355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стив Сем-Сандберг » Отдайте мне ваших детей! » Текст книги (страница 29)
Отдайте мне ваших детей!
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:19

Текст книги "Отдайте мне ваших детей!"


Автор книги: Стив Сем-Сандберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)

~~~

Адам Жепин полагал, что ему предъявят обвинение в попытке убийства – в соучастии уж во всяком случае, – и если его не забили насмерть сразу, то привезут в «кинотеатр» Центральной тюрьмы и вытянут правду кусок за куском, как делывал Шломо Герцберг. Но новый комендант тюрьмы не был склонен к методам Герцберга. Вернер Замстаг был не чужд того, чтобы спуститься в Шахту и доверительно побеседовать с заключенными. Во время этих посещений при нем всегда был рой politsajten,которые так ревностно стремились произвести хорошее впечатление на своего начальника, что однажды, не дожидаясь приказа командира, прижали убийцу презеса к стене и пинали его сапогами и коленями в живот и ниже, пока тот не сполз на землю, хватая ртом воздух.

Именно от этих помощников,как звал их Замстаг, Адам узнал, что польские и еврейские врачи сейчас борются за жизнь председателя. Что Бибов с Брадфишем обсуждали, не ввести ли в гетто, как в августе 1940 года, специальные части СС, чтобы задушить волнения в зародыше; и если это случится, на совести Жепина будет не только жизнь председателя, но и ответственность за депортацию 80 000 остававшихся в гетто евреев.

Все это были выдумки, но Адам этого, естественно, не знал.

После того как помощники изложили обвинения, в камеру вошел Вернер Замстаг. Из последовавшего допроса Адам запомнил только блестящие улыбки, которые посылал ему новый комендант тюрьмы. Только зубы, без рта. Его словно допрашивала сама Смерть.

ЗАМСТАГ: Ты большой или маленький, Жепин?

АДАМ: Что?

ЗАМСТАГ: Ты большой или маленький, Жепин?

ПОМОЩНИКИ: Тебя зовут Адам или Лайб?

АДАМ: Меня зовут Адам.

ПОМОЩНИКИ: Мы знаем, как тебя зовут. Ты большой или маленький?

АДАМ: …Жепин.

ПОМОЩНИКИ: Ты уже говорил. Как зовут твоего дядю?

АДАМ: Лайб. Моего дядю зовут Лайб.

ЗАМСТАГ: Когда ты встречался с ним в последний раз? Говори, где он, кто у него в списке.

ПОМОЩНИКИ: Назови нам имена этих большевиков – этих немецких прислужников смерти, – назови их, и тебя отпустят!

ЗАМСТАГ: Мы все знаем о тебе. Знаем, какую цену ты был готов заплатить, чтобы выйти отсюда. Помнишь, Адам Жепин? В тот раз твой дядя Лайб пришел и выкупил тебя. А платой была твоя собственная сестра.

ПОМОЩНИКИ: Когда ты видел своего дядю в последний раз?

ЗАМСТАГ: Ты влип по самое горло, Адам. У нас есть все документы: письмо из комиссии по переселению; Шломо Герцберг выписал распоряжение об освобождении – на твое имя; подпись твоего дяди на документах – он расписался, когда пришел забрать тебя.

ПОМОЩНИКИ: Мы знаем, чем ты охотно заплатил, чтобы выйти отсюда. Своей собственной сестрой.

ЗАМСТАГ: Скажи нам, где твой дядя Лайб. Назови нам имена агитаторов и подстрекателей из его списка, и я верну тебе свободу.

* * *

Он лежал головой на земле возле решетки, где начинался длинный ряд камер; вокруг слышались шаги, гравий хрустел под сапогами. Даже ночью люди Замстага приводили в Центральную тюрьму новых добровольцев для трудового резерва председателя.

Их всегда называли добровольцами,независимо от того, сколько времени они тянули, прежде чем откликнуться на призыв, и не пришлось ли зондеровцам поторопить их.

Человек, лежавший рядом с Адамом на нарах, сказал, что их теперь в резерве три тысячи: все трудоспособные. Он сказал это с явным удовлетворением, даже с гордостью, и добавил, что ждет не дождется, когда его направят на фабрику боеприпасов в Ченстохове, куда, по слухам, отправляли только лучших.Потом нагнулся и доверительно сообщил Адаму, что дни Гитлера определенно сочтены, но немцы ни за что не пустят союзников в гетто. Евреям придется покинуть Лицманштадт. Только тогда русские или англичане смогут прийти им на помощь.

Вообще оптимизм «добровольцев» казался немалым. Адам вскоре понял, что это в большой степени заслуга Замстага. С тех пор как Замстаг вступил в должность, двери камер в Центральной тюрьме всегда стояли открытыми, заключенные из так называемого «внешнего» резерва могли входить и выходить когда вздумается (иные спали на временных койках или нарах в коридорчике между камерами, словно шли куда-то и прилегли отдохнуть); а рано утром, когда везли тележку с супом, полную весело гремящих котелков и мисок, сам Замстаг шел в авангарде и, словно заправская раздатчица, кричал на своем странном чуждом диалекте:

– Вот еда для всех, кто хочет работать!

ЕДА ДЛЯ ВСЕХ! ЕДА ДЛЯ ВСЕХ!

Адам заметил, что чем больше «добровольцев» прибыло и чем теснее становилось в камерах наверху, тем глубже в Шахту отправляют его самого. В конце проходов обретались те, кого выбраковывали из резерва, у кого имелись увечье или производственная травма, которые они желали бы скрыть.

Когда он сидел в Шахте в прошлый раз, там было теплее. К тому же слышался какой-то высокий свистящий звук, к которому Адам инстинктивно тянулся, хотя и не мог объяснить почему. Словно где-то глубоко внизу имелась дыра или отверстие, через которое воздух шел как через вентиляцию. Хотя это было, конечно, невозможно. Иначе пришлось бы признать, что скальное основание, на котором покоилось гетто, испещрено дырами.

Удивительный звук никуда не делся, хотя и стал грубее, шире – совсем не тот, невыносимо резкий и пронзительный. И, как и раньше, воздух был как бы разреженным, из-за чего свист всасывало, втягивало в голову словно вихревым потоком.

Еще Адам обнаружил, что коридоры Шахты не ведутиз тюрьмы, как он раньше думал, а уходят в глубину широкой спиралью: находясь метров на пять-десять ниже, Адам слышал над собой те же звуки, что и несколько минут или дней назад, только тише: скрежет ключей, поворачиваемых в бессмысленных замках; хлопанье дверей; смех людей из резерва, которые радовались, что получают еду (в гетто есть было уже нечего), напрочь забыв при этом, что их скоро депортируют.

Камень на камне, отчетливо разграниченные слои (а между и под слоями камней – проходы, которые вились до бесконечности, уходя все глубже и глубже).

Когда он понял, что перешагнул черту и покинул царство живых? Может быть, заметив манеру отбракованных сидеть – сгорбившись и отвернувшись, словно у них больше не было лиц и нечего было показывать?

Но песня оставалась той же. Долгий протяжный звук откуда-то из недр земли, больше всего похожий на отдаленный гул, от которого мелко дрожали лоб, виски, основание черепа. По-прежнему продолжало бурлить и журчать в канализационном стоке, тянувшемся вдоль стены пещерного коридора; в этот поток вливалась вода, которая стекала с потолка и, как казалось, проступала из неровного каменного пола под ногами. В некоторых туннелях Адаму приходилось даже переходить вброд глубокие лужи мутной зловонной воды.

Теперь он мог идти не наклоняя головы; когда он поднимал взгляд, тьма в глубине пещерной шахты становилась как бы пористой, по крайней мере более прозрачной. Покрытый мраком пейзаж расширялся. Потолок шахтного хода становился каменным небом, и канализационные воды перед Адамом впадали в то, что в сырости и влаге вздувалось, превращаясь в подземное море с волнами, поднимавшимися к корявым стенам длинным маслянистым приливом.

Мертвецы окружали Адама со всех сторон.

У некоторых были с собой вещмешки и узлы с матрасами, словно они так и не сумели расстаться со своим имуществом. Но большинство просто сидели поодиночке или парами, странно вытянув руки, точно их собственные члены вдруг превратились в чуждые им предметы.

И конечно среди них была Лида. Она сидела на уступе скалы, одетая в светлую хлопчатобумажную рубаху, которую он натягивал на нее по утрам, и с ангельскими крыльями, о которых всегда мечтала. А рядом с ней сидел Вернер Замстаг, одной ногой в канализационном стоке; на глазах у него были черные солнечные очки, словно он хотел защититься от ошеломляющего света, царившего здесь.

Замстагу не обязательно было что-то говорить. Однако в эти минуты он изъяснялся понятнее, чем когда-либо. «Отец, – декламировал он, театральным жестом кладя руку на худое плечо Лиды, – никогда не предаст своих детей».

Но Замстаг не мог воспрепятствовать тому, чтобы Адам прикоснулся к сестре в последний раз. Адам накрыл ее руки своими до самых кончиков пальцев и так вошел в бурый поток нечистот под мертвым белым светом. За Лидой плыло ее тело, которое вдруг оказалось невесомым, и безрукавное одеяние надулось, как баллон, и на короткий миг сверкнуло белым парусом, а потом черная нечистая вода пропитала ткань, и тело отяжелело от странных подводных течений. Но на исчезающе короткий миг Лида легла на воду и поплыла – и самая быстрая из улыбок успела мелькнуть на ее лице. Почти как в те минуты, когда он катал ее в тачке: улыбка, рожденная счастьем двигаться свободно, без падений.

Он наконец отпускает руку – и оставляет сестру скользить прочь, в открытое море, которое есть ничто.

~~~

Измену, как нож, всегда носишь поближе к сердцу. Когда Адам Жепин через три недели вернулся из резерва, Ольшер поначалу отказывался регистрировать его заново: «Мы не берем дефективных рабочих, не понимаю, почему нам все время присылают дефективных!»

Инспектор Ольшер был когда-то старостой евреев в Велюни; поэтому (по его собственным словам) он умел обращаться с людьми. Шеф немецких надсмотрщиков обервахмистр Дидрик Зонненфарб тоже считал, что умеет обращаться с людьми. Из окна своего голубого особняка он подолгу наблюдал за Ольшером и Жепиным: едва Адам, хромая, снова приступил к работе в песчаном карьере под ангаром, Зонненфарб прицепился к нему как репей. Он, кривляясь, ходил за Адамом по пятам, подволакивая ногу, как Адам – деревянным круговым движением бедра, точь-в-точь походка голодающего.

Немцы-часовые и станционные командиры смеялись – как от них и требовалось.

Остальные отводили глаза.

Адам стал человеком, с которым не разговаривают. Это произошло, когда он вернулся из резерва. Человек, угодивший в резерв, оказывался некоторым образом по ту сторонугетто, даже если не попадал в депортационный эшелон. Вернувшийся из резерва становился отверженным. Возможно, в нем видели осведомителя.

Так как военное оборудование и боеприпасы продолжали поступать на разгрузку, Адама время от времени переводили на грузовой перрон. И еще в гетто вдруг стали привозить огромное количество капусты. Обычной белокочанной капусты, с такими бледными и незрелыми верхними листьями, что кочан казался завернутым в бинты. Многие старые овощехранилища затопило, так что Адаму и его товарищам по работе выдали под расписку инструменты – гвозди, молотки и маленькие несуразные киянки, – при помощи которых они под руководством Шальца и других охранников возводили небольшие деревянные лари на сваях, примерно три на четыре метра, где кочаны могли бы дожидаться дальнейшей транспортировки. То, что еврейским рабочим выписали потенциально опасные инструменты, выдавало растерянность властей и безошибочно указывало на масштабы беспорядка. Раньше немцы никогда не сделали бы такого.

Стояла на диво оттепельная зима. Чтобы подойти к ангару, приходилось пробираться через грязные вонючие лужи; и каждый день после конца смены Ольшер приказывал рысцой бежать складывать в штабели уже отлитые гераклитовые плиты, чтобы они не испортились, если вода ночью вдруг поднимется. Из всей бригады один только Адам не берегся воды. Ведь он знал, откуда она приходит. Знал он и откуда появились инструменты. Едва он ощутил тяжесть ножа и долота в руке, как понял: эти вещи вложила в его руки высшая сила.

Янкель, Габриэль, братья Шайнвальды и другие из старой бригады увидели его, только когда приехала телега с супом. Все отвели глаза, кроме Янкеля, который никогда ни от чего не отводил глаз. Едва Янкель уселся рядом с ним, Адам понял, что надо спросить у Янкеля про дядю Лайба. Адам не стал называть Лайба по имени, а просто описал его: высокий, худое лицо как велосипедное седло, с узкими щелочками глаз; потом описал взгляд этих едва намеченных глаз – смотрят прямо на тебя, но как будто видят что-то другое.

Янкель сразу понял, о ком он спрашивает. Он, в свою очередь, мог бы спросить Адама, что Замстаг и его люди делали с ним в тюрьме, спросить, почему Адама вдруг выпустили, почему не отправили в трудовой резерв, как отправляли всех, кто «полюбился» зондеровцам. Но Янкель спросил не об этом. Он сказал:

– А правду говорят, что Лайб твой дядя и что его ты должен благодарить за то, что получил работу на Радогоще?

Адам отвернулся.

– И его же ты должен благодарить за то, что опять работаешь здесь?

* * *

На Радогоще многие помнили, как все обернулось в прошлый раз, когда в гетто затеяли суповую забастовку. Это было в июне 1943 года, тоже в Марысине, в обувной мастерской под названием «Бетриб Избицки»,где делали деревянные башмаки и простые сандалии, которые состояли из деревянной подметки и тканевой перемычки, но которые зато производились сотнями тысяч и продавались за гроши.

Начальник мастерской Берек Избицкий был известен в гетто как самый истинный träger.Он делал все, чтобы выглядеть в глазах властей образцом эффективности, но стоило инспекторам из Центрального бюро по трудоустройству отвернуться, как он начинал экономить на всем подряд и к тому же обращался с рабочими хуже чем с животными. Resortkuу Избицкого каждый день тщательно процеживали. И пока бригадиры и начальники, включая самого Избицкого, ели густой питательный бульон с овощами и капустными листьями, которые удавалось зачерпнуть половником, простым рабочим приходилось довольствоваться водянистым отваром, вкус у которого был хуже чем у помоев.

После нескольких месяцев такого питания один из рабочих отшвырнул тарелку и выкрикнул:

– Это, черт возьми, несъедобно, я не буду это есть!

Демарш был незапланированным. Однако слова, сказанные рабочим, передавались из уст в уста, словно тайное сообщение; наконец они достигли ушей Избицкого, который как раз поедал свой обед, состоявший из супа с жирной говяжьей шкурой, свекольных консервов и картошки. Брызгая слюной от злости, Избицкий прошел вдоль очереди рабочих, стоявших у раздаточного прилавка, и сказал:

– Кто тут недоволен моим супом?

Когда рабочий, отшвырнувший миску, немного неловко поднял руку, Избицкий сгреб его за плечо и тыльной стороной ладони отвесил пощечину.

И тут произошло неслыханное: вместо того чтобы смириться с наказанием, строптивый сапожник ударил Избицкого с такой силой, что тот растянулся на земле.

Поднялась суматоха, вбежали с дубинками наизготовку полицейские из Службы порядка; но вместо того чтобы, как обычно, разойтись, рабочие словно приросли к земле, и когда Избицкий наконец встал сначала на четвереньки, а потом на ноги и попытался тычками и пинками заставить рабочих подойти к прилавку, где ждала раздатчица, сначала один, потом другой ответили тем, что выскользнули из очереди и с пустыми руками и желудками вернулись на рабочие места.

Первая суповая забастовка стала фактом.

Кризис сочли столь серьезным, что призвали председателя; тот приехал и тут же принял дисциплинарные меры, которые могли сойти за «справедливые», поскольку от них пострадали все. Первым получил выволочку Избицкий – за рукоприкладство. Потом строптивому сапожнику пригрозили, что отнимут у него трудовую книжку и продовольственные карточки, если он еще раз вздумает устроить демонстрацию. Затруднений не возникло. Сапожник послушно проглотил суп, сохранил трудовую книжку и таким образом продлил существование себе и своей семье еще на какое-то время.

Но слова «суповая забастовка»крепко засели в памяти гетто.

Теперь люди кое-что помнили.

Даже если рабочему нечего поставить на кон, потому как он не властен даже над собственной жизнью, и нечего потребовать, потому что его работодателю нечего ему дать, то и тогда остается сила этого простого «взять и отказаться от супа»… Чердачное окошко последних возможностей, которое вдруг открылось, когда уже не хватало сил. Юный Янкель день за днем повторял:

– Вот так вот – взять и отказаться!

За летом 1943 года, отмеченным суповой забастовкой у Избицкого, последовала долгая тяжелая зима. В Марысине и на Радогоще уже никого не беспокоили условия труда: все надрывались, таская тяжести и выполняя приказы надсмотрщиков. Но вот снова пришла весна, все еще военная весна. И, словно по ту сторону колючей проволоки какой-то дьявольский разум нарочно выдумывал все с одной-единственной целью – истребить жителей гетто, на сортировочную вдруг начали прибывать продукты.

Четыре года гетто взывало о картошке; не о насквозь прогнившей, осклизлой мороженой картошке, которая появлялась иногда, а о картошке настоящей. Пусть бы она была с пятнами гнили – но крепкой, со следами настоящейземли на шкурке, чтобы можно было хотя бы представить себе плотную, рыхлую, сыроватую плодородную землю, из которой эту картошку выкопали.

Четыре года такой картошки не было и в помине. Но теперь ее привезли. Сначала была капуста, не меньше тонны; каждый вагон набит бледно-зелеными шарами, напоминавшими «детские головы, которым хочется надрать уши». А потом – картошка, настоящая картошка; так много, что можно снова наполнить лари склада на Ягеллонской. И горы других овощей: шпината, фасоли, репы.

Крик с разгрузочного перрона:

– А немцы опять нашли лук!

И консервы из свеклы. Необъяснимое количество консервированной свеклы.

Среди грузчиков вспыхивали ссоры – кому первому везти груз на склады. Ведь только при разгрузке на складе, вдали от бдительных стальных касок, можно было «снять пенки».

На раздаче супа царил осторожный, но обоснованный оптимизм, и надоевшие шутки стали более разнообразными:

– Посмотрим, посмотрим, проедет ли сегодня суп мимо капусты.

– Может, капуста встретится ему на обратном пути?

– Если только по ошибке.

– Это капуста презеса, поймешь по вкусу: гнилье гнильем, зато пердишь золотом – благородный товар.

Но капусты в супе не было. Следов картошки – тоже. Лишь та же тепловатая, вечно прокисшая крахмалистая жижа. Янкель стоял позади Адама, а за ним вытянулась бесконечная очередь к телегам с супом. То тут, то там высовывалась исполненная оптимизма голова, чтобы по реакции стоящих впереди определить, каков сегодня суп на вкус. Тогда Янкель обернулся, поднял миску над головой и изо всех сил швырнул ее на землю:

– Не буду есть такое дерьмо!

Забастовка: все как зачарованные смотрели на веснушчатого юношу с волосами-паклей. Глаза безумные, но в глубине их что-то светится. Что? Упрямство? Надежда? Зонненфарб немедленно выполз из своего голубого особняка. За ним следовали, ясное дело, Шальц и Хенце.

– Здесь кто-то отказался от супа?

Зонненфарбу не нужно было дожидаться ответа, чтобы определить виновного. Миска Янкеля все еще лежала там, куда он ее бросил, – у него под ногами.

Подобно метателю молота, Зонненфарб развернулся всем своим чудовищным телом, выбросил руку вперед, и Янкель рухнул как подрубленный. Шальц направил ему в голову дуло винтовки:

– Sieh zu, das du deinen Arsch hochkriegst und deine Suppe verputzt sonst mache ich dir Beine!

Если бы Адам в этот момент мог вдвинуть свое худое тело между дулом ружья и беззащитной Янкелевой головой, на которой кожа подергивалась, как пленка на воде, он бы сделал это. Шальц не торопясь загнал патрон в ствол. От напряжения у Янкеля обнажились нижние зубы. Но выстрел так и не раздался. Все стоявшие в очереди вдруг начали бросать свои котелки и миски вокруг упавшего. Гром от сотен мисок и котелков, одновременно ударившихся о землю, оглушал так, что даже Шальц потерял самообладание и обернулся, вскинув дуло винтовки.

В его глазах была паника.

– Keine Mittagspause mehr, keine Mittagspause! – взвыл он, потрясая винтовкой. – Los zur Arbeit.

Люди вернулись к работе, однако они не слишком спешили. На товарную станцию прибыл новый поезд, но, несмотря на злобные окрики немцев, рабочие двигались еле-еле, а через пару часов Зонненфарб позвонил в колокол, возвещая о конце смены.

Уже тогда поползли слухи, что суповая забастовка разразилась и в самом гетто. Люди прекратили работу на I и II складах металла на Лагевницкой и в седельной мастерской на Якуба, 8.

~~~

И вода в гетто продолжала подниматься.

Еженощно талая вода выступала из мертвой земли.

Адам берег инструменты, которые случай вложил ему в руки. Теперь у него были нож, долото, киянка и молоток; он ходил, спрятав их за пояс штанов, – так же, как когда-то носил лекарства и газеты Фельдману. Он ни у кого не вызвал подозрений, потому что после пребывания в Шахте и так передвигался враскорячку. Дефективный, один из тех негодных к работе, которых по непонятной причине пощадили, не то выживший, не то живой мертвец? Однажды он решил, – что нахромался достаточно, и отделился от колонны, маршировавшей назад в гетто.

– Ты куда? – крикнул ему вслед Янкель. (Он все замечал, этот Янкель.) – Тебя пристрелят, если ты туда пойдешь!

Но Адам все-таки пошел.

Вышка у ворот Радогоща стояла до середины в талых сугробах, и часовой высматривал нарушителей поверх своего отражения в вольно разлившейся воде. Пограничное заграждение, отделяющее гетто от города, больше не было заграждением – просто кусок проволоки, натянутый над ничем.

По ночам иногда зажигались прожекторы-искатели: ковш белого света поднимался от земли к пропитанным водой небесам, пока одинокий часовой на вышке косил из автомата все, что шевелилось поодаль внизу: тра-атта-тата-татта-ттааа!

Говорили, что это евреи под покровом ночи предпринимают попытки проплыть над проволокой там, где она оказывалась под водой. На самом деле часовые палили по крысам. Иные весельчаки караульные говорили: плохи дела, даже лицманштадтские крысы хотят удрать от «большевиков».

В свете, отражавшемся от воды и неба, Марысин больше всего походил на стариковское лицо, чьи черты то проступали резче, то снова разглаживались. Телеграфные столбы на Ягеллонской и Загайниковой отражались в зеркале воды, словно спицы гигантского колеса. Между этими спицами, на гонимых порывами ветра пластах воды дрейфовали железные крыши домов и мастерских.

Остатки Зеленого дома довольно сносно держались на откосе, так же как держалось кладбище за своими стенами и – чуть ниже – садовое хозяйство Юзефа Фельдмана, с сараем, где хранились инструменты, и теплицами.

Возле предприятия Прашкера, на перекрестке между Окоповой и Марысинской, лежала головой Медузы старая ива, и длинные зеленоватые ветви колыхались на поверхности зеркально-светлой воды. Если посмотреть на гетто сверху, то можно было бы прочертить пунктир от хрящеватой ивы к выгребным ямам, куда золотари выливали свои бочки.

Все, что было между ивой и ямами, растворялось в воде.

Сначала Адам думал, что вонь исходит от сточных канав, но запах отличался от доносящегося оттуда кисловатого запаха селитры – он был гуще и какой-то затхлый, удушливый.

Адам наконец добрался до твердой земли. Теперь он стоял там, где некогда была «мастерская». В конце длинного ряда приземистых деревянных строений со стойлами и пристройками помещалось более просторное, свободно стоящее, служившее когда-то тележным сараем. Ворота этого выцветшего под солнцем и дождями деревянного строения были отперты и хлопали на ветру.

Подходя ближе, Адам подумал: хорошо бы смазать петли.

И вдруг понял: громкий резкий звук исходит не от петель. И вонь тоже. Зловоние и повизгивание исходили от крыс.

За несколько лет Лайб успел постареть. Издалека его можно было принять за польского крестьянина – из тех, что целый день проводят в поле, пока не загорят до черноты. Но у Лайба кожа потемнела не от солнца. Кое-где она казалась отекшей, словно изнутри пропиталась жидкостью, готовой вот-вот выйти наружу. Под светло-серыми глазами, раньше широко открытыми, набрякли страшные мешки, а темя было красно-блестящим и влажным, как точильный камень.

Лайб сидел за длинным столом, который он выдвинул на середину сарая, а на стенах, у самого пола и вдоль стен в клетках бегали крысы; они с яростным писком царапали прутья когтями и грызли их острыми зубами.

«Трейф!»– коротко высказался Лайб; непонятно было, имеет он в виду крыс или Адама, который остановился на пороге, ошеломленный сбивающим с ног зловонием.

В мутном буро-сером полусвете он увидел, как Лайб поднимается из-за стола и натягивает большую черную перчатку. Другой рукой Лайб схватил деревянную палку с крючком-когтем на конце и поддел им задвижку на дверце одной из клеток. Сидевшая в клетке крыса инстинктивно вцепилась в обращенный к ней конец палки. Лайб молниеносно схватил животное другой, одетой в перчатку рукой; сжал крысиное тельце и одним резким движением ножа вспорол крысе брюхо.

Содержимое крысиного брюха Лайб сбросил в помойное ведро, которое ловко придвинул к себе ногой. Другие крысы словно обезумели, почуяв запах крови и внутренностей; на несколько мгновений Адам оглох от визга бившихся в клетках животных. Взяв ведро обеими руками, Лайб длинным решительным движением выплеснул его содержимое, так что кровь и кишки прилипли к прутьям клеток; потом воткнул нож во все еще подергивающееся крысиное тельце и привычным движением содрал шкурку.

Повернул свое голое опаленное лицо к Адаму:

– Я знаю – ты пришел за списком тех, кто хотел убить председателя. На, возьми, времени мало!

Адам уже заметил деньги – аккуратные стопки и перевязанные пачки, которые Лайб положил на стол: монеты отдельно, купюры отдельно; как в банке или меняльной конторе. Настоящая валюта: злотые, рейхсмарки, зеленые купюры американских долларов. Некоторые бумажки так измяты, что, казалось, они лежали в карманах или подкладке пальто десятилетиями, прежде чем заботливые пальцы достали их оттуда и снова разгладили.

Лайб вытер запачканные кровью руки тряпкой, которая как будто специально для этого лежала у него под стулом, провел окровавленной тыльной стороной ладони по губам. Достал стопку клеенчатых тетрадей, разложил и разгладил их на столе так же аккуратно, как до этого деньги. Так же аккуратно он, бывало, обращался с деталями своего велосипеда, которые имел обыкновение раскладывать так, чтобы видеть мельчайший никелированный винтик, мельчайшую деталь рамы: тщательными и сдержанно-точными взвешенными движениями – так раввин накрывает стол для седера, так забойщик разделывает тушу.

(Когда власти приказали жителям гетто сдать велосипеды, Лайб первым пришел в приемный пункт на Лютомерской. Это было в тот месяц, когда разразились первые суповые забастовки, и Лайб, прямо перед тем как идти сдавать велосипед, побывал у Избицкого и занес фамилии бунтовщиков в свои черные тетради. Адам помнил, какое лицо было у Лайба в день, когда ему пришлось расстаться с велосипедом. Слегка извиняющееся, выражающее покорность – и все-таки гордое.Словно, подчинившись приказу начальства, он обрел в смирении удовлетворение: да, он остался без велосипеда, но зато ему было явлено, как закон и порядок побеждают хаос.

К тому же послушным давали награду – деньги, и не имело значения, что эти суммы малы и бессмысленны и купить на них ничего нельзя.)

Но Адам не смотрел на деньги на столе. Он смотрел на стену, на клетки – на клубки съежившихся страдающих животных за решетками; ему в голову пришла мысль: что будет, если сломать крючки разом на всех клетках? Что будет, если – хотя бы на мгновение – выпустить весь этот с трудом удерживаемый хаос на свободу?

Но зверьки движутся беспрерывно и так быстро, что мысль никак не поймать; зловоние так густо, что о нем невозможно забыть ни на миг.

Адам больше не видит ни клеток, ни решеток. Только волну дрожащих звериных тел, которая перекатывается из одного угла комнаты в другой.

И лицо Лайба, склонившееся над пачками купюр на столе, – словно продолжение этого тошнотворного волнообразного движения. Голова Лайба на крысином теле. Снова и снова голова теряет форму, вот угодливая улыбка растягивает ее – и в следующий момент завершается выражением кровожадной режущей ненависти. Сам Лайб – или то, что осталось от его голоса поверх визга животных, – говорит, однако, спокойно, почти отечески-нравоучительно. Словно речь только о том, как лучше вести дела. И усталый– вечно бодрствующий соглядатай Лайб устал теперь, когда настало время передать результаты своего труда тому, кто сможет продолжить его дело.

– Адам, слушай внимательно: когда твое имя окажется в депортационном списке, не подчиняйся приказу, а забери деньги и попробуй спрятаться в каком-нибудь надежном месте.

Проси Фельдмана – он тебе поможет.

Будут говорить, что жителям гетто нужно переехать в другое, более безопасное место. Будут говорить, что гетто находится у линии фронта. Что здесь небезопасно. Но нет более безопасного места, чем здесь. И никогда не было.

Жить вообще можно только здесь.

Адам делает попытку избавиться от банкнот и исписанных от руки тетрадей, которые Лайб протянул ему. Но в комнате нет свободных поверхностей, и некуда положить то, что тебе дали. Когда Адам понимает это, оказывается, что он колебался слишком долго.

Он догоняет дядю уже на полпути к Загайниковой. Только теперь Адам видит то, что все время было у него перед глазами и что он не успел осмыслить. Лайб идет по воде босиком. У него больше нет ботинок, которыми он когда-то так гордился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю