Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"
Автор книги: Стив Сем-Сандберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
~~~
Тем же вечером, после того как Юзеф Фельдман завернулся у себя в конторе в шкуру и улегся спать, Адам берет лампу и читает фамилии в списке Лайба. Всего тетрадей двенадцать, в них содержатся списки десятков фабрик и мастерских гетто, рассортированных по улицам и номерам домов. Главное ателье на Лагевницкой обозначено как «Главное». Пошивочные мастерские на улице Якуба – как «Якуба, 18» и «Якуба, 15», а чулочная мастерская на Древновской – как «Древновская, 75». Лайб регистрировал информацию тупым карандашом на грубо разлинованных страницах. На полях он иногда отмечал имена тех, с кем входил в контакт и кто давал ему задания. Маленькие буквы тесно жмутся друг к другу: Лайб словно хотел добиться максимальной ясности на минимальном пространстве.
После названия каждого предприятия следуют в алфавитном порядке длиннейшие списки фамилий. Иногда здесь же помещены домашние адреса рабочих, а также сведения о состоятельности семьи, о политической и религиозной принадлежности рабочих. Чаще всего попадается слово «большевик»;сокращение «ПЦ»означает «Поалей Цион», «О»значит «ортодокс» ( «Аг И»– «Агудат Исраэль»), а бундовцы отмечены просто жирной «Б».
Адам просматривает исписанные от руки страницы; пролистывает седельную мастерскую, в которой, видимо, Лайб работал после того, как ушел из мебельной на Древновской; фабрику по производству гвоздей и обувную фабрику Избицкого в Марысине – чтобы наконец добраться до погрузо-разгрузочного отделения Радогоща. Но под каким именем здесь работал Лайб? И как он мог работать здесь месяц за месяцем, а может, и год за годом, оставаясь неузнанным?
На странице, посвященной бригаде Радогоща, чуть больше пятидесяти имен, большинство знакомы Адаму:
Марек Шайнвальд– 21 год, Марысинская, 25, прозвище – М. косолапый; также – Татарин(Адам никогда не слышал, чтобы Шайнвальда звали как-нибудь еще, кроме как Мареком);
Габриэль Гелибтер– 34 года, прозвище Доктор (однажды помогал забинтовать кому-то руку, угодившую в винтовой блок), ранее член ПЦ;
Пинкус Кляйман– 27 лет, известен как большевик;ранее член бригады по расчистке завалов; в бригаде познакомился с Сефардеком.
Ну и Янкель, конечно:
Янкель Москович – 17 лет, бывший активист «Гордонии», ныне коммунист; Марысинская, 19. Проживает с матерью и отцом.
Известен как подручный Нютека Р. Братьев и сестер нет.
( Отец:Адам М., бригадир на Бжезинской,56, – завод слабого тока.)
~~~
Адам стоял на погрузочном мостике и смотрел, как машины администрации проезжают мимо товарных складов и останавливаются в той части сортировочной, где располагались конторы начальника станции и надсмотрщиков. Шел третий день забастовки, и первой мыслью Адама было: вот нам и конец, они приехали, чтобы всех депортировать. Но в отличие от предыдущего посещения, когда Бибов «водил» людей из СС и делегации приезжих торговцев, теперь в кортеже был всего один штабной автомобиль; остаток процессии составляли полицейские на мотоциклах и телохранители Бибова. К тому же было ясно: Бибова не ждали. Лишь через полчаса после прибытия кортежа Дидрик Зонненфарб выбежал, размахивая руками и крича, что все должны собраться возле депо-сортировочной, где Бибов произнесет перед рабочими речь.
Однако господину амтсляйтеру не хватило терпения дождаться, пока начальник станции найдет подходящее место. Возле особняка Зонненфарба стояла тачка-платформа. Она немного накренилась, но Бибову удалось взобраться на нее. Он даже сумел выпрямиться – при поддержке двух телохранителей.
– Рабочие гетто! Я приехал сюда поговорить с вами напрямую, чтобы вы в полной мере осознали серьезность сложившейся ситуации. Многие из вас видят меня в первый раз, поэтому прошу посмотреть на меня повнимательнее: я не собираюсь повторять дважды то, что сейчас скажу.
Ситуация в Лицманштадте изменилась. Враги Рейха уже бомбят окраины города. Если бы бомбы упали на гетто, никто из нас сейчас бы здесь не стоял. Могу заверить: мы сделаем все возможное, чтобы гарантировать вам безопасность и обеспечить эвакуацию. Это касается и рабочих депо. Но вы и сами в ответе за свою безопасность.
Сегодня я приказал набрать две дополнительные бригады для рытья окопов. Одну линию окопов нужно как можно скорее протянуть от Эвальдштрассе к Бернгардштрассе, другую следует копать на Бертхольдштрассе, начав у «кино „Марысин“».
Вы получите инструкции, как только соберутся рабочие батальоны. На тот случай, если кто-нибудь решит не явиться, напоминаю: набор в бригаду заключенных, организованную в Центральной тюрьме, продолжается. Я только сегодня узнал, что требуются рабочие на предприятия «Сименс», в акционерную компанию «Юнион», на предприятия «Шукерт», рабочие требуются на все заводы боеприпасов. В том числе – в Ченстохау, куда, как я понимаю, уже уехали многие рабочие гетто.
Мне также приходилось слышать, что многие жалуются на питание, даже отказываются есть, потому что вдруг решили, что здешний суп недостаточно хорош. Я понимаю, что вы хотите жить и питаться, – и вы будете и питаться и жить. Но продукты достанутся в первую очередь тем, кто в них нуждается. Отчего вы думаете, что где-то еще вам будет лучше? Каждый день бомбы падают на немецкие города. В Лицманштадте тоже голодают. Голодают и немцы. Наш долг, наша обязанность – обеспечить в первую очередь их.
Но мы, естественно, заботимся и о вас, евреях. Все те годы, что я служу амтсляйтером, я делаю возможное и невозможное, чтобы обеспечить условия труда моим еврейским рабочим. Даже в неблагоприятные политические моменты, я добывал крупные важные заказы для гетто, обеспечивая тем самым работу евреям, которых мне в противном случае пришлось бы депортировать. Ни один волос не упал с вашей головы. Это вы и сами можете засвидетельствовать.
Поэтому хочу напомнить, как важно, чтобы каждый заказ выполнялся точно в указанный срок, чтобы каждый уходящий с Радегаста эшелон обслуживался быстро, без проволочек и чтобы каждый отданный приказ исполнялся немедленно. К тем, кто станет делать как сказано, я буду особенно доброжелателен.
НО СЕЙЧАС Я ОБРАЩАЮСЬ К ТЕМ, КТО НЕ УМЕЕТ СЛЫШАТЬ И ПОНИМАТЬ!
Если вы станете упорствовать в своем строптивом, вредоносном поведении, если вы и дальше будете ходить еле переставляя ноги и откажетесь выполнять предписанную вам работу, я не ручаюсь за вашу безопасность.
Так исполняйте же свой долг – собирайте вещи и отправляйтесь туда, где вас ждут.
Не дожидаясь реакции – словно произнесение речи было единственной целью этой стремительной вылазки, – Бибов при помощи телохранителей торопливо спустился с тележки, и адъютанты проводили его в автомобиль. На погрузочной платформе и вокруг ангара стояли рабочие, которых согнали слушать речь, – они ждали, не произойдет ли ещечто-нибудь: может, их построят в эти самые бригады землекопов; может, отопрут дверь склада, раздадут ломы и лопаты.
Но ничего подобного не произошло.
Зонненфарб растерянно стоял посреди толпы. Отдал ему Бибов приказ или нет? Зонненфарб с обескураженным видом вернулся в свой особняк. Из широко раскрытых окон домика тут же завопило радио. Сначала раздались звуки марша.
Работавшие рядом с платформой и раньше слышали, что Зонненфарб включает радио, но прежде звук сочился через закрытые окна, и едва открывалась дверь, как хозяин заговорщицки прикручивал звук. Теперь же он только прибавлял громкость. Возбужденный мужской голос швырял металлически звенящие воззвания прямо в мертвый свет:
«Война колоссального исторического значения, в которую мы оказались втянуты, неминуемо влечет за собой неслыханные жертвы и страдания. Однако находятся люди, неспособные видеть эти жертвы в широкой исторической перспективе. И чем больше таких людей, тем больше вероятность того, что будущие поколения бойцов не поймут жертв, которые мы вынуждены были принести, или даже сочтут их несущественными.
Но давайте все же смотреть на переживаемые нами исторические события в перспективе вечности – и мы сможем увидеть их иначе.
Вспомним историю.
Сегодня нам трудно понять, почему современники Александра Македонского или Юлия Цезаря не оценили этих людей по достоинству. Ведь мы ясно видим их величие».
Адам услышал, как Марек Шайнвальд бормочет: «Знаю я людей, которые слушают радио, но уж никак не этого горлопана!»
Адам оглянулся. Хенце и Шальц подошли к домику Зонненфарба; но так как дверь была закрыта и начальник не изволил показываться, они не знали, как быть. Орущее радио противоречило правилам. Начальник станции издал декрет, гласивший, что занятым на погрузо-разгрузочных работах евреям строго запрещено находиться вблизи радиоприемников или каких-либо других средств связи. Но как наказывать собственного командира? И потом, по радио выступал не кто-нибудь, а сам Геббельс; да еще в день рождения Гитлера! При таких обстоятельствах выключить аппарат – все равно что заткнуть рот самому фюреру.
В это мгновение дверь домика распахнулась, на пороге появился Зонненфарб и провозгласил, что господин Бибов телефонировал из шестого полицейского округа и разрешил в честь великого днявыдать рабочим дополнительную порцию супа.
Откуда-то прикатили суповую телегу. Внезапно все оказались при деле. Шальц и Хенце бросились строить рабочих. Но суповая очередь оказалась редкой, растянувшейся на много равнодушных метров. Казалось, люди не хотят подходить к телеге.
Зонненфарб убрался в свой домик, и через открытые окна снова донеслись напыщенные выпады Геббельса, за которыми последовал гром аплодисментов. Командир как будто и не собирался прекращать это незаконное словоизвержение.
«ХАЙЛЬ ГИТЛЕР!»– торжествующе донеслось из домика, видимо, в ответ на какую-то фразу из радио. Суповые котелки полетели на землю. Толпа рассеялась: рабочие решительно зашагали прочь от телеги, оставшейся одиноко стоять посреди платформы, пустой и почти нереальной.
Зонненфарб снова появился в дверях:
– Провокации? Опять?
И внезапно все пространство заполнили вооруженные немецкие жандармы. Откуда они взялись? Сказочное оцепенение, царившее до этого на перроне сортировочной, словно превратилось в обутые в сапоги звенящие поводками хриплые немецкие голоса, кричавшие «Halt!»
Кто-то в толпе рабочих обернулся и крикнул:
– Это он, он!
Адам увидел, как Янкель поворачивается к Шальцу, который уже вскинул винтовку на плечо. Одной рукой Янкель поднял суповую миску – словно чтобы показать, что она до краев наполнена праздничным супом. Или это был жест издевки?
Адам обернулся, и в тот же миг Шальц положил палец на курок и выстрелил. Эхо выстрела прогремело в тишине, которая была будто огромная каверна.
Рабочие собрались и стояли как оглушенные в этой каверне. Перед ними вниз лицом лежал Янкель. Кровь толчками хлестала из раны в горле и широкой лужей растекалась вокруг тела, а глаза пусто, непонимающе уставились туда, где лежала суповая миска – нельзя было сказать, отшвырнул ли Янкель ее подальше от себя или он и теперь, в смерти, изо всех сил старался дотянуться до нее.
Но миска была пуста. В ней не было ни капли супа.
* * *
Адам шел домой по пустым улицам. Солнце жарило из ниоткуда. В тени с бликами света он увидел те же автомобили, что привозили Бибова на Радогощ; машины ждали возле садового хозяйства, хотя Бибова ни в одной из них не было. Из первой вылез Вернер Замстаг в новой зондеровской форме: серо-зеленая куртка с красно-белой эмблемой Службы порядка, такая же фуражка, высокие черные сапоги.
Замстаг, по своему обыкновению, улыбался, но когда Адам подошел, от улыбки осталась лишь гримаса – вставленный в лицо серо-белый ряд зубов, который, казалось, вот-вот уплывет со своего основания.
– Где список? – коротко спросил Замстаг.
Адам не сумел справиться с собой. Из-за постоянного ноющего голода, усталости и страха длинные волны судорог прошли от ног до груди и плеч. Он хотел покачать головой, но только клацнул зубами – движение, взбесившее «нового» Замстага.
Адам оказался прижатым к стене.
– Где? – выкрикнул Замстаг, и слюна брызнула с его губ. – Мы знаем, что ты встречался с Лайбом, – где список? – И прежде чем Адам успел ответить: – Врешь! Зачем ты врешь?
Первым побуждением Адама было сдаться. Все равно Янкель теперь мертв. Так какая разница, есть его фамилия или фамилии других рабочих в чьем-то списке или нет? Почему не отдать Замстагу список, если он его так жаждет?
Но ярость Замстага была слишком, непропорционально велика. К тому же с чего вдруг люди из администрации сопровождают еврейского комиссара? Если власти больше не доверяют своим покорным подданным, то кому они могут доверять? И кому, в свою очередь, мог бы довериться Адам?
В конторе садового хозяйства Фельдман развел огонь. Пламя между трещинами ржавой жести печки горело в тусклом солнечном свете бледно, безжизненно.
Замстаг наклонился и поворошил кочергой пылающие поленья. Адам стоял, прислонившись спиной к стене, и смотрел на сутулое, еще по-мальчишечьи тощее тело молодого полицейского. Одновременно он видел и себя самого: как он стоит и ждет назначенного ему наказания. И стена парника позади него – каменная, и камень этот (как он думал) пребудет вечно, одна и та же стена будет везде, и что бы ни случилось, у власти всегда найдется чем пригрозить. Депортацией, побоями, раскаленным железом в лицо.
Но в то же время в мозгу Адама жила и другая мысль – она возникла в тот миг, когда он увидел припаркованный перед садовым хозяйством кортеж и Вернера Замстага в первой машине, разодетого словно ливрейный шофер.
Какой Ressort-Laiter(думал он) взялся сшить форму еврейскому отряду, который мог бы и не дожить до дня, когда форма будет готова? Зачем властям вообще хлопотать об униформе, если надзирать не за кем?
«Они боятся».
(Он думал именно так. Такая простая мысль.)
Что-то происходит, но что – этого они не знают; понимают только, что прежняя власть уплывает у них из рук. И, стоя у стены и позвоночником ощущая их страх, Адам решил: больше я им ничего не дам. Пускай режут меня на куски, но с этого дня я им больше ничего не дам.
Замстаг стоял перед ним, подняв раскаленную кочергу.
Юзеф Фельдман вышел из своей провонявшей землей тьмы и положил руку Замстагу на плечо:
– Не стоит, Вернер; у него ничего нет…
Замстаг и Фельдман смотрели друг на друга лишь какой-то миг, но за это время раскаленная кочерга, которую Замстаг держал в руке, остыла. На лицо Замстага вернулась гримаса улыбки и невыразимого отвращения, и он привычно качнул головой, приказывая своим людям отпустить Адама.
То, что произошло потом, было оргией бессмысленного разрушения.
Сначала люди Замстага посбрасывали с полок стеклянные банки и кувшины; потом, высоко замахиваясь дубинками, разнесли стены парника, одно за другим разбили стекла. Перебрались в «контору» Фельдмана и обрушили шкафы и полки над печкой, расколотили блюда и тарелки. Даже электрическую плитку, которую Фельдман поставил, хотя готовить на ней было особо нечего, полицейские сорвали с полки и швырнули на пол.
Из глубин этого не имеющего названия хаоса выступил в небесно-голубом облаке преломленного света Замстаг. В руках он держал несколько пачек купюр – из тех, что Лайб дал Адаму.
– Это твои сребреники? – спросил он, и непонятно было, обращается он к Адаму или к Фельдману; не дожидаясь ответа, Замстаг уселся на край Адамова матраса и пересчитал найденные деньги. Удовлетворившись подсчетом, он рассовал пачки по карманам новенькой формы и прошествовал к выходу, сопровождаемый своими людьми.
Все это заняло несколько минут; потом снаружи донесся звук работающих моторов – машины завели одну за другой; постепенно звук стих – машины уехали по направлению к Загайниковой.
Адам и Фельдман стояли посреди разгрома. Витрины, некогда содержавшие в себе целый мир, превратились в груду осколков.
– Простите, – выговорил Адам.
– Ты здесь ни при чем, – ответил Фельдман.
В печи все так же тускло горел огонь. Адам достал тетради Лайба из матраса (именно туда он их запрятал), схватил кочергу, которой угрожал ему Замстаг, стал вырывать страницу за страницей и кочергой заталкивать в печку.
Так они все и сгорели; Марек Косолапый, господин Гелибтер, Пинкус Кляйман, ну и Янкель, конечно. Адам закрыл печку, не зная, спас ли он их или обрек на еще худшую судьбу.
~~~
Она смотрела, как он вырастает из дрожащего потока между затопленной землей и слепяще-светлым небом: вот комок глины разбухает, вытягивается и становится человеком из плоти и крови, который медленно движется к ней.
Вера не видела Алекса почти десять месяцев, с того дня как Бибов отдал приказ о разрушении дворца. Но Алекс не слишком изменился. Он всегда был тощим, а теперь отощал еще больше, лицо стало как провал подо лбом и между скулами. Но глаза остались такими же. Они таращились на нее со все возрастающим изумлением, словно именно он в эту минуту был до крайности удивлен встречей.
Десять месяцев она сидела – по большей части взаперти – в подвале под архивом и составляла головоломку из сообщений, которые ей или другим членам группы удавалось прослушать. Случалось, что новостей не было, и тогда Вера заставляла себя вести дневник. Она писала о дожде, снегопаде или о том, какого цвета было небо. Записывала, сколько раз за ночь они просыпались от воздушной тревоги. Писала о сиренах, которые выли на все гетто, и о свете мощных прожекторов немецкой противовоздушной обороны, который падал с небес и внезапно взлетал с крыши, с безлюдной улицы, из вечно окружавшей их темноты.
Но прежде всего она записывала то, о чем говорилось в выпусках новостей. Голоса, выходившие из радио, были тонкими и острыми, как иглы, их постоянно забивали статические помехи: пронзительный свист, волны звука в странных завитушках, наводившие Веру на мысль о больших дрожащих обручах, катящихся по воздуху.
В конце концов ей удавалось кое-что выудить из проносящегося мимо широкого и бурного потока информации и записать услышанное. Она пользовалась цитатным кодом, который они с Алексом разработали загодя. В день, когда войска союзников в первый раз высадились на Апеннинском полуострове – в сентябре 1943 года, – она взяла старый бедекеровский атлас и потом ставила галочки там, где шли бои, включая битву при Монте-Кассино. Из томика крылатых латинских, фраз, переведенных на польский, она выписала строчки Овидия, Сенеки и Петрония, по которым можно было следить за ходом кампании:
«Omnia iam fient fieri quae posse negabam».
«Сбудется все, о чем я говорил: „Этого не случится“».
Тому, кто захотел бы докопаться до добытых ею сведений, пришлось бы достать все книги со всех книжных полок и перебрать одну за другой все страницы, все карточки в каждой тетради, в каждой папке подвальной библиотеки. И этого оказалось бы недостаточно, ибо слова и фразы были зашифрованы, а нарисованные Алексом карты превращены в такое количество мелких фрагментов и подклеены в такое количество разных томов, что соединить их не сумел бы даже человек, имеющий представление о целом. Это было тщательно возведенное здание. Вера строила его не покладая рук; она надеялась, что конструкция будет похожей на реальность. Чтобы границы между внешним миром и гетто, в котором она находилась, если и не исчезли, то хотя бы перестали бросаться в глаза.
Проект, разумеется, нереальный.
Но стены становились все тоньше.
Однажды утром она снова услышала, как Маман играет на фортепиано. На старом «Плейеле». Этот инструмент стоял в их пражской квартире у Ригер-парка до того, как они приобрели большой рояль. Вера узнала сухое звучание с той же мгновенной ясностью, с какой узнавала легкий шорох материного платья, когда та наклонялась над клавиатурой и рукава скользили по лифу. Легкие пьески для разминки – «Бабочки»и «Детские сцены».
* * *
В группе, в которую входила Вера, было четверо слушальщиков. Вере были известны только их имена. Никто не мог сказать заранее, что или когда они будут слушать. Правил у слушальщиков было немного, но они соблюдались неукоснительно: группа собиралась, только когда звал руководитель.
Были еще люди, слушавшие в одиночку, – единоличники.
Единоличниками звали тех, кто хранил в подвале довоенный радиоприемник (или добыл его уже после депортации сюда) и кто, несмотря на приказ, не сдал его, хотя за обладание приемником могли расстрелять. Вера была уверена: в архиве, где она работала, есть такие единоличники. Ей казалось, что на их лицах она видит отсветы той же радости, какую испытывала сама каждый раз, когда войска союзников продвигались вперед или захватывали какой-нибудь стратегически важный объект. Многие единоличники помалкивали о своем занятии. Но были и такие, кто болтал не закрывая рта. Благодаря им новости о войне и просачивались в гетто. Так что предметом страха Хаима Видавского и других «настоящих» слушальщиков были не зондеровские доносчики, а то, что слухи о войне, о русских и о том, насколько далеко продвинулись союзники, рано или поздно приведут крипо к ним, знающим больше, но держащим язык за зубами.
В группу входили Хаим Видавский и Арон Альцшулер, а также Ицак Люблинский и трое братьев Векслеров. Алекс Гликсман слушал радио в Марысине, в составе другой группы; а возле аппарата на Бжезинской сидела Вера вместе с двумя польскими евреями, Кшепицким и Броновичем, и одним «немцем» по фамилии Ган.
Еще там был Старик Шем – goniec,который бегал с сообщениями, если кто-то заболевал, возникало какое-нибудь препятствие, нужно было изменить время или даже место, потому что станция, которую они слушали, оказывалась вне зоны охвата.
У всех групп имелись такие мальчики на побегушках, которые далеко не всегда бывали в курсе происходящего у слушальщиков. Чем меньше они знали, тем лучше.
Что Шему было известно, а что нет, Вера так и не узнала. У Старика Шема одна нога не сгибалась или как будто выросла неправильно. Он передвигался, выбрасывая здоровую ногу вперед и подволакивая больную; еще он часто ходил втянув голову в плечи, что придавало ему крайне смиренный вид. Но он постоянно улыбался, прижмурив глаза, словно находился в состоянии лукавого, или, скорее, понимающего, ожидания. (О Кшепицком или Броновиче Вере было известно так же мало – она едва понимала их речь, так как говорили они исключительно на идише или по-польски. Не больше знала она и о Гане, хотя он явился с одним из берлинских транспортов и, стало быть, был «ее сорта».)
В основном они ловили передачи Польского радио из Лондона, иногда – из Москвы, и тогда в наушниках сидел Кшепицкий. Но найти нужную частоту было нелегко. Врывались с «симфоническими концертами» немецкие станции из Позена или Лицманштадта, или же немецкие дикторы во все горло повествовали о новых успехах на Восточном фронте: несгибаемой немецкой армии в тяжелых боях – всегда упоминались «тяжелые бои» – удалось отбить атаки большевиков.
Вера пыталась запомнить названия мест, чтобы потом нанести их на самодельную карту Алекса, но успевала вынести из новостей немногое – выпуск переходил во что-то под названием «Aussenpolitische Berichte»,повествовавшие обычно о том, какие дипломаты и министры встретились в Берлине, и сводившиеся к длинным негодующим выпадам против «der Totengräben des britischen Imperiums»или «der gemeine englische Gauner», как именовали Уинстона Черчилля, и Вера слушала, надеясь уловить хотя бы намек на то, в чем же именно состояли «Lügen und Betrügereien»Черчилля. Дальше диктор говорил о маневрах флотилии на Балтийском море или переходил к новостям из разряда «опытная медсестра помогает санитарам промывать и перевязывать раны».
Они никогда не обсуждали услышанное. Тот, кто сидел в наушниках, переводил остальным. Прочие ничего не помечали, не записывали. Таково было негласное правило: никаких письменных следов их деятельности, новости передаются только из уст в уста. Но когда Кшепицкому удавалось поймать Би-би-си или американцев и в наушниках сидела Вера, остальные замечали, как Вернер Ган кивает и покусывает губы, словно пытается записать в памяти каждое сказанное слово.
Может быть, Ган втайне от всех устроил архив со сведениями о том, что происходило на крупных фронтах.
Точно так же, как она сама. Или – легендарный Хаим Видавский.
Видавский.В начале 1944 года ему исполнилось сорок, холостяк; жил с родителями на Поджечной в тесной квартирке, которую делил еще и с двумя двоюродными братьями.
Видавский служил инспектором в wydziate-kartkowým.Именно этот отдел распределял карточки и продуктовые талоны. Таким образом, Видавский преспокойно занимал одну из важнейших должностей в гетто. Талоны на хлеб, молоко, мясо и овощи на тысячи марок ежедневно проходили через его руки, но – удивительно! – никому и в голову не приходило, что он может использовать служебное положение, чтобы добиться влияния и власти.
Видавский вел книгу. На широких полях конторского журнала, в котором он записывал контрольные номера проверенных талонов, стояли, начиная с весны 1943 года, цифровые и буквенные коды, описывавшие расстановку немецких и советских войск; как далеко от разных стратегических объектов находится та или иная армия или армейский корпус. Там же были записи о боеспособности каждой армии – например, как вооружены немецкие танковые войска и артиллерия, которые после поражения под Сталинградом двинулись навстречу контрнаступлению маршала Жукова.
Здесь обнаруживался удивительный парадокс. Хотя кодированный военный дневник Видавского велся в строжайшей тайне, всему гетто было известно, что именно к Видавскому надо обращаться, если хочешь добыть информацию об обстановкена фронтах. Если кто и знал кое-какие новости о войне, то это Видавский. И все же никто как будто не подозревал, что он – слушальщик. Когда это открылось, все оказались застигнутыми врасплох.
В гетто словно было два совершенно разных знания; два мира, существовавших бок о бок, но никак не соприкасавшихся друг с другом.
Но и между этими мирами стены начинали истончаться.
* * *
Так он написал, тесно прижимая буквы одна к другой, чтобы хватило места, на бурой засаленной оберточной бумаге – наверное, только такая у него и была; но почерк с характерным легким наклоном влево остался неизменным. Клочок бумаги лег на ее письменный стол утром в первый день нового месяца – безмолвным доказательством того, что Алекс обладал талантом истинного эскаписта проникать через сколько угодно запертых на засовы и цепочки дверей, чтобы доставить свои сообщения. С тех пор как Вера стала слушальщицей, ничья нога не ступала в этот заполненный книгами подвал под архивом. Это она знала с тех пор, как господин Шобек, ортодоксальный еврей, много лет прослуживший главным сторожем архива и единственный, у кого, кроме нее самой, были ключи от нижнего помещения, в конце концов изнемог от туберкулеза и его положили в клинику на Дворской.
Но было что-то особое именно в этом немецком шлягере, который оба они не раз слышали по радио.
«И долго после прихода немцев (рассказывал Алекс однажды) шомримыпели по вечерам немецкие песни; по-немецки,словно чтобы показать: освобождения желают люди всех национальностей». И если Алекс теперь призывал Веру повидаться с ним там, в изгнании, он не мог бы сделать этого лучше, не мог бы сказать ей об этом яснее.
Марысин в мае.Контраст между жарой в гетто, где теперь каждое предприятие участвовало в производстве эрзац-домов Шпеера, и старым городом-садом, который, пробудившись к жизни после ночных дождей, утопал в яблоневом цвете, был невероятным, трудно представимым. Всего в сотне-другой метров от лужи на Дворской, где формально заканчивался «город», тянулись, как по линейке, ряды аккуратно разделенных и заботливо огороженных земельных участков. Вдоль всей Марысинской и дальше, вдоль Брацкой и Ягеллонской обочина казалась одним зеленеющим садом, где каждый участок был утыкан аккуратными рядами тонких палочек, поддерживающих слабые стебельки. Иные участки были такими маленькими, что почти все пространство занимали крохотные парнички, поставленные один на другой или тесно прижатые друг к другу по хитроумной системе – так, чтобы каждому парнику доставалось как можно больше солнечного света.
Она запомнила этот день, который оказался одним из последних проведенных с Алексом.
Алекс проверил ее делянку, как он в шутку называл участок Шульцев, и поливалку, которую построили Мартин с Йоселем и которая теперь поливала не только их собственный, но и несколько ближайших участков. А потом они – вдвоем – медленно гуляли по узким улочкам Марысина.
Небо вздулось ослепительно-синим парусом. Жаворонки бились в воздухе, словно висели, трепеща крыльями, на невидимых нитях.
Трава была теплой.
(Когда Вера описывала эту «прогулку» в дневнике, ей подумалось, что она никогда, даже в Праге, где они с братьями поднимались на холмы возле Збраслава, не думала о природе как о существе, которому присуще нечто человеческое. Вроде волос, кожи или хранящей тепло одежды. Так было в тот день с травой. Она была теплой; теплой, почти как человеческое тело.)
Алекс рассказывал, что работает на цементно-опилочной фабрике на Радогоще; как полицейские из Службы порядка по утрам забирают его и остальных рабочих бригады и вечером колонной гонят назад. По какой-то случайности всю бригаду заперли в том здании на Пружной, где некогда жили шомримы. Туда-то Алекс и привел ее. Было воскресенье, единственный нерабочий день недели. Вера увидела несколько бывших служащих архива и почты – теперь они толкались на лестницах или в очередях в раздаточные пункты возле Балутер Ринг – похудевшие, в изорванной, наполовину сгнившей одежде и в обуви, по большей части состоявшей из намотанных одна на другую грязных тряпок. Далеко не все они были убежденными сионистами – это Алекс объяснил ей уже на обратном пути. Будто это что-то значило! Все равно они сидели здесь, рабочие со всегогетто, согнанные под одну протекающую крышу. Вера достала кое-что из того, что ей с братьями удалось вырастить на своем участке: задубевшие шишки картошки, огурцы, редиску; еще свеклу и капусту, которые они с Мартином мариновали про запас, в качестве «зимней» еды. Другие члены бригады тоже вынули припасенное. Был хлеб и нечто, называемое babka,или lofix,состоящее из суррогата, смешанного с крахмалом; смесь застывала и ее приходилось резать как торт.
Потом они сидели в отсветах огня, падавших из печки, стоящей посреди огромной комнаты, и говорили об акции, которую устроили коммунисты – рабочие сортировочной. Для акции придумали кодовые слова, которые передавались по цепочке, когда под разгрузку ставили новый вагон: «Pracuj powoli»– «Работай не шибко». Если смену удлиняли или задерживали, работать следовало как можно медленнее.