Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"
Автор книги: Стив Сем-Сандберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)
Роза вспоминает, что Хайя держит запасные ключи от кабинета на кухне, в одном из выдвижных ящиков. Вернувшись с ключами, она видит: Замстаг растянулся на спине у двери кабинета; он расстегнул штаны и онанирует долгими судорожными движениями правой руки; левая сжимается и разжимается, словно бьющееся сердце. Он ловит взгляд Розы задолго до того, как она понимает, что происходит; Роза видит, как он улыбается на полпути к оргазму – блестящей слюнявой улыбкой, совершенно бесстыжей, все понимающей и полной согласия.
И тут Роза видит то, чего подсознательно ждала. Она поднимает взгляд на настройщика, снова взобравшегося на лестницу. Его лицо черно, как глина, или как будто кто-то просыпал на него сажу, которой, к счастью, не хватило на глаза и губы. Теперь она ясно видит: он значительно старше, чем ей показалось сначала, ему не пятнадцать-шестнадцать; это гном, ребенок, переставший расти и преждевременно состарившийся в теле взрослого мужчины. Но с великолепными руками. В две секунды он своими камертонами замыкает цепь, и трезвон ударной волной катится через все здание…
Дззззззы-ынннь…
И буря тотчас же утихает.
Председатель внезапно возникает в дверях. Лицо у него красное, а костюм, всегда такой аккуратный, измят и расстегнут.
– Кто-то звонил?
Это скорее вопрос, чем утверждение. Председатель явно не знает, что сказать.
В полуоткрытую дверь директорского кабинета Роза видит эмалевый таз, принесенный Хаейей Мейер. Он валяется на полу перевернутый, везде лужи воды. И никаких следов Мирьям, которую председатель увел с собой.
– Господин Рубин, – произносит председатель.
Ему как будто нужно выговорить имя, чтобы справиться с растерянностью. Но когда ему это удается, он внезапно решается и повторяет приказ – теперь с вновь обретенной властностью:
– Господин Рубин, идите за мной!
И берется за дверь, и ждет, когда директор Рубин войдет за ним в кабинет; потом дверь снова закрывается, и ключ в очередной раз поворачивается в замке.
Хайя, кухарка, приходит в себя первой. Двумя широкими шагами она подходит к инструменту и отдирает руки Деборы от клавиш. Одновременно Роза встает на колени возле Вернера, который так и лежит в расстегнутых штанах на полу, и хотя он почти вдвое выше ее, ей удается взвалить его вялое тело себе на спину и втащить наверх, в спальню.
В суматохе никто и не вспоминает про Мирьям. Проходит немало времени, прежде чем Роза и Мальвина, уже уложившие детей, осознают, что Мирьям исчезла.
Они обыскивают весь дом. Даже угольный подвал, где настройщик устроил себе подобие постели под двумя колючими одеялами. В воде, разлитой под столом директора Рубина, Роза видит картинку со старательно нарисованными Агарью и Лотом, вырванную из альбома и разорванную пополам.
Но Мирьям нигде нет.
Около пяти часов утра Юзеф Фельдман, как обычно, поднимается к дому с ведерками угля, свисающими с руля велосипеда. Директор Рубин дает Фельдману карманный фонарик, и Фельдман уходит в безлюдные сумерки – искать.
Когда первые солнечные лучи дотягиваются до стены возле Брацкой, он обнаруживает тело в нетронутом сугробе, между закрытым бакалейным магазином и участком нейтральной зоны, ведущим к проволоке и сторожевой вышке у ворот Радогоща. На Мирьям то же черное пальто до колен, которое было на ней, когда она появилась в Зеленом доме. В нескольких метрах от тела лежит и чемодан с платьями, тряпичными куклами и черными лаковыми туфельками, приводившими в такой восторг других детей.
Как она смогла выбраться из дома незамеченной, так и осталось для всех загадкой. Наверное, девочка вышла с черного хода, через подвал, которым, как тогда же стало ясно, пользовался не только Фельдман, но и настройщик, потом пересекла задний двор, на котором играли все приютские дети Марысина. Но вместо того, чтобы повернуть направо, в город, она свернула налево. Может быть, ее поманили свет и шум железнодорожной станции и она, ничего не подозревая, зашагала прямо в запретную зону, где стоял на вышке немецкий часовой с нацеленным на нее автоматом.
Пуля, видимо, попала в висок, возле лба – кровь была разбрызгана по снегу широкой дугой почти на двадцать метров. Из сугроба, который ветер успел намести на тело за ночь, торчала вверх одна рука.
Когда окоченевший труп принесли в котельную Зеленого дома, Вернер Замстаг настоял, что будет сидеть рядом. Пока Роза и Хайя обмывали тело и облачали его в саван, с юным Замстагом произошло нечто, чего Роза не могла объяснить даже несколько лет спустя. Прочесть кадиш он не мог – не знал слов, – но черты его лица словно бы вдруг размягчились и оплыли.
– Dem tatn oif, – сказал он и скорчился на полу возле окоченевшего трупа.
В той же позе, что и Мирьям, выставив руку в воздух восклицательным знаком, он пролежал весь следующий день, пока Фельдман со своими угольными ведрами не явился, чтобы затопить печь. К тому времени в подвале уже несколько часов держалась минусовая температура, и стекла изнутри заросли инеем. Мирьям была мертва, а Вернер Замстаг – жив. Он спал в ледяном холоде, прямо посреди пола, крепко обхватив себя руками, со светлой умиротворенной улыбкой на губах.
~~~
И царили в гетто Справедливость и Закон —
Der gerechter ип dos gezets.
За справедливость отвечал слепой доктор Миллер. Изо дня в день он таскал свое подпертое протезами тело по переулкам гетто, запирал дома и фабрики на карантин и следил за тем, чтобы матери семейств ходили к общественным газовым колонкам, которые он организовал специально для них и на которых они могли за незначительную плату – десять пфеннигов за литр – вскипятить питьевую воду. На страже Закона стоял судья Шайя Якобсон, чьи щеки напоминали яблочки. Был организован особый полицейский суд (shnelgericht), который определял наказание сразу же после совершения преступления.
С шапкой в руках входил рабочий, пойманный на похищении шнурков или незаконно присвоивший двести граммов древесных щепок. В качестве наказания предлагались на выбор чистка выгребных ямили депортация.Большинство выбирали выгребные ямы– таким образом, преступники тоже трудились на благо гетто.
Так день за днем жило гетто, опрятно и дисциплинированно.
Так решил председатель в бесконечной мудрости своей. Для Любви и прочих излишеств в данных исторических обстоятельствах едва ли оставалось место. Но и Любви удавалось своими неисповедимыми путями проникать за колючую проволоку и менять жизнь людей. Не в последнюю очередь – самого председателя.
Председателем своего shnelgericht’aпрезес назначил молодого честолюбивого юриста Самюэля Броновского, выделив в помощь ему секретаршу по имени Ривка Тененбаум. Госпожа Тененбаум была одной из множества молодых красавиц секретариата, с которыми председатель связывал некоторые романтические ожидания.Время от времени их даже видели вместе. Но когда председатель отправился в свою пресловутую поездку в Варшаву, Ривка не придумала ничего лучше, чем беспомощно влюбиться в молодого магистра права Броновского.
И это еще не все. Когда презес вернулся, она не только призналась в своих любовных эскападах, но еще и недоброжелательно отнеслась к продолжавшимся намекам председателя, объявив, что она не та, за кого он ее принимает, и что она решительно не продается.
Из-за столь коварной измены председатель пришел в такую ярость, что тут же велел Давиду Гертлеру обыскать квартиру этого самого Броновского. Во время обыска Гертлер обнаружил у Броновского не менее десяти тысяч американских долларов, рассованных по разным тайникам и ящикам бюро. Молодой юрист, которого председатель назначил бороться с коррупцией, сам оказался величайшим коррупционером. Учитывая значительность преступления, председатель решил лично провести заседание суда; приговор суда гласил: шесть месяцев тюрьмы, а затем – депортация. Воровство, подделка документов и взяточничество.
Через два дня Ривка Тененбаум повесилась на водопроводной трубе за залом суда на Гнезненской улице, в одном из немногих зданий гетто, куда подавалась водопроводная вода и где в туалетах работали сливные бачки.
* * *
Для председателя речь шла в первую очередь не о женской благосклонности, а о могуществе и праве властителя. Так же как суд и экспортный банк были егосудом и егоэкспортным банком, каждая колония и каждый раздаточный пункт – егоколонией и егораздаточным пунктом, все женщины в гетто должны были в первую очередь принадлежать ему, и никому другому.
Опытные дамы из его канцелярии считали, что могут определить, «ходил» старик прошлой ночью или нет. Это было заметно по его настроению. Если он добился своего, то бывал кротким как голубь. Приставучий, желчный и злой – если ему отказали. Некоторые даже брались предсказать его настроение, исходя из степени сговорчивости, демонстрируемой в течение дня выбранным объектом. Проявляя благосклонность, председатель всегда требовал, чтобы женщина подыгрывала ему. Если же ему отказывали, никто не мог предсказать силу грядущей вспышки ярости.
Его гнев был – как темный край грозовой тучи. Глаза сужались, тряслась кожа под подбородком, с губ летели брызги слюны.
Только одному-единственному человеку суждено было обуздать этот гнев.
Вот она поднимается из-за длинного стола со стороны защиты.
– Надо понять, – обращается Регина Вайнбергер к членам суда, собравшимся судить Броновского, – что на самом деле речь идет не о краже или растрате; это классический случайcrime de passion – вот какое преступление следует разобрать, вот какое преступление следует судить.
Председатель с недоверием разглядывает молодую женщину, адвоката Броновского. Вряд ли старше самого подсудимого; к тому же такая маленькая, что ей, кажется, надо встать на цыпочки, чтобы дотянуться до своего собственного лица. Однако недоверие председателя коренится вот в чем: кто-то в гетто отважился отстаивать право Любви там, где царят лишь жадность и обман. Это подобно чуду. Удивительная маленькая женщина одним-единственным словом придала всем его делам и самой жизни новый смысл.
О людях вроде Регины Вайнбергер говорят, что у них сильный характер, но сердце безвольное. Регина знала: в гетто, чтобы куда-нибудь пробиться, надо завладеть вниманием высших, и с первой же минуты стала прикидывать, как уловить старика в свои сети. Но у Регины имелся брат, куда менее управляемый. Беньямин, или Беньи, как его звали, был сам себе Закон. Никто ему был не указ, и менее всего – его сестра-отличница; сестра же отвечала брату нерассуждающей любовью, непохожей ни на какую другую.
Беньи был высоким и тощим, с густой, преждевременно поседевшей шевелюрой; длинным костлявыми пальцами он отводил волосы с лица. Обычно его можно было найти на каком-нибудь углу, где он то перед большой, то перед маленькой толпой обстоятельно, аргументированно рассуждал об обязанности некоторых сановников геттонести ответственность за свои действия, жить ради дела так, как они учат; и с наслаждением, почти зло, блестя глазами, он добавлял:
– И к этим сановникам я с этой минуты причисляю своего так называемого зятя!
Люди вокруг долговязого отшельника хохотали, корчились от смеха; сильные кулаки утирали слезы, а их обладатели принимались в восторге качать Беньи.
Отчего люди так радовались? Оттого ли, что кто-то в гетто наконец отважился открыть рот и произнести то, что все знали, но не решались сказать вслух? И оттого, что эти правдивые слова исходили не от чужака-прохожего, а из самого ближнего круга – от кого-то, кому положено знать, – от брата молодой женщины, которую стариквыбрал себе в жены, от будущего шурина самого председателя?
Сестра и брат. Они были противоположностями друг друга – и могли существовать только вдвоем.
Где она была Правилом – он был рассеянным Исключением.
Где она была Светом, словно лампада светящим, – он был великой Тьмой.
Где она была вечно смеющейся Беззаботностью – он был Совестью.
Где она (несмотря на хрупкое сложение) была Силой, нужной, чтобы преодолеть все препятствия, – он был вечной Слабостью, которая будет сестре наказанием до самого дня его смерти и еще долго после.
Если бы не Беньи, Регина вряд ли ответила бы согласием на предложение председателя. Наверное, продолжила бы встречаться с ним «в секретариате», по примеру других любовниц. Что еще было делать? Женщине, которая однажды удостоилась визита господина презеса, оставалось только склониться перед его волей.
Однако замужество – это совсем другое. Отец Регины, адвокат Арон Вайнбергер, снова и снова предостерегал дочь от того, что может ее ожидать, если она на всю жизнь сочетается браком с этим «фанатиком». Но гетто давило на Регину, не давало ей дышать. Каждый день отбирал у нее кусочек жизни. Состарившийся отец сидел в инвалидной коляске – он не мог даже подняться, не мог передвигаться самостоятельно; что будет, когда отец, который, несмотря ни на что, оставался оберегаемым и уважаемым юристом из стана председателя, больше не сможет защищать их? И что станется тогда с Беньи?
Тем временем ее неподражаемый брат бродил по гетто и делал все, чтобы подорвать положение, которое ей удалось создать себе и своей семье.
Особенно нравилось Беньи беседовать с «новоприбывшими» из Берлина, Праги и Вены, которые с каждым днем все больше отчаивались пробиться на рынок. Им он мог сказать все как есть;предстоящие депортации – это только начало массовых переселений,немцы не успокоятся, пока в гетто остается хоть один живой еврей.
Новоприбывшим не следует думать, будто они в безопасности, раз их уже откуда-то депортировали или потому, что «немецкие евреи» – это некая элита, которую пощадят.
– В этом поезде мы все едем одним классом, друзья мои! Один только председатель верит, что немцы, выделяют хороших и старательных евреев. На самом деле они на всех нас смотрят как на отбросы, и если они собрали нас в одном месте, то лишь для того, чтобы нас проще было уничтожить. Верьте моим словам, друзья мои. Они хотят уничтожить нас.
Некоторые приезжие считали слова Беньи ужаснымии не хотели больше слушать. Однако другие слушали внимательно и подолгу.
Беньи был одним из немногих «настоящих» встреченных ими жителей гетто; он говорил понятно для них – на чистом, ясном немецком языке, на котором можно рассуждать не только о Шопенгауэре, но и о вещах практических: как найти подходящее жилье или где достать угольные брикеты и парафин. К тому же у Беньи теперь были заступники в самых верхах гетто. Если приезжим удавалось правильно истолковать его болтовню, был шанс получить хотя бы подобие ответа на неотступно мучивший их вопрос: как долго они будут оставаться здесь? Что еще приготовили им власти?
И Беньи рассказывал им все, что знал, – более чем охотно.
Он рассказывал о Долге – средствах, которые председатель получил от немцев, когда в гетто строились фабрики, о том, что Бибов вечно напоминает – Долг придется так или иначе вернуть; если не деньгами, то ценными вещами или бригадами здоровых сильных рабочих, которые пригодятся и вне гетто. Долг, говорил он, непомерен. Из-за него новоприбывших обязали сдать всю наличность и все имущество в банк председателя под смехотворный залог, да и тот не заплатили.
– Он говорит вам, что вы клад, но никакой вы не клад; вы приехали сюда, чтобы вас забили как скотину… Животных тоже сперва выпускают в загон. Дают им побегать по лабиринту, чтобы они обессилели, – а потом их ждут молот и крюк!
Некоторые из тех, с кем говорил Беньи, теперь придерживали сбереженное. Иные даже спрашивали, не знает ли он в гетто кого-нибудь, кто помог бы уберечь имущество. И нет ли здесь частного банка? Но Беньи никого не знал, а если бы, паче чаяния, и знал – не сказал бы. Он только пристально смотрел на вопрошавшего таким взглядом, словно тот у него на глазах вылез из собственной кожи, и решительно уходил прочь.
* * *
Накануне депортаций, начавшихся на исходе зимы 1942 года, в гетто только и говорили что о свадьбе Мордехая Хаима Румковского и Регины Вайнбергер.
Обсуждали разорительный праздник, который, как ожидалось, председатель устроит для молодой жены, и подарки, которые он в благодарность за то, что получил ее, намеревался преподнести ее семье и всем евреям. Но в первую очередь говорили, конечно, об избраннице. Говорили о скандальноститого факта, что она на тридцать лет моложе жениха, но больше всего – о том, что она «одна из них» и что, следовательно, кто угодно мог за одну ночь вознестись в высшие сферы и наутро оказаться рядом с самым могущественным человеком в гетто. Многие увидели в молодой и такой беззащитной Регине надежду на выход из плена и позора, выход, который раньше казался невозможным.
Однако собственная родня председателя свадьбу не одобряла. Принцесса Елена несколько раз умоляла мужа переубедить брата. Когда из этого ничего не вышло, она отправилась в раввинат и потребовала рассмотреть правомерность брака. Принцесса Елена упирала на то, что эта лживая штучка,как она называла Регину, умышленно соблазнила пожилого беспомощного человека, у которого к тому же больное сердце и которому вряд ли хватит сил пережить эмоции, вполне возможные в браке с женщиной на тридцать лет моложе его. Но председатель заявил, что не намерен ничего менять. Он назвал Регину первой женщиной, которая завладела его сердцем, и он этого не стыдится. В ее ослепительной улыбке он ощущал невинность, освобождавшую его от прежних падений, и благородную чистоту, побуждавшую его взять на себя новые обязанности. Одно только его тревожило – сможет ли ее слабое тело выносить ребенка, которого он намеревался подарить ей? В последнее время он все чаще думал о том, что его долг – не только держать в повиновении и воспитывать, но и позаботиться о том, чтобы передать кому-нибудь накопленное. В марте этого, сорок второго, года ему исполнится шестьдесят пять. Так что он был в известном смысле прав, торопясь произвести на свет сына, о котором всегда мечтал.
Кадушин провел рабби Файнер в старой синагоге на Лагевницкой; свадебная церемония была простой – Румковский в бархатной тройке и невеста под бледной фатой, хрупкая и прекрасная, словно весенний дождь. За несколько часов председатель с молодой женой приняли не меньше шестисот поздравительных телеграмм, присланных из всех мыслимых уголков гетто, а у входа в больницу, где была его «городская квартира», выстроились сотни kierowników,начальников отделов, представителей Службы порядка и пожарной команды – чтобы лично вручить подарки, без которых они, разумеется, не посмели явиться. Принцесса Елена, прибывшая со всей своей свитой, сочла за лучшее прекратить сопротивление и перейти на сторону победителя; теперь она с улыбкой стояла в дверях и принимала гостей, в том числе своего собственного управляющего, господина Таузендгельда, который лично поставил стол, на который сваливали подарки и поздравительные телеграммы.
Беньи тоже был здесь. Он бродил бледный и сосредоточенный и просил гостей отломить кусочек хлеба и плеснуть каплю из бокала в миску, которую он прижимал к груди. Когда миска наполнилась, он вышел во двор, где, несмотря на ледяной ветер, собрались любопытные, чтобы понаблюдать за событиями на почтительном расстоянии. Из окна гостям было видно, как брат невесты стоит в коротковатых брюках, хлопающих его по лодыжкам, и раздает хлеб и вино беднякам гетто.
И те, кому хватило ума устыдиться, устыдились.
Остальные танцевали под граммофон.
Регина не устыдилась. Она физически не способна была стыдиться за своего брата.
Председатель потом сказал жене, что устроил Беньи место в «санатории» на Весола. Может быть, временное пребывание в пансионате заставит его угомониться, умиротворит его. Регина спросила мужа, может ли она верить его обещанию. Он ответил: если такая малость сделает его обожаемую жену счастливой, то он готов и на большее.
~~~
После шести месяцев жизни в колонии на Францисканской семейству Шульцев наконец отвели собственное жилище. Оно располагалось через пару кварталов, на Сульцфельдерштрассе, или Бжезинской, как эта улица называлась по-польски. В двухкомнатной квартире уже жили две семьи. В комнате со стороны двора – молодые муж и жена, оба рабочие, с маленькой девочкой с длинными косичками; девочку звали Эмели, она всегда молчала и только задирала голову, когда встречалась с кем-нибудь в прихожей; в большой комнате со стороны улицы – торговец красками Ример с женой, тоже приехавшие из Праги.
По совету доктора Шульца, проблему решили так: он сам, Мартин и Йосель спали на раскладном диване в комнате Римеров, а Вера с матерью обосновались на кухне.
К кухне примыкала каморка, которую раньше использовали как кладовку или гардероб. В каморку вели две двери: из кухни – такая низенькая, что приходилось нагибаться, чтобы пройти в нее, и из прихожей – узкая, похожая на дверь обычного гардероба.
В каморке под потолком был вентиляционный люк, открывавшийся при помощи шеста. При открытом люке можно было держать обе двери закрытыми – в каморку проникал свет.
В этой-то комнатушке и поселили Маман. Вера каждый день относила ей еду на подносе; еще там были бадья и эмалированный тазик, который она могла использовать в качестве ночного горшка. В каморке было так тесно, что, если Маман хотелось поспать с закрытой дверью, ей приходилось сидеть, прижавшись спиной к стене и подтянув колени к груди.
И Маман сидела в своей комнате. Она очень мало ела; она бы не ела совсем, если бы Вера или Мартин не запихивали еду ей в рот и не заставляли глотать.
Арношт пытался использовать свои связи, чтобы устроить Маман в стационар – сначала в больницу на Лагевницвой, потом в «специальную клинику» на Весола, но был вынужден отступиться. В гетто, где все так или иначе были больны, на пребывание в больнице могли рассчитывать di privilizherteи избранные, Арношту Шульцу такое благо было не по чину, ибо он был пришлым евреем.
Но он день за днем прилагал усилия, чтобы добиться своего.
Вместе с доктором Венегером из Берлина, с которым он до войны переписывался по некоторым научным вопросам, доктор Шульц к весне 1942 года разработал методику подкожных инъекций растворов соли и сахара; раствор готовили из отвара картофельной кожуры, остававшейся на фабричных кухнях.
Картофельная кожура – shobechts– была в гетто предметом вожделения; очистки делились на «толстые» и «тонкие» и продавались в двух– или пятикилограммовых мешках всем, у кого были связи в администрации, а уж эти личности, разумеется, умели продать драгоценные мешки на черном рынке впятеро дороже. Торговля картофельными очистками в конце концов приобрела такой размах, что председатель потребовал выписывать на кожуру рецепты, как на молоко и молочные продукты. Таким-то образом доктор Шульц с доктором Венегером и добывали очистки. Они просто выписывали рецепты друг другу.
И однажды староста обратил внимание на низенького, но удивительно сообразительного врача из Праги. Произнося в феврале 1942 года речь перед руководителями гетто, Румковский прямо объявил гениальное изобретение пражского доктора Шульца по использованию кухонных отходовпрекрасным примером того, как находчивость и способность изыскать пути повторного использования ресурсов помогает решать острейшие проблемы.
* * *
Но вся эта затея с картофельными очистками была ради Маман.
Каждое утро перед уходом в больницу он заливал собственноручно приготовленный раствор в капельницу, которую Мартин соорудил из старой вешалки, и вставлял наконечник резиновой трубочки, тянущейся от мешочка с раствором, в вену на руке Маман.
Питательный раствор поступал внутривенно.
Вера описывает в дневнике, что тело матери сотрясалось и обильный зловонный пот пробивался через поры, отчего лицо делалось опухшим и красным. Но несмотря на побочные эффекты, только так Маман могла набрать немного прежней жизненной силы. В иные дни она бывала твердо уверена, что никогда не покидала их старую квартиру на Манесовой улице. Как-то вечером она поделилась с Верой своими подозрениями о том, что в их квартире спрятались нацисты; по ночам, когда все спят, они строчат на Вериной печатной машинке секретные депеши в Берлин.
Из-за этой машинки мать и дочь поссорились еще перед отъездом из Праги. Вера настаивала на том, чтобы взять ее с собой, потому что знала: рано или поздно ей придется искать работу. Маман отказывалась:
– Ты в своем уме? Она же весит килограммов пятнадцать!
Были ли теперь слова Маман слабой попыткой отомстить за то, что ей пришлось сдаться?
Но Вера, сидя с матерью в ее каморке, тоже отчетливо слышала пощелкивание молоточков, ударявших по тонкому валику. Однажды она взглянула на потолок и увидела, как ком тараканов, огромный, будто осиное гнездо, карабкается через вентиляционное отверстие, и тараканы один за другим падают на пол – щелк, щелк, щелк;щелканье напоминало удары молоточков по узкому валику машинки…
Как раз в это время власти ввели принудительное затемнение.
Каждый вечер Мартин или Йосель залезали наверх и закрывали кухонное окно куском железа, чтобы из-под него не просачивался свет. Но люк под потолком в каморке Маман дети закрывать не решались, несмотря на лезших этим путем насекомых. При закрытой двери свет, лившийся в открытый люк, был единственным попадавшим в каморку светом.
Так они сидели все вместе в грязной нетопленой кухне в чужом польском городе и прислушивались к отдаленным звукам; Иосель говорил, что это самолеты союзников летят бомбить Германию, а Маман шептала из темноты своей каморки, что уверена – союзники уже близко, и когда она в следующий раз выйдет в булочную на углу купить свежие rohliky,ненавистных нацистов уже выдворят из Праги.
«О языке.
Знаю. Мама с папой предупреждали, что брать с собой пишущую машинку глупо. Но я бы не смирилась с тем, чтобы выложить 150 крон за работающую портативную машинку – и потом оставить ее „на хранение“. Это все равно что вручить ее немцам.
Наверняка там, куда мы едем, нужны секретари. Это же Лодзь, объяснял нам Мартин, немецкийгород.
Как же я была права! и как ошибалась!
В здешнем секретариате, естественно, печатают на польскихмашинках, получи я здесь работу – я бы выглядела круглой идиоткой. На здешних клавиатурах нет немецких букв; вместо немецкой е– польская ęили q,или Łвместо нормальной L.
С устной речью, кажется, еще хуже. Жить здесь – все равно что жить в пчелином улье. Везде говорят по-польски, на идише, на иврите. Единственный язык, на котором неговорят, – немецкий. Это язык оккупантов, врагов.
Говорящий по-чешски или по-немецки здесь в изоляции; он понятия не имеет,о чем говорят окружающие. Я чувствую себя человеком, не умеющим ни читать, ни писать».
Начало 1942 года. Акции по переселению, как называли депортации, в разгаре.
Страх перед бедственным положением, в котором они оказались, перешел у многих немецких евреев в ноющий ужас перед будущим. Ходили слухи, что западные евреитеперь тоже в депортационных списках, что казалось многим совершенным абсурдом. Неужели испытания никогда не кончатся?
Той зимой было так холодно, что Мартину приходилось вырубать лед из колодца, чтобы принести в дом воды. Вера, стоя на четвереньках, пыталась отскрести хотя бы самую страшную грязь, но от ледяной воды руки опухали и немели, а на суставы было страшно смотреть. Белье сушили на веревке, протянутой от дымовой трубы к ручке двери, ведущей в каморку Маман, но оно сохло с трудом, и сколько жильцы ни топили, они все равно промерзали до костей.
Но хуже, чем холод и сырость, был голод, превращавший жизнь в ежедневную пытку. Кожа на животе, вокруг суставов рук и ступней распухла, стала водянистой и тонкой, из-за постоянной слабости руки и ноги казались свинцовыми. После нескольких дней на одном супе, вонявшем аммиаком, усталость переходила в головокружение, а головокружение – в своего рода манию. Ежечасно, ежеминутно Вера думала только о еде.Ей представлялся только что выпеченный хлеб, который Маман иногда приносила домой по утрам, с твердой, хрустящей, душистой корочкой и такой свежий, что, когда его разломишь, он оставался в ладонях горячим; или приготовленная на пару восхитительная, пахнущая чесноком говядина, которую их домработница подавала по воскресеньям с картофельными кнедликами – она сама вымешивала тесто и варила их в огромной кастрюле, а потом подавала на стол истекающими горячим маслом; или о настоящих palačinkach,которыми балуют детей, когда они возвращаются из школы, – с вареньем и взбитыми сливками; или блюдо, на котором тесно cukrovinkam– ванильным и ореховым печеньицам в виде шариков и крендельков, их всегда пекли на Хануку. Фантазии эти ни в коей мере не притупляли муки Веры, наоборот – голодный зверь в ее внутренностях приходил в еще большее неистовство. К тому же Арношт неукоснительно требовал: все, что они имели съедобного, как бы мало ни было его количество, следовало отдавать Маман.
Он постоянно говорил с Верой и ее братьями о Маман.
Говорить о Маманстало способом избежать разговоров о голоде. Наконец эти разговоры сделались единственным способом приглушить боль собственных тел – бесконечно говорить и думать о ком-нибудь, кто страдает и голодает еще больше.
Обессиленная, измотанная бессонницей, изголодавшаяся, Вера, как и тысячи других рабочих, ежедневно отправлялась в путь по глубоким грязным колеям, проложенным в снегу посреди улицы.
Ковровая мастерская, где она служила «польским» секретарем, располагалась в переулке возле улицы Якуба. Должно быть, до окончательного закрытия гетто там был молочный магазин или что-то подобное – отпечатки больших витринных букв еще виднелись на серой отделке (хотя саму витрину ликвидировали): «Mleko»– гласили слегка наклонные буквы «с тенью» над тремя глубокими магазинными окнами, внешние стекла которых были разбиты, а внутренние тщательно заклеены затемняющей бумагой.
Слабым утешением во всех скорбях было то, что ее навыки машинистки все же пригодились. Вера сидела не за ткацким станком, а в отведенной ей маленькой кабинке, или, скорее, пенале, возле кабинета директора Мошковского; там она целыми днями печатала длинные списки материалов и счета, выставляемые Centraler Arbeits-Ressort’ом,которые господин Мошковский подписывал в конце смены.
На расстоянии руки от открытой конторки вытянулись до потолка три рамы с основой, а на длинных лавках сидели в ряд ткачи и ткачихи – попарно или группами по четыре человека. Бригадира звали Гросс; как надсмотрщик на римской галере, он расхаживал по помещению и задавал ритм, со стуком опуская палку на раму, и кругом-кругом-кругомлетали руки ткачих; работницы протаскивали челнок или до бесконечности нажимали на педаль, чтобы пропустить уток на новый ряд: