Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"
Автор книги: Стив Сем-Сандберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)
~~~
Председатель пропадал весь тот день и половину следующего. Лишь на второй день, около половины одиннадцатого, Эстера Даум из секретариата позвонила и сообщила, что владыка, похоже, вернулся невредимым. Он приехал из города на «арийском» трамвае, каждый день ходившем через Балут; на нем был тот же костюм и плащ, что и в день, когда его забрали в гестапо. Вернувшись, он первым делом заперся в кабинете и до сих пор сидит там, доложила госпожа Даум, а перед тем как запереться, велел звать ближайших сотрудников, одного за другим.
В недрах своей темноты Сташек представлял себе, что лежит спиной к стене.
Стена походила на кирпичную стену возле дубильни во дворе, только без выпавших кирпичей. Он лежал, прижавшись спиной к холодной твердой поверхности, и в темноте перед ним стоял мальчик с деревянным крестом, с которого свешивались на веревочках и шнурках всевозможные бутылки и склянки с лекарствами и микстурами.
Словно руки и ноги марионетки со спутанными, перекрещенными нитями, они с меланхоличным позвякиванием ударялись одна о другую. Звук был как от воды, если бы только здесь текла вода, или как отдаленный стук копыт и шорох колес пролетки по мощенной булыжником улице. Женщины, о которых рассказывал бутылочный мальчик, лежали по обочинам дороги или во дворах – некоторые все еще прижимали к себе детей, иные лежали, широко раскинув ноги, словно трупы животных, и никого не заботило, как они выглядят; мертвые тела просто хватали и забрасывали в грузовик, как мешки с мукой.
В высоком голосе бутылочного мальчика была такая печаль, когда он рассказывал об этом, что Сташек плачет. Он плачет не из-за бутылочного мальчика, и не по своей мертвой матери, и не обо всех остальных умерших – он плачет по самому себе. Он плачет оттого, что лежит лицом к стене. И оттого, что эта стена отделяет его сегодняшнего от того, каким он когда-то был, оттого, что стена высока и за ней ничего не видно, ничего не слышно, лишь пустые бутылки позвякивают каждый раз, когда невидимое тело, задача которого – носить их, поднимается и снова падает, поднимается и падает; и голос Моше Каро монотонно читает об обещании Всевышнего тем, кто растратил, и из пророка Иезекииля – текст, который он сам должен читать на своей бар-мицве:
«И не будут уже осквернять себя идолами своими и мерзостями своими и всякими пороками своими, и освобожу их из всех мест жительства их, где они грешили, и очищу их, и будут Моим народом, и Я буду их Богом».
Должно быть, он задремал – в следующее мгновение бутылочный перезвон растаял, и запах табачного дыма густо повис в воздухе. Сташеку не надо оборачиваться, чтобы понять – председатель в комнате и, наверное, он здесь уже долго. Снова на нем коварно высматривающая что-то голова, Сташек замечает это и опять начинает плакать. Он, хитрец, решает не понять председателя. Кровать прогибается, когда председатель садится и осторожно, словно драгоценность, трогает подбородок Сташека:
– Не печалься, мальчик. У меня для тебя кое-что есть. Посмотри, какое вкусное.
Пакет разворачивается, бумага шелестит. Вскоре тонкие, похожие на соски животного пальцы проникают ему в рот с первыми кусочками хлеба. Он быстро глотает, чтобы прогнать спазм дурноты, который волной проходит через все тело.
– Я говорил с Моше Каро. Он сказал, что ты делаешь большие успехи. Я горжусь тобой.
Председатель мажет ему губы большими кусками чего-то с запахом прогорклого масла, за ними следуют хлеб, засахаренные персики, джем. Слезы льются от отвращения и тошноты, но Сташек сосет, слизывает и послушно глотает. Вот густые взбитые сливки. У председателя полная ладонь; он прижимает ее к губам мальчика, чтобы тот слизал все.
– В первый шаббат после Хануки мы отпразднуем твою бар-мицву.
Председатель вытянулся на кровати, он лежит на спине, обхватывает Сташека за грудь, за пояс липкими руками. Они шарят, скользят вниз по позвоночнику, длинными мазками размазывают густое масло между бедрами – и все время густое сопение, словно большая тяжелая машина пыхтит за спиной; вот два пальца вползли ему в анус, два других ласкают и гладят вокруг мошонки и пениса, который, несмотря на боль и стыд, твердеет, и внезапная боль заставляет все тело скорчиться, но…
– Не бойся, – говорит пресный влажный голос ему в шею, и Сташека обдает густое облако алкогольных паров и табачного дыма. – Я не допущу, чтобы тебя отняли у меня. Ты мое всё.
Потом раздается неясное урчание, словно председатель сдавленно плачет или смеется. Или как будто застарелый воздух вырвался из его тела. Или их тела шлепаются друг о друга, и с каким-то пыхтящим торжеством председатель наваливается на него сверху, а его большая, тяжелая, благодарная голова скользит по горлу, шейным позвонкам и лопаткам Сташека, и своими распухшими губами и большим мокрым языком председатель сосет и лижет все то скользкое и текучее, чем намазал кожу. И с каждым укусом, с каждым ударом тело Сташека все глубже вжимается в стену. Он накрепко прижат к ней, словно убитое кем-то насекомое – как немой отпечаток, оставшийся от его мертвого тела. Нет больше никакой стены – нет ни слез, ни боли. Только тело без головы. А кто станет бояться тела без головы?
~~~
Председатель наклоняется вперед, хлопает себя по коленям и начинает рассказ:
– Киндл – так звали мальчика, у которого были ключи от всех городских домов. Волшебные ключи. Не было двери, которую нельзя было бы отпереть ключами Киндла. Его ключи подходили и дверям бургомистрова дома, стоявшего у самого з амка, и к дверям скромного жилища раввина позади синагоги. В амбар, где мельник держал мешки с мукой, и в лавки богатых купцов он мог войти. Войти и взять что хочется – но он был не из тех мальчиков, что берут чужое.
И к сердцам людей он тоже мог подобрать ключи. Часто, отперев человеческое сердце, он пугался того, что видит. Столько бывало там злобы, обмана и зависти. (Но когда он отпер сердце своей матери, то увидел только, как сильно она любит его!)
Киндл ходил по городу и отпирал разные двери. Люди привыкли к тому, что он ходит по городу, и частенько оставляли ему поесть. Многие горожане считали хорошим знаком, что Киндл приходил к ним. Двери не закрывали, не запирали на засов. Двери сделаны для того, чтобы люди входили в них. Для чего же еще нужны, двери?
Многие в городе очень любили Киндла.
И вот однажды он пришел к дому, которого никогда прежде не видел. Большой роскошный дом, со многими этажами, с башенками и зубцами. Дверь была не меньше трех метров в высоту, и маленькому Киндлу нелегко было дотянуться до замочной скважины.
Ключ подошел, и Киндл с усилием открыл дверь.
Но за дверью была только огромная пустынная тьма, и властный голос сказал:«Не бойся, Киндл, входи!»
Но Киндл испугался. Ему еще не случалось видеть такой темноты, какая царила за высокой дверью. Она была как ночное небо без звезд. Огромная и холодная. Даже слабый ветерок не дул из этой тьмы; все, что падало в нее, пропадало навсегда, словно не бывало.
Первый раз в жизни Киндл не решился войти в дом. Он закрыл только что открытую дверь, пошел домой, лег в постель и пролежал много дней и ночей больной, а его мать сидела у его постели и молила Господа пощадить его молодую жизнь.
Когда Киндл через много недель выздоровел, он заметил удивительную вещь. Ни один из его ключей больше не подходил к городским дверям. Ни в доме бургомистра, ни в комнатушках раввина, ни в доме мельника, ни у купцов – нигде ему не удавалось открыть тяжелые замки. И он понял, что должен вернуться к большому дому, не побояться призыва голоса и войти.
И вот Киндл снова стоял перед высокими дверями, и ключ подошел к замку. Словно и не было всех этих недель.
Снова он стоял перед огромной тьмой, и из тьмы послышался тот же властный голос:«Не бойся, Киндл, входи!»
И Киндл исполнился мужества и шагнул в глубокую черную тьму.
Он не ослеп, как боялся. И его, вопреки ожиданиям, не поглотило громадное, черное и темное. Он даже не упал – он воспарил в этой темноте, словно его держала большая надежная рука. И тогда он понял, что голос, который слышался из темноты, был голосом Господа Бога и что Он хотел испытать его. И с того дня, где бы ни оказался Киндл, – он был дома. И ничего ему не надо было бояться – даже темноты, ибо он знал: куда бы он ни двинулся во тьме, Всевышний всегда направит его на верный путь.
~~~
Через пять дней после восьмого, и последнего, дня Хануки председатель гетто Мордехай Хаим Румковский праздновал бар-мицву своего приемного сына Станислава Румковского. Церемония проводилась в бывшем санатории на Лагевницкой, 55, где Моше Каро обычно устраивал свои minjensи где председатель, по слухам, встречался с хасидами. Моше Каро возглавлял маленькую процессию, которая несла через все гетто свиток Торы из запертой галереи иешивы на улице Якуба; свиток он нес открыто, не боясь доносчиков или продажных сотрудников крипо.
Был морозный зимний день. Дым из труб поднимался прямо к небесам, что ничего не принимали и не отвергали.
Кроме членов семьи присутствовали около тридцати высших сановников. Среди гостей были ближайшие соратники председателя – заведующая Главным секретариатом госпожа Дора Фукс и ее брат Бернгард, а также шеф Центрального бюро по трудоустройству господин Арон Якубович, судья Станислав-Шайя Якобсон, господин Израэль Табаксблат и, естественно, Моше Каро, который своим решительным вмешательством спас мальчику жизнь и который, возможно, был ему в большей степени отцом, чем председатель, – но об этом не полагалось говорить в такой день. Однако именно Моше Каро в знак их особой внутренней связи подал мальчику талес, в котором Сташек теперь – впервые в жизни – сидел на помосте и ждал.
Потом внесли свиток Торы; раввина, который мог бы провести церемонию, не было, и на долю Моше Каро выпало ходить среди гостей, чтобы каждый мог поцеловать бахрому своего талеса и коснуться свитка. В промозглом зале словно бы стало теплее, и это настроение еще больше усилилось, когда господин Табаксблат стал читать дневной отрывок. Согласно календарю, в этот день следовало читать отрывок из Иезекииля, и молодой Румковский читал, ясно и отчетливо выговаривая слова, текст, который его научили читать.
Ибо так говорит Господь:
«Вот, Я возьму сынов Израилевых из среды народов, между которыми они находятся, и соберу их отовсюду и приведу их в землю их.
На этой земле, на горах Израиля Я сделаю их одним народом, и один Царь будет царем у всех их, и не будут более двумя народами, и уже не будут вперед разделяться на два царства.
И не будут уже осквернять себя идолами своими и мерзостями своими и всякими пороками своими, и освобожу их из всех мест жительства их, где они грешили, и очищу их, – и будут Моим народом, и Я буду их Богом».
Лишь один-единственный раз запнулся Сташек. Это произошло, когда он должен был повернуться к родителям и поблагодарить их за возможность получить знания, с которыми его теперь принимают в общину. Председатель вместе с женой, братом и снохой сидел в отдалении, возле временного пюпитра для чтения, наклонив вперед голову и скрестив ноги, словно все глубже погружаясь в себя от нетерпения.
Сташек смотрел на него, но не произносил положенных слов. Тогда Моше Каро шагнул к нему и подсказал. Он прошептал слова так быстро и тихо, что подсказки, кажется, никто не заметил. Регина так и сидела с широкой улыбкой, которая теперь не сходила с ее лица ни днем, ни ночью, рядом с ней сидела принцесса Елена, сумевшая подняться с «одра тяжелой болезни», чтобы – как примерно тогда же написала «Хроника» – снова принять на себя руководство бесплатными кухнями. Заменявшая ее на этом посту безымянная женщина отступилась по, как выражались, «политическим соображениям».
Перед пюпитром прозвенели торжественные слова, и собравшиеся направились к выходу из священного зала, под высокое белое небо, которое было как гигантская дыра с бурлящим в глубине светом. Всего двести метров отделяли санаторий от нового жилища председателя, где был устроен «спартанский» прием с хлебом, вином и множеством подарков.
* * *
Фотография сделана Менделем Гроссманом. Гроссман был одним из пяти-шести фотографов гетто, служивших в бюро архивной статистики и учета населения. Еще он делал фотографии для трудовых книжек, которые жители гетто с лета 1943 года обязаны были иметь при себе, куда бы ни направлялись. Эта фотография не слишком отличается от остальных расположением фигур, освещением, съемкой и несколько замедленной выдержкой, из-за чего фигуры на снимке выглядят так, будто вылезают из своих движений, как люди вылезают из одежды.
Регина Румковскаянапряглась в своей широкой, но тревожной улыбке, словно стоит за треснувшим или разбитым окном, отчаянно пытаясь передать свою доброжелательность кому-то по ту сторону стекла;
Хаим Румковскийуходит от центра или направляется к центру фотографии, одна рука неуклюже вытянута в движении, напоминающем жест благословения или примирения;
и Станислав Румковский,сын – в ермолке и талесе, полученном от Моше Каро, и со свечой в руке.
Только это не свеча (теперь это видно), а птица – она вырывается из его руки и взлетает, исчезает за пределами картинки так быстро, что фотограф не успевает заснять ее. А позади всех троих в пространстве, которое в фотоателье было бы задником или красиво задрапированной тканью, проявляется, как ребра или колоннада разрушенного дворца, ровным рядом решетка клетки, что держит их всех в плену.
Часть третья
ОБРЕЧЕННЫЙ ГОРОД
(сентябрь 1942 – август 1944)
~~~
И сцена была настоящая. На сцене – гетто. По сцене даже шла колючая проволока, обозначавшая, где начинается и где заканчивается гетто. Среди декораций ходил актер, он поднимал проволоку, показывал и рассказывал. «Вот проволока. Не подходите близко, иначе про вас плохо подумают, и вы окажетесь на плохом счету. И не пытайтесь прихватить ее с собой, потому что тогда про вас подумают еще хуже!»Публика в Доме культуры взвыла от хохота. Регина Румковская еще никогда не видела, чтобы зрители так смеялись, когда их мирок представляют третьеразрядные артисты ревю. Потом с потолка спустили на веревках фигуры – простые картонные фигуры. Она сразу всех узнала, хотя лица были нарисованы так грубо, что фигуры едва отличались одна от другой. Вот председатель едет куда-то в дрожках; вот шеф полиции Розенблат патрулирует улицы, рука высоко занесла дубинку, а вот идет Виктор Миллер, der gerechter,белый медицинский халат хлопает по деревянному протезу; вот судья Якобсон сидит в зале суда, кивает головой, как китайский болванчик, и помахивает судейским молотком, а воры и злодеи ряд за рядом маршируют мимо барьера.
Но над ними всеми – одно-единственное Лицо. Лицо гладко выбрито, у него прямые темные напомаженные волосы и улыбка открытая и непритворная, как у ребенка. На сцене внизу собрался хор, актеры один за другим выбежали на сцену, взялись за руки и запели:
«Гертлер?..»Разумеется, в песенке пелось не о Гертлере! Регина даже не понимала, как такая крамольная мысль могла прийти ей в голову. Ведь презес гетто – ее муж, и ему адресуют актеры на сцене свое сатирическое поклонение. И все же Регина знала: она далеко не единственная в публике мысленно меняла вялую маску старика – ту самую, что свисала с потолка, – на куда более стильный портрет молодого шефа полиции, видневшийся на картонном заднике.
Хаим Румковский был управляющим, с ним люди чувствовали себя надежно, несмотря на голод и нужду. Но с Давидом Гертлером все было совсем по-другому. Почти волшебно. Как свободно он двигался, как легко разговаривал с людьми! К тому же у него были прекрасные отношения с немцами. По слухам, Бибов буквально ел у него с руки! Одно это заставляло многих жителей гетто думать, что Гертлер принадлежит к совершенно другому миру.
На приеме, устроенном после представления, она увидела, как Гертлер стоит среди восторженных слушателей – его всегда окружали восторженные слушатели – и объясняет, что немцы тоже люди. «Когда евреи научатся обращаться с немцами как с людьми, они многое приобретут», – сказал он, вызвав шквал хохота. Люди сгибались, хлопали себя по ляжкам, задыхались – так они смеялись.
И Регина помнила, как подумала:
«Так может говорить только человек, не знающий страха».
Страх был единственным, что наполняло эти дни. Страх заставлял руководителей цепенеть, заставлял дыхание замирать в горле. Страх заставлял людей каждое утро тщательно приводить в порядок черты лица и тревожно следить за всем, что происходит у них за спиной. Страх заставлял сидящих в зале мужчин и женщин так безумно смеяться над карикатурами, которые представляли артисты ревю, что их смех звучал почти восторженно. В конце концов, они получали возможность выбраться из своих несчастных тел и лиц. Люди говорили друг с другом так нарочито громко, что слышны были только голоса – и ни единого слова из сказанного, если теперь вообще что-нибудь бывало сказано.
Говорили все. Кроме Гертлера.
Гертлер молча стоял вне круга света. Он один знал секретные выходы из гетто, и ее нестерпимое желание пройти по этим ходам вместе с ним было таким сильным, что ощущалось как боль в груди.
* * *
Об отношении Хаима к Давиду Гертлеру можно было сказать немного.
Сначала председатель не доверял ему. Потом начал от него зависеть. Под конец он научился бояться и ненавидеть его.
Однако до того как недоверие перешло в ненависть, Гертлер был частым гостем в их доме. Он оказывался у них в любое время суток и вел долгие доверительные беседы с председателем. Но иногда Гертлер появлялся, только чтобы поговорить с ней. Он мог, например, сказать: «Я слышал, госпожа Румковская, что вам в последнее время нездоровится»– и сесть, взяв ее руку в свою, глубоко и серьезно глядя в глаза.
Разумеется, она понимала, что все это не более чем актерство.
Иногда Гертлер заходил к ним, когда председателя не было дома, и тогда находилось что-нибудь, что он желал узнать, но о чем председатель не мог или не хотел говорить.
И все-таки Регина доверяла ему. Однажды она даже проговорилась об ужасном– дала Гертлеру понять: Хаим недоволен ею, тем, что она никак не может забеременеть. Гертлер посмотрел на нее своими большими глазами и спросил, почему она видит выход для себя только в рождении ребенка. «Во времена вроде нынешних ребенок скорее обуза», – сказал он, а потом, словно невзначай, заговорил о своих хороших знакомых из немецкой администрации гетто.
Он часто говорил вот так о немцах из администрации, охотно добавляя какое-нибудь словцо, прояснявшее, в каких отношениях он с тем или иным человеком, – старикЙозеф Хеммерле, мой добрый приятельгауптшарфюрер СС Фукс; отчего она думает, будто все эти высокопоставленные немцы стригут евреев под одну гребенку? – спрашивал он. Они ведь не слепые, сами все видят. Вот не далее как на этой неделе его навестил правая рука Бибова молокосос Швинд – желал услышать об этих инженерах, Давидовиче и Вертхайме, которые так успешно отремонтировали рентгеновскую установку в гетто. В Гамбурге сейчас чудовищнаянехватка толковых инженеров, сообщил Швинд; может, даже получится заказать билет. «В Гамбург?» – спросила Регина. А Гертлер: «Даже у расы господесть далеко не все, что им нужно, поэтому, случается, и национал-социалисту приходится слегка отступать от правил». «В администрации Лицманштадта, – доверительно сообщил он ей в другой раз, – циркулирует неофициальный список;в нем фамилии очень, очень немногихевреев, которых служащие немецкой администрации считают совершенно необходимыми.Но чтобы попасть в этот список, надо показать властям, что ты доступен, что ты в любой момент можешь явиться в их распоряжение». И: «Хаим есть в этом списке?» Регина не удержалась от вопроса; как она и ожидала, Гертлер с сожалеющей улыбкой покачал головой: «Увы, нет»; Хаима нет в этом списке, его, честно говоря, считают простоватым,к тому же слишком связанным с гетто. Но, с другой стороны, предполагается, что многих – вроде нее, например – внесут в этот список, если позволят исходные данные; а Регина (это он ясно сознает), в отличие от других, женщина высокого социального положения и выдающихся душевных качеств.
Лишь много позже она поняла: именно так решил обратиться к ней Дьявол. В гетто стояла вонь фекалий и отбросов – а Дьявол явился хорошо одетым и благоухающим. Она доверилась ему, потому что для нее гетто было не окружавшими ее каменными стенами, не проволокой, гетто было не комендантским часом, голодом или болезнями – гетто было чем-то, что засело в ней, как кость в горле, и медленно душило; она должна вырваться из места, которое отняло у нее весь воздух, иначе ей не жить. И Дьявол наклонился к ней, взял ее за руку и сказал:
– Будьте спокойны и терпеливы, Регина. Если не получится по-другому, я вас выкуплю.