лица из немецкой администрации или сил порядка, ничто нельзя было оставить на волю случая.
Подобно Kinderhospital'юпредседателя и остальным больницам гетто, Дом культуры подвергся тотальной санации. Декорации, оставшиеся после «Гетто-ревю» Пулавера, порвали и сожгли, а вместо них повесили флаги – по одному в честь каждого ведомства. За флагами, на стене, теперь висел большой портрет председателя. Это было растиражированное изображение, на котором улыбающийся Румковский с охапкой цветов встречается со счастливыми упитанными детишками. Фойе украшали гирлянды и цветочные композиции, сделанные из выданных Altmaterialressort’омобрывков ткани и остатков бумаги; все это великолепие венчал еще один транспарант, написанный на куске ткани:
UNSER EINZIGER WEG…
Холодный день, с сильным резким ветром. Серое, как цемент, небо, порывы ветра несут снеговые тучи над гребнями крыш. Ниже сетки трамвайных путей на Лагевницкой тянется длинный ряд dróshkes,капюшоны которых открываются и закрываются под порывами ветра как пасть.
Это приехали руководители: начальники отделов, управленцы, шишки из администрации, интенданты. Следом – представители того неопределенного класса, который в «Энциклопедии гетто» проходит под названием «инженеры»: начальники мастерских, старшие мастера, инспекторы. Придерживая одной рукой шляпу, другой прихватив полы пальто, чтобы их не раздувало ветром, они бурным потоком вливаются в переделанный, ныне очищенный от всякой культурной лакировки Дом культуры, и под флажками и гирляндами их встречают значительные, возвысившиеся благодаря обстоятельствам сановники вроде Арона Якубовича и Давида Варшавского – людей, понявших, что лучший способ соответствовать требованиям момента – не ввязываться в борьбу за власть (победить в которой у них нет никаких шансов), а вести себя так, словно гетто – самый обычный промышленный район, где можно заниматься торговлей и делать что угодно, лишь бы заказчик был доволен. Среди этих истинных архитекторов выставки – и шеф полиции Давид Гертлер, одетый в штатское, но с большой буквой «W» (означающей «Wirtschaftspolizei») на нарукавной повязке, что показывает, кто здесь герой дня.
Духовой оркестр у входа выдувает трескучие фанфары; господа из комитета по организации приема, щелкнув каблуками, выпрямляют спины: председатель прибыл, шепчут в переднем ряду; да к тому же со всей семьей.
Вот наконец и он. Румковский. Молча, с сосредоточенным видом шествует он, глядя в пол, словно самое важное для него сейчас – не перепутать ноги. Жена, госпожа Регина Румковская, идет, как всегда, с судорожной улыбкой на губах, взяв мужа под руку. И сын тоже здесь! Внезапно по обе стороны следования кортежа образуется свободное пространство шириной в вытянутую руку, и все видят, что приемный сын стоит бледный и угрюмый среди людей в костюмах, одетый в нелепый детский костюмчик: пиджачок с широкими шелковыми лацканами и парчовую рубашку с жабо, как в восемнадцатом веке. Мальчик, похоже, единственный из всех держится естественно. Он равнодушно глазеет на гирлянды на потолке, суя в рот одну за другой конфеты из кулька, который вложил ему в руку председатель или какой-то подлиза-служащий.
Тут многие замечают неладное: господин презес нетвердо держится на ногах, пытается нащупать несуществующую стену. Кое-кто даже высказывается прямо:
– Да он, похоже, малость под мухой?
Но уже поздно. Латунные инструменты протрубили фанфары, и Румковский взобрался на сцену и приступил к награждению, хотя медалей еще нет, – а награждаемых и подавно. В эту минуту пара крепких девичьих рук подает приготовленный поднос. Медали лежат как рыбы, ленты развернуты в одну сторону. Дора Фукс, явно обеспокоенная непредсказуемостью председателя, сует ему лист бумаги и сначала показывает на текст, а потом на шеренгу людей в костюмах или униформе – у всех на рукавах повязки с буквой «W», – которые стоят навытяжку с выжидательными улыбками на ведущей к фойе лестнице. Они – награждаемые.
Председатель кивает, словно только что их заметил.
– Господа, – произносит он невнятно, будто у него каша во рту. (Госпожа Фукс шикает на публику.) – Дамы и господа, братья и сестры! Всем вам известна прекрасная новость: из 87 615 остающихся в гетто евреев сегодня не менее 75 650 полностью заняты на производстве, это ОГРОООООМНЫЙ ВКЛАД!
Нас стало меньше, НО МЫ СПОЛНА ВЫПОЛНЯЕМ НАШУ РАБОТУ.
Те, кто придет после нас – наши дети и внуки (которые выживут!), будут по праву испытывать гордость за тех, кто своим тяжким самоотверженным трудом дал им – дал всем нам – право продолжать существование.
Я бы сказал, что этих людей им следует поблагодарить за саму жизнь.
– Господа, – снова говорит он и поворачивается к людям, ждущим на лестнице. При этом у него на лице такое выражение, словно он, к своей досаде, забыл слова. Девушка с медалями истолковывает эту заминку в том смысле, что она должна сделать еще шаг вперед. В публике поднимается нетерпеливый гул, который прерывают трубачи – они не могут удержаться и исторгают из инструментов длинный, протяжный, падающий звук, плывущий над человеческим морем. Словно подстегнутый звуками латунных инструментов, председатель внезапно начинает скандировать:
– РАБОТА, РАБОТА, РАБОТА!
Снова и снова я говорю вам:
труд – СКАЛА СИОНСКАЯ!
Труд – ФУНДАМЕНТ МОЕГО ГОРОДА,
ТРУД – ТЯЖКИЙ, СУРОВЫЙ, СМИРЯЮЩИЙ ТРУД!
И снизу, из зала, видно, как всё взлетает в воздух: бумага, поднос и медали рассыпаются диким веером, центр которого – выброшенная вперед в патетическом жесте рука председателя. Листы бумаги, кружась, опускаются на пол; поднос описывает в воздухе элегантную дугу и с глухим звоном ударяется об пол; за ним следуют медали с ленточками – словно маленькие украшенные вымпелами ракеты, они сыплются на пол вокруг подноса.
Под этим медальным дождем председатель становится на четвереньки и принимается искать разлетевшиеся бумаги. Где-то в задних рядах раздается смех. Сначала сдержанный: смеющиеся зажимают рты. Потом (когда смех слышат и другие) все более открытый.
Двое полицейских из Службы порядка делают движение, чтобы подняться на помост и помочь председателю, но господин Гертлер останавливает их; он внезапно поднимается со своего места в первом ряду и произносит:
– Ну вот видите; еще чего от него ждать!
В ту же секунду двери, ведущие в фойе, распахиваются, и по проходу идет, что-то крича, амтсляйтер Бибов, в сопровождении ординарца и телохранителей. Резкие команды и топочущий звук сапог вынуждают чиновников из первого ряда поспешно опуститься на свои места; там они и сидят, пока Бибов, уперев руки в бока, оценивает ситуацию; потом он решительно поднимается на сцену, хватает все еще копошащегося на четвереньках председателя, заставляет его принять вертикальное положение и затянутой в перчатку рукой молниеносным движением отвешивает ему две пощечины.
Румковский, который, кажется, все еще не понимает, кто стоит перед ним, только тупо таращится на Бибова, и из уголков рта у него стекает слюна.
Бибов подбирает разбросанные по сцене дипломы и медали и сует их председателю; потом обхватывает его обеими руками, словно пытаясь удержать все вместе (дипломы, медали и самого председателя): слышно, как он говорит: «Да вы совсем старик, Румковский»;сидящие в переднем ряду тревожно навострили уши, им кажется, что он бормочет почти умиленно:
– Вы допотопный старик, Румковский. Вы решили, что можете купить власть и влияние, можете вить свои извращенные грязные гнезда у стен Высшей Власти, а потом продолжать растрачивать и присваивать, как много раз в истории делали люди вашего сорта и как вам свойственно поступать.
Но скажу вам: эти времена давно прошли. Эти временаauf ewig vorbei. Теперь —Entschlossenheit, Mut und Kompetenz.
Последние слова он говорит не Румковскому, он произносит их, обернувшись к публике. Его улыбка кажется понимающей и одновременно снисходительной.
Бибов определенно имеет успех: все (кроме госпожи Фукс, сидящей с расстроенным видом, и Регины Румковской, которая роется в сумочке, словно пытается и никак не может что-то в ней найти) вдруг начинают смеяться. Все в салоне – от высокопоставленных персон в первых рядах до сидящих позади бригадиров и наладчиков оборудования. Иные вскакивают и, подняв руки, начинают аплодировать и кричать «браво!», словно на незамысловатом представлении в варьете, и когда напряжение отпускает руки и ноги, к кричащим присоединяются другие и принимаются с облегчением – или набравшись храбрости – стучать ногами по полу, улюлюкать и вопить.
Но это не варьете. Крики какое-то время продолжаются, а потом люди осознают, что на сцене, обняв, как ребенка, старосту евреев и пожиная восхищение публики, стоит на самом-то деле господин амтсляйтер.Кто-то из оркестрантов, во всяком случае, сознает это в достаточной степени, чтобы понять: есть только один выход из этой потенциально опасной для жизни ситуации; он берет инициативу на себя, и раздаются первые звуки der Badenweilermarsch. [21]21
Марш «Баденвейлер» (нем.).
[Закрыть]
Vaterland, hör’ deiner Söhne Schwur:
Nimmer zurück! Vorwärts den Blick!
Потом произошло непонятное. Предводительствуемые людьми нового времени, прежде всего Гертлером и Якубовичем (им обоим надоела затянувшаяся церемония награждения), Сановники направились в фойе, где был накрыт пышный Стол для Великолепного фуршета.
Этот самый Великолепный фуршет стал притчей во языцех еще до того, как был явлен миру. Не исключено, что он сделался событием более обсуждаемым и, так сказать, смачным, нежели сама выставка.
Откровенно говоря, власти разрешили принцессе Елене устроить этот фуршет только потому, что следовало предъявить продукты питания, которые производятся в гетто. Во всяком случае, там были колбаса и солонина со скотобоен гетто – к сожалению, не кошерные, но о кошерном мясе давно пришлось забыть; был хлеб из собственных пекарен; были даже конфеты и сдобное печенье с джемом, который производился на бывших консервных заводах Шломо Герцберга в Марысине. К угощению подавали красное вино в высоких бокалах. Вино привезли из Лицманштадта в качестве Geschenk’aот Бибова, но бокалы были из настоящего хрусталя, их расставили на зеркальных подносах так искусно, что гости, жадно потянувшиеся к блюдам, не могли не вспомнить золотые деньки, когда di sheine jidnсиживали, как все, в кафе на Пётрковской улице, кушали szarlotkęи пили чай или хорошее рейнское вино.
Председатель, казалось, пришел в себя после своих зажигательных речей и теперь ходил среди гостей, старательно сохраняя остатки былого достоинства.
Большинство из круга Якубовича и Гертлера сдержанно отворачивались при его приближении. Другие были не такими принципиальными. Вскоре и председатель собрал вокруг себя небольшую группку из мелких канцеляристов и секретарей суда, ждавших, когда с его губ сорвется благосклонное слово, слово, которое впоследствии могло обернуться повышением в должности; возможно, дело было в конкуренции – Якубович, Варшавский, Гертлер и Райнгольд собрали вокруг себя гораздо более плотные группы, – но председатель в тот вечер щедро раздавал обещания и уверения.
– Смотрите-ка, господин Шульц! – воскликнул он, увидев доктора Арношта Шульца с дочерью у дальнего конца стола. – Это, господа… – пояснил он остаткам свиты, которая неутомимо и боязливо следовала за ним по пятам. (После инцидента с медалями никто не решался хоть на секунду упустить его из виду.)
– Это профессор Шульц– aus Prag, nicht wahr?! – единственный из моих врачей, который не побоялся высказать мне свое искреннее мнение. Вы человек просвещенный, да, господин Шульц?
Вера Шульц хорошо запомнила этот первый и последний раз, когда она стояла лицом к лицу с королем гетто, самопровозглашенным распорядителем судеб сотен тысяч местных и приезжих евреев. «Автомат, – записала она потом в своем дневнике, – человек, глядя на которого не скажешь, что он живой, чей энергичный аллюр, громкие речи и внезапные, на первый взгляд совершенно сумбурные, жесты словно приводит в движение какой-то скрытый в его теле механизм. Лицо мертвое, бледное, распухшее; голос резкий, как паровозный свисток».
Несколько долгих минут председатель стоит, держа руку Веры Шульц в своей, словно завладел драгоценным предметом, с которым не знает, что делать. Вера замечает капли пота, появившиеся под зачесанной назад седой гривой.
– Но как… – начинает он, замолкает и снова начинает (с искренним на первый взгляд изумлением): – Как же выработаете такими руками?
Видимо, в этот момент и решило проявить себя то, что потом описали как «желудочное недомогание».Во всяком случае, позже поразительно тактично сообщалось о достойном сожаления инциденте,который произошел сразу после начала Великолепного фуршета.
Впоследствии мнения о причине «инцидента» разделились. Или мясобойни гетто окончательно истощили свои и без того ограниченные ресурсы мясных продуктов и, чтобы произвести необходимое количество колбас, пустили в ход второсортное мясо, которое обычно зарывали уже при поступлении на станцию Радогощ. Или же обещанная Управлением гетто дополнительная партия gut gehacktes Fleischна деле оказалась испорченной кониной, какую всегда поставляли немцы и которая воняла на несколько миль, когда ее привозили – бледно-зеленую и разложившуюся до такой степени, что при разгрузке она почти стекала из вагонов в тележки. Но на этот раз ответственные за распределение мяса не решились доложить о второсортности товара из страха «испортить мероприятие» (как это потом сформулировали). И вот готовые колбасы доставили на фуршет – жирные, кислые и ломкие от соды и дрожжей под скользкими шкурками из кишок!
А может быть – и так думали большинство, – сало на этом фуршете вдруг подали в таком неожиданном количестве, что не выдержали даже изрядно промасленные потроха начальства; к тому же все приглашенные на фуршет понимали: событие такого уровня, вероятно, в истории гетто не повторится, так что надо наедаться сейчас, пока есть возможность и колбаса лежит, такая вкусная, розовая и всем довольная под блестящим светлым жирком! Уже около полуночи первые разодетые сановники, шатаясь, потянулись по направлению к внутреннему двору, где они, согнувшись, прислонялись к запачканным сажей кирпичным стенам и их рвало. Люди потерянно блуждали по фойе. Кто-то укрывался за большим фуршетным столом или за оставшимися стульями и столами; телохранителей Гертлера, заполнивших кухню и буфетную, безудержно рвало во все подряд – в ведра и лари, даже в кастрюли и сервировочные блюда с остатками колбасы, которую не успели съесть.
Поглядев пустыми глазами на свою еле держащуюся на ногах свиту, председатель гордо, журавлиным шагом прошествовал во двор, где его тоже скрутило. Дора Фукс, которая весь вечер ходила, промокая углы рта, бессильно махнула платком, подзывая врача: и доктору Шульцу в этот торжественный день пришлось делать то же, что он делал каждый день с момента своего появления в гетто. Он схватил докторский саквояж, с которым не расставался, попросил Веру подсунуть председателю под голову чехол со стула, опустился на колени и стал мерить старику пульс.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (утомленный, со взглядом, устремленным в небеса):Вы кто?
ШУЛЬЦ: Шульц.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Шульц?
ШУЛЬЦ: Шульц. Мы с вами разговаривали.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (глядя на Веру):А эта очаровательная дама рядом с вами?
ШУЛЬЦ: Моя дочь Вера. Вы с ней говорили несколько минут назад.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: И от какой же работы избавились такие прекрасные юные руки?
ШУЛЬЦ: Вы сами говорили, что ее руками много не наработаешь.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Неслыханно! Все, у кого еще остались руки, должны быть готовы к труду, а у вас, госпожа Шульц, ручки тонкие и чистые, как я погляжу.
ШУЛЬЦ: Чистые или нечистые – какое вам дело!
Тут господин амтсляйтер приказал своему эскорту разогнать собрание. Тех, кто еще держался на ногах, ударами дубинок и винтовочных прикладов выгнали на задний двор. Там их уложили на землю – служащих, полицейских, да и вообще всех, и держали во дворе, пока они не оклемались настолько, чтобы убраться восвояси своим ходом. Возле Красного дома потом еще долго слышалось, как немецкие патрули ворчат и брезгливо прохаживаются на счет еврейских свиней, которые не могут удержать в себе даже то немногое, что им дали.
~~~
Но есть было нечего. Можно было притворяться, обманывать себя, думать, что еды достаточно или что у них есть деньги или драгоценности, чтобы купить или выменять съестное, что они просто экономят и жмутся.
Но факт оставался фактом: еды не было.
Буханка хлеба на черном рынке стоила триста марок, но так как продавцы не отваживались выходить на улицу в царивший той зимой лютый мороз, хлеб попросту не продавался. В кладовой на нижней полке лежала пара помороженных картофелин с задубевшей кожицей. Вот и вся еда. Каждое утро Вера вставала, разводила крахмал в едва теплой воде и сыпала сверху ржаные хлопья. Этим «супом» она кормила Маман. Если бы отцу не удалось устроить жену в клинику на улице Мицкевича, они бы вряд ли выжили. Маман, лежа в клинике, получала хотя бы бесплатный суп и хлеб, и если что-то оставалось, то и Вере могла перепасть миска супа. В благодарность за еду ей приходилось целыми днями сидеть с машинкой «Олимпия» на коленях, помогать отцу вести истории болезни и заполнять регистрационные карты. Доктор Шульц, по недвусмысленному приказу Румковского, принял на себя ответственность не только за бывшую туберкулезную клинику, но и за бывшие поликлиники на Дворской и за сотни пациентов, теснившихся теперь на пространстве, где раньше стояло не больше десяти коек. Даже в подвале и сырых подвальных прачечных лежали больные, а коридоры были забиты теми, кого называли дневными пациентами (хотя они лежали здесь круглые сутки) – людьми, болезни которых не признавали настолько серьезными, чтобы выделить несчастным койку: заражение крови, хроническая диарея, опухшие от голода или парализованные ноги, обморожения. Вера слышала, что таких больных бывает сотни в неделю; большинство пострадавших отправляли на ампутацию, независимо от того, нужна она была или нет: профессор Шульц считал, что сепсис – вещь значительно более опасная,а при нынешних обстоятельствах у него нет средств, чтобы справиться с заражением.
В отделении доктора Шульца по соседству с Маман лежал пожилой мужчина, лысый, как колено, с широкими, все еще черными бровями, которые сходились как у зверя, когда он к кому-нибудь присматривался.
Медсестры звали его «рабби Айнхорн» или просто «господин раввин»; они двигались возле его койки с величайшим почтением. Несколько раз в день рабби Айнхорн вынимал талес и тефиллины, которые хранил вместе с книгами в потертом чемоданчике. Он был так слаб, что едва мог сидеть в койке, и Вера помогала ему завязать ремешки тефиллина на руке и закрепить кожаную коробочку на лбу; книги он требовал подать немедленно и не хотел, чтобы потом Вера или кто-то еще прикасался к ним, – он лежал в постели, и книги давили на его чахлую грудь.
Вера часто замечала, что он наблюдает за ней: как она вынимает лист или заправляет в машинку новый, выстукивает журнальную запись или адрес.
Он захотел узнать, где она научилась такому похвальному усердию.
Вера ответила, что в коммерческой гимназии в Праге она прошла курсы стенографии и машинописи. Рабби Айнхорн пожелал узнать, на каких языках она говорит, и Вера ответила, что может сносно изъясняться по-английски и по-французски, но, к сожалению, не на идише или иврите; тогда он сказал, что мог бы помочь ей, достал книгу и прочитал несколько молитв, сначала на иврите, потом по-польски, одновременно объясняя, что он читает. Дальше они читали молитвы вместе. Он читал, Вера повторяла. Потом рабби Айнхорн громко, звучно сетовал на ее невежество: «Вы, молодежь, словно заходите в комнату и жалуетесь, что там темно и ничего не видно, хотя свет пронизывает каждый уголок».
Но рабби все же выучил Веру кое-каким словам на новом языке. Он показал ей, как выглядят буквы, как они читаются, как складывать их вместе и как разъединять, чтобы получился смысл. Трех простых слогов оказывалось достаточно, чтобы создать целый мир. Одним из множества слов на иврите, которым он ее выучил, было – panim.Слово, первоначально означающее «лицо»,в зависимости от того, как его расчленять и соединять, могло означать что угодно: от «стоять впереди»,позволить «подвергнуть себя чему-то»или «предстать перед»Всемогущим.
«И вы, фройляйн Шульц, наверное, понимаете, что молиться – не значит отбарабанить слова из книжки; это значит повернуть свое лицо к Господу, чтобы он своим внутренним светом мог озарить каждое святое слово…»
Однажды, когда они вместе читали, рабби схватил Веру за руку и спросил, может ли она помочь ему, когда придет время. По глупости она подумала – он хочет, чтобы она помогла ему умереть. Но когда она намекнула на это, Айнхорн энергично замотал лысой головой. Его желание было гораздо определеннее. Он предупредил, что она получит письмо. И – чуть позже: не окажет ли фройляйн Шульцему услугу и не примет ли содержащееся в нем предложение, хотя бы и после долгого размышления?
* * *
В мае 1940 года, когда строилось гетто, еврейская администрация довольствовалась парой сотен служащих. Через три года, в июне 1943-го, более 13 000 жителей гетто добывали средства к существованию в какой-нибудь канцелярии или каком-нибудь отделе – помощниками, служащими бюро по трудоустройству, контрольных палат и инспекционных объединений, находившихся в ведении Румковского.
Административный аппарат Румковского за три года поразительно раздулся, и его сотрудников начали называть просто «канцеляристы».
Или «канцеляристы председателя».
Или «дворец».
Дворец этот был без башен и оборонительного вала, но с множеством подземных ходов, где люди писали отчеты, не зная, в чем именно отчитываются, или просто спали, сидя за своими окошечками. Дворец был возведен на шатком фундаменте, и расширение его постоянно оставалось под вопросом. Канцелярии и конторы возникали в обычном доходном доме – и снова исчезали, словно и не было. Однако физическая дверь во дворец все же существовала. Эта дверь находилась в секретариате председателя на площади Балут. Именно сюда отправлялись все, кто хотел встроиться в иерархию гетто, подняться повыше или укрепиться.
Тех, кто искал убежища под крылом председателя, называли petenter,и за время существования гетто председатель принял тысячи таких petenter’ов.
Соискателям, приходившим на площадь Балут, выдавались специальные билетики, позволявшие недолго, но находиться в огороженной немцами зоне. Однако после szper’ыБибов решил, что пора прекратить беготню,и запретил всем, кто не занят на службе в администрации, появляться на арийской территории. Что никоим образом не помешало председателю продолжать принимать petenter’ов.В употребление вошла караульная будка на Лагевницкой. Туда с трудом, но втащили письменный стол, за которым сидел председатель; перед ним лежали личные дела, а госпожа Фукс, соблюдая примитивную систему, в соответствии с которой соискатели получали бумажку с номером, выстраивала очередь перед будкой и приглашала одного за другим.
Люди приходили с самыми разными просьбами.
Многие, подобно Шульцам, просили выделить место в больнице своим близким. Другие вымаливали молочный паек для детей. Или просили выделить участок земли, чтобы выращивать овощи – сельскохозяйственный сезон как раз начался.
Многие приходили, чтобы получить разрешение на брак. Супружество теперь было одним из законных способов получить дополнительный паек. Пайки эти председатель выделял из собственной квоты дополнительных продуктов. И так как религиозные службы были запрещены, а раввины формально депортированы, председатель же лично проводил церемонию бракосочетания. Некоторые говорили: какое бесстыдство – и не совестно старику разыгрывать из себя законника и святого человека, когда подозревают, что у него руки в крови! Другие пытались объяснить, почему старик взял на себя эту роль. Как же иначе ему показать свою власть, когда амтсляйтер Бибов подверг его публичным насмешкам, да еще лишил влияния и на производство, и на распределение продуктов в гетто, не говоря уж о «полицаях»?
На одной из церемоний, регулярно проводившихся в старом санатории на Лагевницкой, председатель, если верить «Хронике гетто», сочетал браком за один день тринадцать пар; на подносе стояли тринадцать отдельных бокалов, которые наполняли из бутылки, снабженной особым «санитарным» носиком. На такой практике настоял доктор Миллер, дабы свести к минимуму риск распространения эпидемических заболеваний. Сам доктор Миллер стоял за хупой и проверял, все ли бокалы вытерли и поставили на поднос, не разбив.
Позже много говорилось, что проведенный во дворце иудейский брачный обряд – профанация, что хупой служила обычная штора, которую после церемонии по приказу доктора Миллера отвозили на санитарную станцию на площади Балут для немедленной дезинфекции. Словно зазвучал голос Беньи, как во времена, когда он расхаживал по улицам, ругался и проклинал: «В короля шутов превратился наш господин Румковский – с шутовской свитой и смехотворными церемониями!»
Но талоны на продукты, которые госпожа Эйбушиц из продовольственного отдела выписала тринадцати парам новобрачных, были самые настоящие и превратились в настоящий хлеб и достаточное количество настоящего крахмала в супе, а этой еды хватило дня на два, не меньше.
* * *
Наверное, это был «счастливый» день – день, в который Йосель убрал обойную стену и наконец выпустил Маман из заточения. Вере никогда не забыть незнакомую женщину, которая вышла к ним из-за стены: худая, как иголка – вроде тех, за которыми она посылала Веру «сбегать на угол», но улыбающаяся, с прямой спиной и протянутым Ausweis,словно она неделями ждала этого события. Но Вера сразу заметила вокруг губ Маман что-то липкое, а стены вокруг постели были черны от крови и подсохших испражнений.
Арношт, не раз заходивший за обойную стену, уверял: состояние Маман не хуже, чем можно было ожидать. Он вынул канюлю из предплечья жены, и несколько дней она даже сидела с ними за столом. Вера размачивала в супе сухари и совала ей в рот; мать сосала их, с обращенным внутрь себя взглядом, втягивая исхудавшие щеки, пытаясь понять, что за удивительное сокровище опустилось ей на язык. Но она глотала всё, и несколько секунд как будто радовалась тому, что попало ей в желудок, и шуму и движению вокруг себя.
Однако видимость обманчива. Может быть, семью ввело в заблуждение то, что Маман вообще выжила там, «за обоями». Вскоре стало ясно: почки Маман не справляются с пищей, которой ее кормят. Устроенный Арноштом примитивный диализ не действовал, рана в животе, через которую поступал диализный раствор, распухла, кожа на животе воспалилась, у матери начался жар.
Вера всю ночь не спала в ожидании «кризиса», после которого, может быть, жар начнет спадать. Но никакого «кризиса» не наступило. Температура, конечно, спала, но Маман так и не очнулась. Пульс бился слабо, ей стало трудно дышать, сердечный ритм был неровным.
Когда Маман умирала, они все сидели рядом с ней. Вера рассказывала матери, как они в последний раз вместе гуляли в Ригер-парке, о птицах, которые взлетали с деревьев прямо в сумерки, накрывая Прагу вторым небом поверх остроконечных крыш и медных башен; на какой-то миг показалось, что Маман слабо улыбнулась и сжала пальцы Веры, державшей ее за руку. Потом ее дыхание стало замедляться и наконец совсем остановилось. Маман вытянула себя из тела, как вытягивают себя из испачканной одежды, до которой неприятно дотрагиваться; а когда с раздеванием было покончено, лицо осталось лежать – спокойное и тихое, словно никто никогда не дотрагивался до него.
Они похоронили Маман на восемнадцатый день нового, календарного 1943 года, в ясное морозное утро; низко висело светлое солнце, его дымный свет лился через верх ограды. Главный вход на большое кладбище Марысина был раньше на Брацкой, в северо-восточном конце гетто, но так как теперь эта улица находилась на арийской территории, кладбищенская контора открыла маленькие ворота в западной части кирпичной стены, возле Загайниковой; через эти-то ворота они и вошли с телегой, которую разрешили нанять профессору Шульцу.
В тесных стенах раскинулся город мертвых. Слева от дорожки, начинавшейся у маленького морга, тянулись длинные ряды земляных валов, бело сверкая инеем в распухшем бело-голубом солнечном свете.
За каждым валом скрывался ряд могил – некоторые уже засыпанные, некоторые еще ждали своих мертвецов. Могилы начали рыть еще в ноябре, рассказал Юзеф Фельдман, пока они перекладывали обмытое и завернутое в саван тело с телеги в тачку, на которой мертвецов везли по кладбищу. Все помнили, что было год назад, в январе-феврале, когда депортации только начались; людей загнали в нетопленый барачный лагерь и успели заморозить насмерть – а депортационные поезда так и не пришли. Той зимой земля промерзла так глубоко, что в нее невозможно было воткнуть лом, и могильщикам пришлось складывать трупы штабелями в ожидании оттепели.