355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сирило Вильяверде » Сесилия Вальдес, или Холм Ангела » Текст книги (страница 36)
Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:36

Текст книги "Сесилия Вальдес, или Холм Ангела"


Автор книги: Сирило Вильяверде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)

Монтес де Ока оказался пунктуален и уже в девять часов утра находился у постели своей новой пациентки, сдержав, таким образом, обещание, данное им Сесилии, а также доказав со всею очевидностью, что он умеет выполнять обязательства, принятые им на себя в отношении своих друзей.

К этому времени в домике Чепильи уже хлопотала жена Урибе, сенья Клара, взявшая на себя все заботы о больной, так как Сесилия и Немесия были слишком неопытными сиделками. Бегло осмотрев больную, Монтес де Ока остался наедине с сеньей Кларой и без дальних слов сообщил ей свое заключение о состоянии здоровья Хосефы. Медик объявил положение Чепильи безнадежным. И хотя он не объяснил, что именно давало ему основание столь определенно и прямо – как, впрочем, всегда он это делал в подобных случаях – говорить о роковом исходе болезни, но уже самый возраст Хосефы, ее жизнь, полная невзгод и сурового, аскетического умерщвления плоти, подтверждали приговор доктора и заставляли ожидать неминуемого близкого конца. Для старого, немощного организма может оказаться смертельным любое, даже самое безобидное вначале заболевание.

В присутствии же девушек Монтес де Ока указал лишь на необходимость принятия самых энергичных мер для борьбы с коматозными явлениями, сопутствующими болезни, причем смысл этих загадочных слов остался для слушательниц совершенно темным. В полном согласии с весьма модным в то время антифлогистическим методом лечения, доктор назначил больной наружно три обширных пластыря со шпанскими мушками – один на затылок и два других на икры ног, а для приема внутрь – капли опиума, которые должны были успокоить нервное возбуждение и погрузить больную в укрепляющий сон. Доктор запретил давать пищу Хосефе до тех пор, пока не исчезнут признаки воспалительного процесса в головном мозгу.

Вся в слезах, Сесилия проводила врача до выходной двери, ожидая услышать от него на прощание хотя бы одно обнадеживающее слово. Но Монтес де Ока то ли не понял состояния девушки, то ли мысли его заняты были предметами, ничего общего не имевшими с болезнью Хосефы и горем ее внучки. Во всяком случае, он ограничился тем, что посоветовал Сесилии меньше печалиться и не плакать, так как слезы ей не к лицу; он добавил также, что другее помнит о ней – доктор произнес эти двусмысленные слова весьма высокопарно – и что вечером он снова придет проведать больную. И, взяв Сесилию за руку, он вложил ей в ладонь золотую унцию, не объясняя, от кого исходит этот дар, а перед тем как сесть в коляску, пожал ей руку, причем истолковать этот жест можно было самым различным образом. И если для Сесилии все это прошло незамеченным, то от глаз хитрого кучера не ускользнула ни одна подробность, хотя и казалось, что он ничего не видит, не слышит и не понимает. Можно было поручиться, что в этот день он явится к своей госпоже донье Агеде Вальдес де Монтес де Ока с целым ворохом новостей.

Доктор не скупился на визиты к своей новой больной. Да и зачем бы он стал скупиться? Он был совершенно уверен, что труды его будут вознаграждены, даже если сумма конечного гонорара достигнет весьма внушительной цифры. К тому же слезы и горе Сесилии, придававшие какую-то особенную прелесть ее безыскусственной красоте, способны были смягчить и каменное сердце, а сердце дона Монтеса де Ока отнюдь не было ни каменным, ни бесчувственным. Но хотя на этот раз он задался целью спасти больную во что бы то ни стало, лечение не пошло впрок, и очень возможно, что причиной тому было излишнее усердие доктора. На протяжении своей долголетней практики ему неоднократно приходилось пользовать такие же или сходные недуги, и он всегда счастливо их излечивал. Теперь он тщательно припомнил все эти случаи; он обратился к своим медицинским книгам и внимательно проштудировал все, что имело отношение к интересовавшему его заболеванию; он вновь перечитал вышедший незадолго перед тем в Париже и нашумевший во всем мире труд доктора Бруссе, отца антифлогистической методы: «Воспалительные процессы и безумие»; он испробовал наиболее зарекомендовавшие себя декокты, припарки, растирания, банки, рвотные и слабительные снадобья, пиявки и, под конец, в качестве последнего, героического средства прописал больной пилюли Угарте, с помощью которых ему не раз удавалось вырывать своих пациентов из объятый смерти. Можно не сомневаться, что если бы бренная плоть бедной сеньи Хосефы сохранила в себе больше жизненных соков и способности к сопротивлению, доктор мог бы еще довольно долго заниматься своими опытами и экспериментами. Однако на двенадцатый или пятнадцатый день непрерывной и жестокой борьбы с болезнью – мы говорим главным образом о докторе – он со всей очевидностью понял, что фатальная развязка неотвратимо приближается, и, препоручив больную попечению церкви, с честью удалился с поля боя.

Внезапный уход доктора всех удивил, тем более что в эту холодную, ненастную ночь 12 января перед рассветом Хосефа открыла глаза и стала проявлять признаки жизни. Видя, что бабушка пришла в себя, и памятуя о ее просьбе привести к ней священника для последней исповеди и причастия, Сесилия, которая вместе с Хосе Долорес Пимьентой бодрствовала у постели больной, сменив отдыхавших Немесию и сенью Клару Урибе, послала молодого человека в церковь Сан-Хуан-де-Дьос за исповедником и святыми дарами, сама же, не теряя присутствия духа, поспешила соорудить в бабушкиной комнате алтарь. За неимением лучшего покрывала, она набросила на запыленную столешницу старенького комода кусок белого полотна и, водрузив сверху распятие, поставила по обе стороны его две восковые свечи в медных подсвечниках.

Заметив приготовления внучки, Чепилья едва слышным голосом спросила ее:

– Что ты там делаешь, дитя мое?

– А разве вы не видите, мамочка? – отвечала Сесилия, не в силах унять дрожь горестного волнения и страха. – Я устраиваю алтарь.

– Для чего?

– Падре придет.

– А что – уже звонили к заутрене?

– Нет еще. Но падре все равно скоро придет…

– Что же ты меня не разбудила вовремя? Ведь я не одета.

– Вам можно исповедоваться и так.

– Исповедоваться?

– Ну да, исповедоваться. Разве вы не помните, мамочка, что просили меня привести к вам исповедника?

– Ах, да, я и забыла. Верно, верно. Хорошо, детка, накрой меня сверху моей накидкой. Который час теперь?

– Часов семь-восемь.

– Так поздно?..

В эту минуту характерный звук серебряного колокольчика, зазвеневшего на улице в руках у мальчика-служки, возвестил о приближении святых даров. Их нес, держа перед собой на поднятых руках, отец Лионис, рядом с ним по одну сторону шагал Хосе Долорес, по другую – церковный пономарь, оба с фонарями, зажженными в честь святых даров, но одновременно и освещавшими дорогу. На всем пути от церкви до дома тетушки Хосефы распахивались двери домов, и люди с горящими свечами в руках выходили на улицу и преклоняли колена. Все эти звуки и шумы достигли слуха Сесилии в тот момент, когда процессия повернула с улицы Компостела на улицу О’Рейли. Почти одновременно зазвонили по умирающей в монастыре святой Екатерины, куда также проникла печальная весть, – и святые сестры вознесли к небу горячие молитвы, препоручая отходящую душу милосердию всеблагого создателя.

Мы можем утверждать со всей определенностью, что во время исповеди, причащения и соборования сенья Хосефа находилась далеко не в здравом уме и твердой памяти и что, проживи она после этого высокоторжественного и внушительного обряда хотя бы еще несколько часов, она не смогла бы припомнить ни одной его подробности, ибо выполняла все, что от нее требовалось, чисто автоматически, в силу многолетней привычки исповедоваться. Но будь это не так, ей мог бы причинить смертельное потрясение уже один вид того, что происходило вокруг ее смертного ложа в эти минуты, когда священник радетельно готовил ее к благой кончине: по одну сторону кровати стояли на коленях Сесилия и Немесия, по другую – сенья Клара и Хосе Долорес, у изножия преклонили колена пономарь и один из подмастерьев Урибе, только что явившийся в дом умирающей; все благочестивым шепотом читали молитвы, и пламя фонарей и свечей, горевших в их руках, озаряло неверным светом всю эту скорбную сцену, своеобразие и эффектность которой способны были бы пробудить в душе художника истинное вдохновение.

Когда печальный ритуал окончился, все присутствующие – кто в большей, кто в меньшей степени – испытали странное чувство душевного облегчения, как будто самая смерть, которая должна была последовать за этим обрядом, становилась уже чем-то второстепенным. Казалось, даже сама больная вдруг приободрилась; во всяком случае, она выпростала руку из-под покрывала и принялась шарить ею по постели, словно искала какую-то потерянную вещь. Сесилия осторожно взяла ее за эту руку и спросила:

– Что вы ищете, мамочка?

– Тебя, родная, – коснеющим языком ответила ей Чепилья.

При звуке этих слов, исполненных трогательной заботы и неожиданно живого чувства, слезы брызнули у Сесилии из глаз, и она отвернулась, чтобы бабушка не могла видеть ее лицо.

– Я здесь, мамочка, около вас, – проговорила она, сжимая руку умирающей.

– Я не вижу тебя, – продолжала та огорченно. – Здесь так темно!..

– Я погасила свечи, чтобы они вам не мешали.

– Ты здесь одна? – после долгой паузы спросила Хосефа.

– Да, мамочка.

Сесилия говорила правду, потому что женщины при первых словах больной сочли приличным удалиться и вышли из спальни, а мужчины, отправившиеся провожать священника со святыми дарами, еще не возвратились из церкви.

– Я… хотела… сказать тебе… – очень медленно произнесла сенья Хосефа после новой длительной паузы. – Поди поближе. Куда же ты уходишь, родная моя?

– Я не ухожу. Я тут, мамочка, около вас, совсем рядом.

– Бедная, бедная Чарито! Что теперь с нею будет? Я ухожу первая… я ухожу…

– Ради бога, мамочка, не думайте теперь об этом, вы только себя растравляете, а вам это вредно, очень вредно. Лежите спокойно и ни о чем не думайте.

– Бедная, бедная! А ты, ты… оставь… порви… с этим… дворянчиком… Ведь он твой…

– Мой – кто, мамочка? – в отчаянии повторила Сесилия, видя, что бабушка слишком долго не заканчивает фразы. – Мой – кто? Мамочка, голубушка, – настойчиво твердила Сесилия. – Ну, скажите же, говорите, ради бога и пресвятой девы! Избавьте меня от этого страшного неведения! Он мой враг? Мой мучитель? Мой неверный возлюбленный? Мой – кто?

– Он твой… твой… твой… т… – повторяла со все более длительными паузами сенья Хосефа, и голос ее звучал с каждым разом все тише и тише, пока наконец звук таинственного последнего слова не вырвался из ее уст зловещим бормотанием, которое затем перешло в беззвучное движение губ, мгновение спустя затихшее. Болезнь пришла к своему роковому финалу. Сенья Хосефа скончалась.

Сесилия никогда еще не видела ничьей смерти; она была убеждена, что в последние часы бабушке сделалось лучше, и когда она вдруг заметила, что Чепилья не дышит, страшный крик, исторгнутый скорее ужасом, нежели горем, вырвался из ее груди, и она лишилась чувств. Вбежавшие в комнату сенья Клара и Немесия увидели, что Сесилия лежит, упав на бездыханное тело Хосефы, которое она крепко сжимала в своих объятиях, и подругам стоило немалых усилий оторвать ее от холодеющего трупа. Искренней и безутешной была безмерная скорбь Сесилии. Со смертью бабушки она потеряла свою единственную родственницу и единственную в жизни опору, своего верного товарища и нежного друга, свою любимую мать. И вечным укором легло на ее совесть то, что в последнюю минуту в растерянности она забыла вложить в руки умирающей горящую свечу, нарочно для того приготовленную.

В дни болезни Хосефы доктор несколько раз вручал Сесилии различные суммы денег, не давая ей, однако, никаких объяснений относительно их происхождения. Взяв у него деньги, девушка тотчас передавала их Хосе Долорес Пимьенте, который сделался теперь чем-то вроде ее опекуна и одновременно домоправителя. В это непродолжительное время, слишком непродолжительное для человека, жаждавшего постоянно находиться вблизи своей любимой и иметь возможность оказывать ей новые и новые услуги, в это время именно Хосе Долорес взял на себя все заботы и хлопоты, связанные сначала с болезнью а затем и смертью Хосефы. Он же уговорился с известным в городе причетником Барросо обо всех приготовлениях к похоронам. Так как домик на улице Агуакате был слишком тесен и не мог вместить посетителей, которые пожелали бы выразить соболезнование Сесилии, а также потому, что из-за тесноты здесь было неудобно устраивать ночное бдение, Пимьента распорядился перенести умершую в дом на улице Бомба, где он жил вместе с сестрой. Здесь покойницу обрядили в палевое одеяние монахинь ордена Милосердия, опоясали положенным по орденскому уставу черным кожаным ремнем и уложили в гроб, обитый черною тканью. Катафалка не устанавливали. Гроб поставили в горнице на открытых носилках между высокими восковыми свечами в посеребренных шандалах.

В доме Пимьенты тело умершей находилось с десяти часов вечера 12 января до трех часов пополудни следующего дня. Всю ночь напролет бодрствовали у гроба мастер Урибе со своими друзьями, его подмастерья и многочисленные друзья Пимьенты; они же, разбившись на четверки и сменяя друг друга, несли на своих плечах носилки с гробом до самого кладбища, расположенного в конце дороги Сан-Ласаро, в предместье того же названия.

Единственным событием, несколько нарушившим торжественность похоронной процессии, явилось происшествие, о котором мы сейчас в немногих словах поведаем нашим читателям. Расстояние от дома Пимьенты до кладбища составляло половину легвы, но существовал и другой, более короткий путь: он проходил не по улицам предместья, а по извилистым тенистым тропинкам, проложенным между пышными деревьями парков и вилл, занимавших в ту пору всю обширную территорию, на которой позднее возникли кварталы, получившие название Монсеррате.

Когда процессия достигла места, где ныне построена церковь, давшая название всей этой части города, к шествию присоединился какой-то неизвестный негр, человек подозрительного вида, с трудом переводивший дыхание, как это бывает после долгого бега. Неизвестный пытался незаметно затесаться в толпу, следовавшую за гробом, но в этот момент на дорогу, размахивая кавалерийской саблей, выскочил стремительный всадник, молодой негр в суконной венгерке с золотыми эполетами, судя по одежде и бравой посадке – военный. Он подскакал к беглецу, приставил саблю к его груди и, не боясь быть услышанным, громко крикнул:

– Сдавайся. Маланга, или зарублю!

– Тонда! Тонда! – раздалось несколько возгласов, так как одни были знакомы с полицейским, а другие знали его в лицо.

Маланге, зажатому между острием сабли и носилками с гробом, не оставалось ничего другого, как сдаться на милость победителя. Тонда, не спешиваясь, скрутил Маланге руки, связав их на спине локоть с локтем, и приказал ему идти впереди своего коня, сам же отсалютовал процессии по-военному, подняв над головой вытянутую руку с саблей наголо, и произнес:

– Сеньоры, я надеюсь, вы извините меня за причиненное вам беспокойство. Я действовал, выполняя приказ его светлости губернатора о поимке этого негодяя, которого мне было велено взять живым или мертвым. Можете спокойно следовать далее. Честь имею, сеньоры!

В пути траурная процессия дважды останавливалась. В первый раз это произошло у высокой ограды Дома призрения, обращенной к голубеющему вдали Атлантическому океану. Приютские дети, мальчики и девочки, хором пропели заупокойную молитву по душе усопшей, в благодарность за что получили в качестве подаяния золотой.

Вторая остановка произошла у самого кладбища, под аркой его изящных ворот, где капеллан кладбищенской церкви окропил гроб святой водою, после чего было разрешено приступить к погребению. В торжественную и, как всегда, скорбную минуту последнего прощания все присутствующие обнажили голову и в благочестивых позах молча замерли вокруг открытой могилы.

Хосе Долорес Пимьента, Урибе и еще несколько человек бросили по горсти земли на гроб той, что звалась в жизни Хосефой Аларкон-и-Альконадо, – женщины, которую судьба отличила не только редкой красотой, но и тяжкими несчастьями и чье сердце было исполнено горячей материнской любви, а в последние годы – и самой ревностной набожности. Когда все было кончено и Хосе Долорес, распорядитель похорон, прощаясь с друзьями, благодарил их за сочувствие и участие, глаза его невольно увлажнились слезами – быть может, потому, что в этот миг перед его мысленным взором вновь возник образ боготворимой им Сесилии, и он вновь на мгновение увидел, как она в пароксизме отчаяния и горя падает без чувств на руки стоящей с нею рядом Немесии.

Глава 3

Мне ль трусливо

Жизнь беречь?

Я искал лишь

Смелой доли,

Гнет неволи

Сбросив с плеч.

X. де Эспронседа [84]84
  Перевод А. Энгельке.


[Закрыть]

Семейство Гамбоа вернулось в Гавану в середине января. Слуги прибыли морем, господа – сушей. Несколькими днями позднее присоединился к родным также и Леонардо.

Первое, что должна была сделать донья Роса по возвращении в город, – это выправить для Марии-де-Регла вид на жительство, или, если угодно, удостоверение личности, которое позволило бы негритянке подыскать себе место или новых хозяев. Свидетельство это, метонимически именуемое на Кубе «бумагой», было подписано доном Кандидо и составлено примерно в следующих выражениях: «Выдано сие рабе моей Марии-де-Регла с тем, чтобы вышепоименованная раба в десятидневный срок со дня выдачи ей настоящей бумаги подыскала себе место или нового хозяина. Женщина сия по рождению – креолка; разумна, сметлива и к работе сноровиста, мышцы имеет сильные, здоровьем крепка, заразными болезнями не болела, никаких пороков и дурных наклонностей за ней не замечено; умеет шить, стирать и гладить, а также ходить за детьми и больными. Бумага сия выправлена вышеозначенной рабе по ее просьбе. Женщина эта никогда не служила иным хозяевам, кроме своих первых господ, в доме которых родилась, и нынешних, которые сим удостоверяют, что готовы продать ее, Гавана и т. д.».

Покончив с этим делом, которому донья Роса придавала немалое значение, она занялась выяснением некоторых обстоятельств, связанных с побегом Дионисио. Всю вину за это происшествие донья Роса возлагала на дворецкого, почему при первой же возможности приступила к нему с допросом, который начала в тонах иронических:

– Ну-с, я полагаю, вы тут с ног сбились, разыскивая Дионисио?

– Совершенно справедливо изволили выразиться, сеньора донья Роса; именно, что с ног сбились, – ответил с некоторым замешательством дворецкий, ибо говорил заведомую ложь. – Но ведь эти негры такой народ… Самого сатану проведут и выведут… Бестии, продувные бестии!

– Ну, а что же вам все-таки удалось выяснить?

– Немного, сеньора донья Роса, очень немного… почти что ничего. Разнесся слух, будто его убили – закололи ножом, и… да вот, собственно, и все. Насколько мне известно, никакого следствия по этому делу полицией учинено не было, убийцу не задержали и не допросили, мертвого тела тоже нигде не обнаружили. Вот мне и пришло в голову – да, верно, так оно и есть, – что вся эта история насчет убийства – одна пустая басня, и выдумали ее нарочно, чтобы следы замести и нас запутать. Может статься, что слух этот распустил сам Дионисио. Да, да, эти негры такие пройдохи, такие хитрецы…

– Довольно, я все поняла, – с досадой проговорила донья Роса и затем добавила: – Так вот, этот негр должен быть разыскан.

– Слушаюсь, – отозвался дон Мелитон.

– Жив он или мертв, но ведь где-то же остался от него след, – продолжала донья Роса.

– Вот и я так говорю, – подхватил дворецкий.

– Ничего вы не говорите, – раздраженно возразила донья Роса. – Иначе как же так могло случиться, что вам ни разу не пришло в голову дать в «Диарио» объявление о розыске?

– Как можно, сеньора донья Роса, как можно! – запротестовал дворецкий, обрадовавшись, что хозяйка неожиданно помогла ему найти для себя хоть какое-то оправдание. – Приходило мне это в голову, приходило не раз и не два.

– Так что же вы до сих пор ничего не предприняли?

– Видите ли, сеньора донья Роса, в этом-то объявлении вся и загвоздка. Объявление… его ведь сперва сочинить надобно, а я не то что сочинять их, а и в глаза-то не видывал, какие они такие бывают. Оно и понятно – у нас в городке газет не печатали.

– Но ведь здесь и трудности никакой нет! Разве вы не помните примет Дионисио? Не знаете, каков он из себя, то есть какая у него наружность? Да вот: «Негр-креол, приземистый, полный, лицо круглое, рябое, курнос., лоб с глубокими залысинами, рот большой, зубы хорошие, глаза навыкате, шея короткая, осанка и манеры как у аристократа, по ремеслу – повар, знает грамоте, выдает себя, по всей видимости, за свободного, исчез такого-то числа. Поймавший и доставивший вышепоименованного негра его хозяевам будет щедро вознагражден, ему также будут возмещены все убытки, какие он может понести в связи с розысками и поимкой названного раба». Подобные объявления вы найдете в «Диарио» ежедневно, они печатаются под рубрикой, или как это там называется… словом, в разделе «Беглые рабы».

– Понимаю, понимаю, сеньора донья Роса. И подумать, как складно у вас все выходит! Словечко к словечку, словечко к словечку! Так вы уж будьте любезны, возьмите перышко, да и выпишите мне все это на бумажку. Скажу вам, не стыдясь, милостивая моя госпожа, что по части газетных писаний нет у меня искры божией. Уж чего нет, того нет. Видно, не родился я газетным сочинителем, а коли не судьба жениться, говорит пословица, так нечего и невест присматривать.

– У страха глаза велики, дон Мелитон. Могли бы вы удержать в памяти и потом пересказать то, что я вам сейчас говорила?

– Думаю, что да. Запомнить я могу все что угодно, этим талантом меня господь бог не обидел.

– Отлично. Так вот, чтобы вам ничего не позабыть, ступайте немедля в контору газеты «Диарио» – это на нашей же улице, пройдя портал церкви Росарио. Знаете, такой дом и два окна, без решеток, с красивой парадной – там когда-то еще устраивались лотереи… Вы войдете и обратитесь к редактору, дону Торибио Арасосе. Вы сразу его узнаете – это обрюзгший толстяк, лицо у него ничем не примечательное, обросшее бородой… он почти никогда не бреется, а смеется одними губами, не изменяя выражения лица… Вы это все запомните? Так вот, вы перескажете ему то, что я вам здесь говорила о внешности Дионисио, а уж дон Торибио сам составит объявление: он знает, как они пишутся.

Когда дон Мелитон наконец вышел и дверь за ним затворилась, донья Роса воздела руки к небу, устремила глаза горе и воскликнула:

– О-о-о! И бывают же такие безмозглые ослы! А еще ходит на двух ногах! И где только выискал мой муженек этакого остолопа!

По возвращении дворецкого из конторы «Диарио» донья Роса отправила его в наемном экипаже к холму Серро – здесь, неподалеку от элегантной загородной виллы графов де Фернандина, был расположен лагерь для беглых рабов, находившийся в ведении Королевского консулата земледелия и торговли Кубы и города Гаваны. Дону Мелитону надлежало узнать, не находится ли Дионисио в числе обитателей лагеря. Но беглого раба здесь не оказалось по той простои причине, что в лагерь доставляли негров, бежавших только из сельских усадеб, пойманных в лесах с помощью собак и либо не знавших, либо скрывавших имя своего законного владельца.

Обескураженная столь бесплодным началом розысков, донья Роса уже начала было терять надежду на поимку беглеца, когда однажды к ней явился молодой негр в военном мундире и попросил в весьма учтивых выражениях уделить ему несколько минут внимания. Донья Роса пытливо оглядела пришельца, смерив его взглядом с головы до ног, и спросила:

– Тонда?

– Покорнейший слуга нашей милости, – отвечал тот, сгибая свой стройный стан в глубоком поклоне.

– В чем дело? – строго спросила донья Роса.

– Если не ошибаюсь, ваша милость поместили в газете объявление о беглом темнокожем?..

– Да.

– Простите, сеньора, как зовут этого темнокожего?

– Дионисио.

– Дионисио Харуко?

– Нет, Гамбоа, так как этот раб принадлежит мне. Правда, его первым господином был Харуко, в доме которого он родился. Весьма возможно, что он решил воспользоваться именно этой фамилией.

– Так я и думал. На праздничном балу для цветных, который состоялся в сочельник в доме Сото, в предместье, я столкнулся с одним темнокожим, назвавшим себя Дионисио Харуко. Его приметы совершенно совпадают с теми, что указаны в «Диарио», и если ваша милость соизволит поручить мне его поимку, я полагаю, что мне нетрудно будет вернуть сеньоре ее раба.

– Я заплачу за это две… нет, три… четыре золотых унции; я озолочу того, кто мне его приведет. Он совершил подлое преступление, и я хочу наказать его, как он того заслуживает. Но я боюсь, что он окажет вам сопротивление. У него и повадка-то вся разбойничья!

– Пусть это не тревожит сеньору. Я приведу его к ней со скрученными руками.

– Вас ждет щедрая награда.

– Я делаю это не ради денег, а только потому, что полагаю: каждый, кто провинился, должен понести справедливое наказание. Я действую согласно приказу моего начальника, сиятельнейшего сеньора дона Франсиско Дионисио Вивеса, поручившего мне поимку темнокожих преступников, на что было получено высочайшее соизволение его величества, нашего короля, – да дарует ему господь долгие лета!

Мария-де-Регла, жившая теперь на улице Сан-Игнасио, выходила из дому рано утром и отправлялась на поиски места. Выбрав какой-нибудь дом с виду богаче других, она стучала в дверь, передавала через слугу свою бумагу хозяйке и в ожидании ответа присаживалась отдохнуть на пороге. Ответ неизменно бывал один и тот же: хозяйка велела сказать, что служанок у нее достаточно и в наемных она не нуждается. Мария-де-Регла не подозревала, что в силу какой-то своеобразной идиосинкразии хозяева, да и сами рабы, косо смотрели на негра, нанимавшегося служить чужим господам, и только после многократных отказов и разочарований женщина начала догадываться о причине своих неудач. Впрочем, она и не питала больших надежд на то, что кто-нибудь наймет или купит ее, и не слишком стремилась к этому; более того, мысль об успешном исходе ее хлопот внушала ей едва ли не страх, ибо и та и другая возможность представлялась теперь Марии величайшим из всех несчастий, какие только могли с нею случиться. Если бы она принадлежала к числу женщин, чье лицо мгновенно выдает любое душевное движение, тогда даже самый близорукий человек заметил бы, что всякий раз, когда ей приходилось доставать из-за корсажа «бумагу», чтобы вручить ее слуге, открывавшему дверь, щеки ее заливала густая краска стыда.

Ее единственное желание и надежда, единственная цель, к которой она стремилась всею душой и ради которой добивалась разрешения возвратиться в Гавану, заключалась в том, чтобы разыскать Дионисио и, если он был еще жив, соединить с ним свою судьбу, если же умер – покончить с собою. Вот почему, получив обратно свою «бумагу» и выслушивая сухое и категорическое «нет», она не только не огорчалась, но испытывала даже нечто похожее на тайную радость. А между тем срок, обозначенный в «бумаге», был не только короток, но и строго ограничен. Она уже несколько дней потратила на бесплодные хождения по городу. Если за остающееся время она не сможет устроиться на место или найти себе новых хозяев, как поступит с нею тогда госпожа? Кому-кому, а Марии-де-Регла хорошо был известен крутой нрав доньи Росы и ее суровое обращение со своими рабами. В один из этих тревожных дней дочь Марии Долорес передала матери содержание разговора, только что происшедшего между доньей Росой и Тондой, чье имя и подвиги были у всех на устах. И, охваченная страхом потерять горячо любимого мужа, Мария-де-Регла решилась посвятить время, оставшееся ей до рокового дня, когда истекал срок «бумаги», розыскам Дионисио, который теперь один наполнял смыслом ее существование.

На следующее утро Мария-де-Регла поднялась пораньше и, расспросив о дороге, отправилась на Старую площадь, где в те времена находился один из двух рынков, расположенных внутри городских стен. Здесь, в тесном пространстве, сжатом с четырех сторон двухэтажными домами (дома эти тогда были, пожалуй, самыми высокими в городе), кипела в темноте, грязи и сырости рыночная сутолока и среди всевозможной скотины, птицы и снеди толкалось великое множество людей всякого звания и всех цветов кожи – впрочем, в большинстве своем чернокожих. Фасады домов, окружавших площадь, украшены были обширными порталами, собственно даже галереями, плоские кровли которых, обнесенные деревянною балюстрадой, покоились на высоких и толстых опорных столбах, или, если угодно, колоннах, и служили балконами для второго этажа.

Попав на площадь, Мария-де-Регла долго стояла, прислонясь к одному из этих столбов, молча и печально глядя на пеструю суету рынка. Все здесь было для нее внове. Посреди площади возвышалась каменная чаша фонтана, куда четыре каменных дельфина изливали время от времени струи мутной, нечистой воды, которую негры-водоносы прилежно собирали в глиняные кувшины, чтобы затем где-нибудь в городе продать содержимое каждого из них за полреала серебром. От фонтана, как от центра, неправильными лучами расходились во все стороны узенькие дорожки между торговых рядов, где прямо на земле была навалена и разложена выставленная на продажу снедь; а так как торговцы, видимо, не соблюдали при этом никакого порядка или системы, то рядом с зеленью и овощами продавалась живая птица, а рядом с фруктами – битая дичь. Все здесь шло вперемешку: пучки кореньев, клетки с пернатыми обитателями лесов, рыба речная и морская, привезенная сюда в корзинах и даже в рыболовных вершах, свежая убоина, которою торговали с деревянных прилавков, или, лучше сказать, с обыкновенных досок, положенных концами на глиняные кувшины или раскладные козлы. И все это наполняло воздух своими влажными испарениями; земля под ногами была усеяна растоптанной кожурою фруктов, обгрызенными кукурузными початками, грязными перьями, комьями навоза, гнилыми овощами. И нигде ни одного хотя бы легкого тента, и повсюду одни и те же топорные, грубые физиономии крестьян или негров, то одетых в лохмотья, то полуголых; повсюду смешение самых разнообразных запахов и ароматов; и тысяча разнородных звуков, слившихся в один неумолчный гомон, прорезываемый время от времени визгливыми выкриками, а высоко надо всем этим – видимый как бы через окошко чердака клочок синего неба с проплывающими по нему облачками, похожими на куски мягкого белого шелка, подхваченные ветром, или на белоснежные крылья незримых ангелов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю