Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"
Автор книги: Стив Сем-Сандберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)
~~~
Адам Жепин с отцом Шайей и сестрой Лидой жил в квартире, состоящей из комнаты и кухни, в доме на Гнезненской улице, возле юго-западной границы гетто. В кухне стояла кровать, на которой спал брат Шайи Лайб. Но после роковой забастовки в столярной мастерской на Друкарской на Лайба словно легло проклятие. Он переходил из мастерской в мастерскую, менял работу, как другие меняют одежду, и никто не знал точно, где он ночует. В гетто поговаривали, что он Spitzelиз крипо и что лучше держаться от него подальше.
В постели, где некогда спал Лайб, лежала теперь сестра Адама. По утрам, когда Адам вставал, чтобы принести воды и разжечь плиту, Лида слушала ангелов. Ангелы часто сходили с небес побеседовать с Лидой. Летом они пели в печной трубе, а зимой рисовали на оконных стеклах морозные розы хрупкими перышками своих крыльев. Шайя, отец Адама и Лиды, затыкал рамы старыми тряпками, но влажный воздух все же просачивался внутрь, и случалось, что зимой оконное стекло наглухо замерзало и на ручке нарастал мохнатый иней. Иногда с Лидой говорил особенный ангел, которого они называли «Большой зверь». Мир Лиды населяли маленькие зверушки и Большой зверь. Зверушками были плоские клопы, сидевшие за вздыбившимися обоями и тучами заползавшие на руки, стоило только поднять плинтус. Большим зверем был кровавый ангел голода.
Если ангел голода вонзал в тебя зубы, тебя как будто сжигало изнутри. Каждая клетка тела требовала еды, чего угодно, лишь бы это можно было пожевать и проглотить, чтобы прожеванное двинулось вниз, в желудок. Когда Большой зверь подавал голос, то словно начинала говорить глубокая, непроглядно черная шахта голода. Лида могла только лежать и страшно открывать и закрывать рот, выпуская его мучительный крик.
Когда Большой зверь настигал сестру, Адам брал одеяло и ложился рядом с ней, прижимаясь тесно-тесно, словно желая вобрать ее тело в свое собственное.
Хотя Лида весила чуть больше тридцати килограммов, ее лицо удивительным образом осталось прежним, кожа была голубовато-бледной и тонкой, как фарфор. Под тряпками, в которые была замотана Лида, скрывалось тело с распухшим животом и двумя тощими грудками. Там, где тело не распухло и не сделалось водянистым от недоедания, кожу покрывали раны и синяки. Каждое утро Адам приносил с улицы воду и купал сестру в большой деревянной лохани, а потом снова заматывал в тряпки. Но и когда он мыл ее, фарфоровое лицо Лиды оставалось пустым и неподвижным, застывшим в выражении вечного удивления – удивления тому, что мир существует, удивления брату и ангелу голода, который хлопает жесткими крыльями где-то в ледяной бурой тьме.
Семья Жепинов жила на Гнезненской улице, когда никакого гетто еще в помине не было. В то время все в их семье заботились о пропитании, и дядя Лайб тоже. Но с тех пор как Лайб впал в немилость, на долю Шайи доставался только суп, который давали в мастерской, а бегая с пакетами и карауля детей, как Адам, особо не разжиреешь.
Теперь в гетто много говорили о приезжих. Моше Штерн утверждал, что самые богатые евреи – это те, кто явился из Праги. У многих из них, если верить Моше, было столько еды, что, оказавшись в гетто, они первым делом раздали детям и нищим то, что не могли нести.
По вечерам, лежа рядом с больной сестрой, Адам Жепин обдумывал услышанное. Неужели кто-то еще приехал жить в гетто, которое и так переполнено?
В гетто пражских евреев разделили на две колонии. Одна ютилась в бывшей детской больнице, в доме номер 37 по Лагевницкой улице, другая – в здании школы на Францисканской, которую председатель летом того же года переделал в ремесленное училище. Адам решил наведаться именно туда – ему казалось, что пути к отступлению в этом месте разнообразнее и надежнее; и вот через пару недель он начал осторожную разведку в квартале.
Снег, начавшийся в день, когда пришли чужие евреи, продолжал падать, хоть и не так густо. Похолодало. Во дворе школы несколько женщин поднимали из колодца ведра с водой и относили в школу. Женщины носили воду неуклюже, неловко, они явно были из городских.Дети тоже были другие. Вместо того чтобы играть со всем, что подвернется под руку, они вяло бродили по двору или толкались.
Адам сразу понял, что выглядит здесь чужаком. Обычно он говорил на идише, при необходимости – по-польски. Но странный, остро-певучий чешский язык, на котором говорили женщины во дворе, был ему совсем незнаком. Адам не понимал ни слова.
Моше Штерн, успевший побывать здесь уже несколько раз, объяснял: надо улыбаться и быть вежливым. Только так можно вести себя с новоприбывшими. Так что Адам навесил на лицо самую солнечную улыбку и вошел во двор. Улыбаясь, он протолкался через оказавшуюся у него на пути группку мужчин со снеговыми лопатами в руках и в плотных шапках с ушами, завязанными под подбородком. Адам ни разу не обернулся – он и так чувствовал, что все взгляды уперлись ему в спину. Заболела голова. Чем выше по лестнице он поднимался, тем плотнее обхватывал лоб обруч боли, и когда он поднялся наверх, Лида запела.
Только однажды Лида пела для него, когда его не было рядом. Он с ребятами из квартала искал бракованную древесину на пустыре возле склада досок на Друкарской. Участок был огорожен, а склад охраняли полицейские из Службы порядка, которые сменялись с ранних сумерек до позднего вечера. Вместе с Феликсом Фридманом, жившим по соседству, ему удалось сделать подкоп под забор на задней стороне складского двора; Феликс уже пролез во двор, как вдруг Адам услышал Лидин голос – отчетливый и ясный, такой звук бывает, когда стучишь ложкой по полупустому стакану. Звук рассеивался, голову вдруг пронзила резкая боль, словно виски насквозь проткнули железным прутом. Адам едва успел спрятаться, как прибежали часовые с поднятыми дубинками. Феликса, оказавшегося во дворе, схватили.
Теперь он снова услышал голос Лиды – тонкий вибрирующий звук, как у дрели:
«Иииии-иииии».
Он подумал – не хочет ли она предупредить его об опасности, исходящей от мужчин с лопатами. Но что ему скрывать? Он здесь из любопытства, просто зашел поглазеть. К тому же он забрался слишком высоко, чтобы возвращаться.
Лежаки устроены в классных комнатах и коридорах, но, к своему удивлению, Адам замечает: расстояние между перегородками, разделяющими семейные места, довольно велико. Наверное, большинство членов колонии выехали или же господин презес нашел им работу. Адам, как маньяк, шарит взглядом по лавкам и импровизированным столам, видит одежду, одеяла и матрасы – расстеленные и свернутые; видит домашнюю утварь, блюда, тазы и корыта, стоящие друг на друге или засунутые вместе с чемоданами под узкие лавки. Но нигде не видно ничего, что стоило бы стащить. И тут он вспоминает: Моше рассказывал, что каждый транспорт сопровождал минимумодин врач и что эти врачи обязаны организовать прием в обеих колониях. Приемной на нижнем этаже Адам не заметил. Значит, в этой колонии врач сидит где-то выше. Сейчас Адам на третьем этаже. Здесь комнаты потеснее, коридор между ними поуже. Адам замечает, что люди ненадолго замирают и оборачиваются ему вслед, пока он настойчиво пробирается вперед.
Вдруг вокруг него делается свободно.
Откуда-то приближаются двое молодых мужчин.
– Где тут принимает врач? – спрашивает он.
По-польски:
– Gdzie jest przychodnia lekarska?
Потом – в основном, чтобы потянуть время, – на идише:
– Я ищу ГОСПОДИНА ДОКТОРА. Кто-нибудь может подсказать, где он?
Один из молодых людей вроде бы понимает его и неуверенно показывает в глубину коридора. Направляясь туда, Адам думает, что вряд ли выберется живым.
Однако в конце коридора оказывается нечто похожее на приемную; люди сидят или полулежат на полу перед закрытой дверью. Он подходит к двери и тянет ее на себя, готовый встретить испуганный взгляд врача, обследующего пациента. К его изумлению, в кабинете никого нет. Совершенно обычный кабинет с письменным столом и стулом, возле стола – шкаф с полками, на полках – миски, перевязочные материалы и какие-то безымянные бутылочки. Адам открывает дверцы шкафа и выдвигает ящики; не разбирая, набивает карманы пузырьками, банками и пакетами с бинтами; потом пятится в коридор и направляется в ту сторону, откуда пришел.
Но теперь на его лучезарную улыбку никто не отвечает. Какой-то старик, которого он хочет обойти, открывает рот и кричит.
Адам пускается бежать, не глядя под ноги. В конце коридора он замечает женщину, задремавшую на деревянном табурете, голова – он замечает лишь копну волос, обвязанную чем-то вроде косынки, – свесилась до колен. На полу рядом с женщиной стоит сумочка – настоящаядамская сумочка. Большая, простенькая, из выцветшей кожи и с замочком вроде того, какой был на сумочке Юзефины Жепин, когда они вдвоем гуляли по воскресеньям вверх-вниз по Пётрковской. Внезапное воспоминание о матери, которую он едва помнил, подсказывает Адаму решение. Не успев осознать, что делает, он хватает сумочку и бросается вниз по лестнице. Краем глаза видит, что мужчины в шапках с ушами бегом поднимаютсяпо той же лестнице, в лаве взволнованных голосов, но они опоздали– уходят не в тедвери, он понимает, что успеет сбежать вниз до того, как они вернутся; еще два шага – и он внезапно оказывается на улице.
Францисканская. Белизна снега режет глаза.
Грязное вязкое месиво. Пустые фасады.
Метрах в десяти, между двумя домами, открывается проход, ведущий во внутренний дворик. Когда-то все внутренние дворы в гетто обнесли высокими дощатыми заборами, но теперь эти заборы свалены, порублены и растащены на дрова. За сплошными фасадами зияют противопожарные разрывы, иногда шириной с авеню; они открывают беглецу свободный проход из одной части гетто в другую. Но эти тайные пути известны лишь тем, кто жил здесь задолго до появления заграждений. Задолго до самого гетто.
~~~
Женщину в косынке и с сумочкой из колонии на Францисканской звали Иреной, но все всегда называли ее «Маман», выговаривая это слово не на французский манер, а ставя ударение на оба слога: «Ма-ман! Ма-ман»!
Эхо этого зова прошло через все детство Веры Шульц, оно звучало на лестнице, под высокими сводами которой длился и длился грохот идущих мимо дома трамваев, через пустые комнаты просторной квартиры на пражских Виноградах, наполнявшейся после обеда теплым солнечным светом и тиканьем и щелканьем часов. Просидев утро за роялем, Маман всю вторую половину дня пребывала в изнеможении. Она жаловалась, что от жары у нее разыгралась мигрень, и мазалась дорогими кремами, чтобы не пересыхала кожа. Сидя на широкой кровати, она забавляла детей, вплетая разноцветные ленты себе в волосы. У Маман были густые, волнистые, почти курчавые волосы, которые, после некоторых усилий, она могла уложить как хотела. Маман уходила в гардеробную и выходила оттуда в теннисной юбке и шляпке как у Мэри Пикфорд, или же одевалась как супруга президента Бенеша – английский костюм в талию и шляпка в военном стиле.
То, что мать постоянно где-то пропадала и возвращалась немного другой, даже если просто переодевалась для своих фортепианных вечеров, рано привило Вере страх того, что однажды Маман уйдет навсегда. Ведите себя хорошо, и я никуда не исчезну, в шутку говаривала Маман, но дети – кроме Веры в семье были еще двое братьев, Мартин и Йосель, – не верили ей. Они уже знали, что мать всегда так или иначе уходит от них.
Арношт Шульц любил жену скорее прагматично – как любят и берегут обожаемое драгоценное украшение. По его словам, у Маман не было хороших или плохих дней – у нее были разные роли(ведь она артистка), и членам семьи предписывалось уживаться с ними со всеми; он мог сказать: «Дети, не мешайте Маман»,если Вера или ее братья вдруг начинали громко говорить за столом или слишком шумно играли в своих комнатах.
После двух недель, проведенных в колонии, из всех ролейМаман осталась только одна: истощенная женщина с запавшими глазами, которая сидела сгорбившись в облаке курчавых волос и испуганно дергалась, когда кто-нибудь с ней заговаривал. Отвратительныйсуп она ела, только если кто-нибудь кормил ее с ложки; еще Вера размачивала куски черствого хлеба и совала матери в рот, отвлекая ее внимание на что-нибудь другое.
С ее энергичным мужем дело обстояло совсем не так!
С первых минут доктор Арношт Шульц сделался рупором пражской колонии. Он распорядился организовать охрану, чтобы противостоять открытым грабежам, которыми промышляли местные жители; кроме того, он писал в канцелярию председателя письма и обращения, в которых жаловался на нетопленые помещения, отсутствие воды и чистку выгребных ям, больше похожую на фарс.Последнее он написал в качестве свеженазначенного терапевта больницы № 1 на Лагевницкой улице, где, по его собственным словам, «сутками спасал жизни людей, у которых почти нет шансов выжить из-за недостатка продуктов питания».
Прошло несколько недель с того дня, как он отправил эти письма, но все оставалось по-прежнему.





Наконец Шульцу доставили тощий конверт со штампом канцелярии председателя. В конверте содержалось приглашение на «музыкальный вечер», который будет устроен в честь новоприбывших в Доме культуры на Кравецкой улице; Арношт Шульц решил сходить вместе с дочерью. Шел он туда со смешанными чувствами, без особых надежд, а вернулся, по его собственному выражению, «удрученным». Вера описывает это событие в своем дневнике, который она вела более или менее регулярно:
«Ревю в Доме культуры.
Первыми нас встречает группа politsajtenс нарукавными повязками и дубинками (!); они велят нам отойти в сторону – дать дорогу bonoratiores.
Я предполагала, что в гетто существует иерархия, но не настолько же! Как будто нас пригласили только затем, чтобы продемонстрировать нам наше ничтожество!
Как арестанты за решеткой, мы стояли и смотрели, как прибывают здешние honoratiores.Я увидела самого Румковского – угрюмого седого человека, похожего на напыщенного императора во главе преторианцев. Его явление было бы смешным, если бы все в зале не встали и не принялись аплодировать.
Потом началось представление.На сцене – рисованное изображение синагоги. Перед ним суетятся актеры, перебрасываясь громкими репликами. Так как публика смеется, это, вероятно, какие-то шутки, но я не понимаю ни слова. Все на идише.
Выступление перемежается музыкальными номерами. Госпожа Б. Ротштат исполняет на скрипке несколько „легких романсов“ Брамса, ей аккомпанирует на фортепиано господин Т. Рыдер. Госпожа Ротштат играет поразительно хорошо, несмотря на нарочитость движений. Неловко только за публику. Неужели слушатели должны так бурно выражать восторг, чтобы доказать, что они настоящая публика?
Потом настает великий час – час председателя, господина Мордехая X. Румковского. В помещении гробовая тишина, и становится ясно: на самом деле все пришли, только чтобы послушать его.
Он поворачивается к нам, стоящим далеко позади всех, но обращается к нам не по-немецки, а на идише, что моментально делает его речь бессмысленной – идиш понимают очень немногие из нас. Может, это и хорошо, что мы ничего не поняли – я потом догадалась, что старик, как его здесь называют, посвятил основную часть своего выступления тому, чтобы обозвать нас „хапугами“ (мы не сдали драгоценности в „его“ банк), выругать за то, что мы не явились на рабочие места, которые он организовал для нас (это, конечно, не относится к папе!); он объявил, что, если мы не подчинимся его правилам, он немедленно прикажет депортироватьнас – куда? куда? Неужели он не понимает, что нас и так только чтодепортировали?»
* * *
Через два дня после «представления» в Доме культуры председатель лично появляется на Францисканской. Первыми его замечают женщины и дети возле уборных, точнее – дети замечают белую лошадь, запряженную в коляску председателя; лошадь с фырканьем останавливается у широких ворот. На миг кажется, что председателя поглотило море кепок и беретов, которое вдруг окружило его. Но возникшие тут же телохранители при помощи кулаков и дубинок оттеснили людскую массу назад, и председатель продолжает свой визит.
Первым делом председатель инспектирует уборные и длинный ряд стиральных корыт, составленных у входа в подвал, потом вместе с телохранителями начинает подниматься по истертой мраморной лестнице. Он проходит один коридор за другим. Везде, где висит верхняя одежда или сложены горой чемоданы и вещевые мешки, он приказывает убрать разбросанное. Чемоданы, мешки, дамские сумочки – все открывают и осматривают. Где-то в школьных классах душераздирающе кричит пожилая женщина: один из телохранителей взял нож и резкими энергичными движениями вспарывает матрас, на котором она только что лежала.
Со всех концов здания сбегаются мужчины из недавно образованного отряда самообороны, одним из первых прибегает бывший заведующий клиникой на Виноградах доктор Арношт Шульц.
ШУЛЬЦ: Господин Румковский, будьте любезны немедленно прекратить этот произвол.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Вы кто?
ШУЛЬЦ: Шульц.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Шульц?
ШУЛЬЦ: Мы встречались. Просто вы забыли.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: А, профессор Шульц… Вам, врачу, следовало бы знать, что в неубранную одежду и неупакованные вещи могут наползти вши.
ШУЛЬЦ: Сожалею об этом упущении, господин председатель. Оно будет немедленно исправлено.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (показывает пальцем):Вот это вынести во двор и сжечь.
ШУЛЬЦ: Господин Румковский, вы не можете так распоряжаться чужим имуществом.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Кто здесь устанавливает законы – вы или я?
ШУЛЬЦ: Но это же дикость.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Я считаю, что несу личную ответственность за неукоснительное соблюдение санитарных правил, установленных в гетто. Единственное, что я увидел во время сегодняшней инспекции – помимо того, что вы открыто игнорируете мои правила и предписания, – это источники инфекции, которую вы сознательно разводите в колонии.
ШУЛЬЦ: Если вас, господин Румковский, беспокоит риск инфекций, вам следовало бы проследить, чтобы у всех имелось достаточно марли и бинтов, а также за чисткой выгребных ям.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Может быть, там, откуда вы приехали, туалеты и были чище.
ШУЛЬЦ: Даже животных не кормят тем водянистым супом, какой вы даете нам. Хлеб заплесневелый. К тому же жизни женщин и детей угрожают грабители, которые пробираются с улицы среди бела дня. Не далее как несколько дней назад в кабинет, где хранятся медикаменты, ворвался дерзкий вор. Деньги, одеяла, кастрюли – все крадут у нас из-под носа.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Если нужно, мояСлужба порядка в вашем распоряжении.
ШУЛЬЦ: Прошу прощения, но вашейСлужбе порядка грош цена. Мне случалось видеть кое-кого из ваших людей. Они сопровождают подводу с продуктами; но у меня такое чувство, что они скорее смотрят, чтобы мы не стащили суп, а не чтобы нас не обворовали. Поэтому нам пришлось организовать собственную гвардию!
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Ваша так называемая гвардия с этого момента распущена.
ШУЛЬЦ: Вы не можете запретить нам защищать себя.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: В гетто существует полиция, и она подчиняется мне. Любую попытку организовать что-то еще я рассматриваю как измену. Вам известно, как у нас в гетто карается измена?
ШУЛЬЦ: Вы нам угрожаете? Угрожаете?
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Угрожать нет причины, многоуважаемый доктор Шульц. В ваших глазах я, быть может, не более чем король выгребных ям. Но одно я знаю точно. Мне достаточно сделать один-единственный телефонный звонок – и вас вместе с семьей депортируют из гетто в двадцать четыре часа. Но я не стану звонить. Я прощу вам вашу наглость. На этот раз.
Тем временем люди Гертлера стаскивали во двор чемоданы и неубранную одежду, поливали бензином и жгли. Через несколько секунд пламя поднялось до второго-третьего этажа; люди, высунувшись из окон, округлившимися глазами следили, как поднявшаяся над костром черная туча расползается прямо перед фасадом. Несколько семей потом сообщили, что, помимо чемоданов и предметов одежды, они лишились драгоценностей – золотых цепочек, брелоков и колец. К тому же один из жильцов колонии сообщил, что люди председателя забрали у него зимнее пальто, срезали с жилета часы вместе с цепочкой и украли у его жены теплые зимние боты на шнурках.
Примерно в то время, когда Румковский инспектировал общину на Францисканской, криповцы ворвались в ресторан «Адрия» на площади Балут, который стал чем-то вроде места встречи живших в гетто немецких евреев. Девять человек из колоний Берлина и Кельна и пятерых из пражской колонии схватили во время сделки. Один из немецких евреев пытался продать обеденный сервиз, другой – комплект столового серебра. Все предполагаемые покупатели оказались либо осведомителями, славшими доносы прямиком в крипо, либо информаторами Давида Гертлера.
Так защищают друг друга евреи в гетто.
Вера Шульц – о Румковском в своем дневнике, через день после сжигания вещей во дворе школы (и декабря 1941 года):
«…этот человек – чудовище.
За рекордно короткий срок он продал свой собственный народ, украл и растратил чужое имущество. Вот его единственное достижение на сегодняшний день. И все равно четверть миллиона человек смотрят на него как на Господа! Зачем человек, существо разумное, старается унизить и опозорить как можно больше людей только ради собственного возвышения?
Не понимаю!»








