355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сирило Вильяверде » Сесилия Вальдес, или Холм Ангела » Текст книги (страница 34)
Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:36

Текст книги "Сесилия Вальдес, или Холм Ангела"


Автор книги: Сирило Вильяверде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)

Как-то раз спросила я у Магдалены: отчего сошла с ума Чарито? Уж лучше бы я и не спрашивала. Ни слова она мне не ответила, только в лице вдруг вся переменилась, серая стала, да как зафыркает: «Фу, фу, фу» – и за двери, на кухню! Ну совсем как кошка, когда испугается. Другой раз спросила я у нее, кто отдал Сесилиту в приют. Господи боже! Она чуть не померла, у ней аж язык отнялся! И еще спросила я ее однажды, как звать-то отца Сесилиты. Что тут было! Ну, ни дать ни взять бочку с порохом подпалили, так и полетел огонь во все стороны, ей-богу, а волосенки-то кучерявые на голове у нее дыбом встали – ну что твои гадюки. Руками машет, точно воздуху ей не хватает, ахает, охает, потом перекрестилась два раза, будто черта живьем увидала, – и от меня. А я стою, рот разинула, не знаю, что и думать. Так что старалась я, доченьки, старалась.

Но это все бы ничего, а вот что худо вышло: я ведь как поначалу вообразила, что это хозяин мой к девочке каждую неделю ходит да от меня прячется, так при этой мысли и осталась – и возьми да и расскажи обо всем Дионисио при первой же нашей с ним встрече. А Дионисио еще до того узнал от Пио, что хозяин часто выходит из коляски у переулка Сан-Хуан-де-Дьос и после садится обратно на Мощеной улице либо же напротив дома дона Хоакина Гомеса, куда каждый вечер ездил он играть в ломбер. Проведал про все это Дионисио, ну и сумел-таки до меня добраться. Тетушка Чепилья не пускала меня на улицу, даже за покупками, и то я не выходила. Но мы с Дионисио видались либо по утрам, когда он отправлялся на рынок, либо поздно ночью, когда все в доме спали. Тогда-то и увидел Дионисио Сесилию и невзлюбил ее… смертной ненавистью возненавидел – из-за нее ведь нас разлучили. А чтобы Дионисио мог ночью из дому выходить, старуха Мамерта всякий раз брала потихоньку у госпожи из комнаты ключ от парадной двери.

И вот однажды утром, в ранний час, Чепилья застала нас с Дионисио, когда мы с ним в зале разговаривали. Ох, и разгневалась же она! Дитя у меня отняла и запретила грудь ей давать. Хорошо еще, что девочка-то уж была большая, месяцев девяти с половиной, ходить начинала, и можно было кашкой ее кормить… А дня через три и говорит мне тетушки Чепилья, что, мол, нужды она во мне больше не имеет и могу я домой к себе отправляться. А я ей отвечаю, что города, дескать, не знаю и заблудиться боюсь. И вот – не диво ли? – на другой день приезжает за мною Пио. Кто его прислал? Он мне объяснил, что ему хозяин велел за мной приехать. Но откуда же хозяин узнал, что меня выгнали?

А дома мне уже госпожа приготовила встречу. Однако я не трусила, потому что надеялась – хозяин за меня заступится. Заступился он – как же! Мало того, сдастся мне, что он-то как раз и натравил госпожу на меня и подговорил отправить в инхенио, что называется, без суда и следствия. Дионисио мне сказывал, что хозяин и госпожа не раз между собой ссорились из-за меня да из-за девочки этой, которую я кормила, и опять же из-за того, что хозяин отвез меня в приют на своей коляске, потому что госпожа не верила, будто меня нанял доктор Монтес де Ока; и еще много кое-чего рассказывал мне тогда Дионисио. Ну, как бы там ни было, не успела я порога переступить, как госпожа тут же, чуть ли не в дверях, меня схватила и потащила в кабинет к хозяину – он как раз сидел за счетными книгами. И тут устроила она мне допрос. Уж я и не помню, о чем она меня спрашивала и что я ей отвечала, помню только, что много мне тогда лгать пришлось и что госпожа пригрозила отправить меня в инхенио. А хозяин сидел, ровно воды в рот набрал: ни словечка не вымолвил!

Но только я тогда уже в тягости ходила. У меня Долорес должна была родиться, а у госпожи – ваша милость. Нелегко вы ей, нинья Аделита, достались: все время она хворала, и когда ваша милость родились, госпожа занемогла. У меня же все обошлось благополучно. И приказали мне тогда кормить вашу милость, а Долорес отдали старой Мамерте, и она кормила ее коровьим молоком и давала сосать жеваный хлеб.

Ну, не горемычная ли моя доля, милые мои доченьки? Меня, любящую мать, заставили кормить ребенка госпожи, а свое родное дитя, первое, что у меня в живых осталось, свою плоть и кровь, я не то что кормить, но даже и на руки брать не смела, ни поцеловать, ни у груди своей согреть не могла. Господь свидетель: детей я всегда любила, я была хорошей кормилицей для Сесилии, а уж про вас, ваша милость, и говорить нечего – вас я любила и люблю, как родную. Но поставьте себя, милая моя нинья Аделита, на мое место и подумайте, каково мне было видеть, что вы, ваша милость, здоровенькие, толстенькие, розовенькие да свеженькие, как яблочко наливное, и сами-то вы чистенькие, и чего-чего только у вас нет: и чепчики вязаные, и свивальники вышитые, и распашоночки батистовые, и платьица кружевные, и чулочки нитяные, и туфельки атласные, и спите-то вы в люльке красного дерева, которую хозяину прислали в подарок из-за моря, и всегда-то вы на руках либо у меня, либо у госпожи, либо у ниньи Антоньики, либо у хозяина, а стоит вам только заплакать или занемочь, так сразу весь дом на ноги подымется, и тут уж все: и хозяева, и друзья ихние, и слуги с ног собьются – кто за доктором бежит, кто в аптеку, а кто вокруг вас суетятся, и так до тех пор, пока не полегчает вам и снова станете вы здоровенькие. А по большей части госпожа во всем меня винила. Заплачете вы – это, значит, я вас свивала и больно сделала, или воды вам для купанья в ванночку налила слишком холодной либо горячей, или булавку так заколола, что вы оцарапались, – всего и не перечесть. А как же Долорес, мое родное-то дитятко? Поверите ли, ваша милость, сердце у меня кровью обливалось, как, бывало, увижу ее, тощенькую, хворенькую, всю в грязи, сопельки не утерты, ползает по двору почитай что нагишом среди кур да петухов, либо в конюшню заползет – к лошадям под копыта, либо к жаровне с горячими угольями, где гладильщицы утюги греют, а еще того лучше – в кухню, где масло кипящее во все стороны брызжет; а чтобы от голода не кричала, завяжет ей нянька Мамерта в тряпицу грязную жеваного хлеба или риса, в молоке размоченного, сунет в рот – соси! А, упаси бог, заплачет она, так госпожа – нет того чтобы мне сказать: поди, мол, уйми ребенка – какое! – сама первая закричит: «Уберите, уберите вы эту паршивую негритянку на кухню, чтобы я визга ее больше не слышала!» Дионисио не умел детей нянчить, да и некогда ему было – все время у плиты. А Мамерта, старуха, тоже за детьми ходить не умела, потому что незамужняя и детей у нее своих никогда не было… и не знала она, что это такое – любовь материнская.

Сколько я в ту пору слез пролила, плакала и денно и нощно, места себе не находила. Однако же молока было у меня довольно, потому что госпожа меня через силу есть заставляла, и молоко у меня часто из грудей само текло. Свободно могла я и двух детей выкормить, если бы только позволяли мне. Да разве бы госпожа допустила! Ни за что в свете! Увидела старуха Мамерта, как это я убиваюсь, сама не своя хожу, и однажды ночью принесла ко мне Долорес в ту комнату, где я подле вашей колыбельки спала. Ох, и радость же это была для меня, ваша милость, что могу я свое дитя кормить – не помню я в жизни своей минуты лучше этой. И первый раз все нам сошло благополучно. Только Долорес после того по ночам кричать стала – знать, молоко-то из материнской груди ей слаще показалось, чем рисовый сок из тряпичной жамки. И вот Мамерта, чтобы Долорес не плакала и спать ей не мешала, стала приносить ее ко мне по ночам, когда в доме все улягутся. А уж это известно: повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сложить. Как-то раз, когда Долорес лежала у меня в кровати, ваша милость проснулись, и пришлось мне взять вас к себе, чтобы вы не заплакали и госпожу невзначай не разбудили и чтобы не накрыла она меня за таким делом. Легла я сама на спину, вас, ваша милость, положила к правой груди, Долорес к левой – ну, вы обе и присосались, будто два клещика, да так, что, видно, все молоко из меня до последней капли высосали. И что тут случилось, в точности я вам не скажу, потому что вскорости заснула, но, верно, Долорес надоело сосать с одного боку, она и сунься на другую-то сторону, а вы крепко за грудь мою правую держались, она и задела вас по ручкам да по головке. Вот и весь сказ. Подняли вы вдвоем такой рев, что госпожа проснулась, пошла со свечкой ко мне в комнату и застала нас всех имеете.

Расплачиваться пришлось Мамерте: по приказу госпожи дворецкий жестоко выпорол ее. После этого у ней пропала охота приносить ко мне по ночам Долорес. Мне же не сказали ни слова. Но через месяц или около того госпожа имела обо мне разговор с хозяином: как, дескать, со мною быть? И вот, не молвя дурного слова, приказала она отправить меня в инхенио. Посадили меня на шхуну капитана Панчо Сьерры, и очутилась я нежданно-негаданно здесь, где и поныне искупаю тяжкие свои прегрешения.

 
Час за часом пролетает,
Вдруг вернулся муж ее…
 

После полуночи донье Росе послышалось, что в доме где-то разговаривают, и, вообразив, будто между ее дочерьми внезапно возникла ссора, она поднялась с постели и направились в боковую анфиладу комнат; миновав две из них, она внезапно появилась на пороге будуара, где заседал уже знакомый нам синклит. Первым побуждением доньи Росы было выбранить дочерей, но присутствие Исабели, ее сестры, а также их почтенной тетушки, доньи Хуаны Бооркес, заставило донью Росу сдержаться, и она решила предварительно выяснить причину столь необычного ночного бдения.

Однако приятельницы наши, охваченные смущением и страхом, словно онемели, и ни одна из них не нашлась, как объяснить хозяйке дома, зачем они собрались здесь в такой поздний час. Не растерялась одна только Адела. С беззаботным смехом поднялась она навстречу матери и, стараясь заслонить юбками свою бывшую кормилицу, в нескольких словах объяснила донье Росе причину этого странного сборища и передала ей содержание рассказа кормилицы.

– Мамочка, – закончила свою речь Адела, – вот Мария-де-Регла! – При этих словах негритянка бросилась на колени перед своей госпожой. – Она просит у тебя прощения, и все мы также просим за нее. Позволь ей вернуться в Гавану, к ее Дионисио!

Захваченная врасплох донья Роса не знала, что отвечать дочери, которая с умоляющим видом обнимала ее, и негритянке, просившей прощения у ее ног; наконец она с горечью воскликнула:

– Ах, дитя мое, ты и сама не знаешь, о чем просишь меня! Ты требуешь от меня гораздо больше, чем я могу сделать, оставаясь верной своему долгу. Ты хочешь, чтобы я поставила на карту свое собственное спокойствие и спокойствие всей нашей семьи.

– Мамочка, – пылко возразила ей Адела, – Мария рассказала нам свою историю, и мы верим, что она невинна; на нее возвели напраслину. Слушая ее, мы плакали, как маленькие дети.

– Она невинна! – с сарказмом произнесла донья Роса. – Это ты – невинное, доверчивое дитя, если ты могла поверить ее россказням, ее крокодиловым слезам. Да ведь другой такой лживой, хитрой негритянки во всем свете не сыщешь. Из-за нее у меня было огорчений и неприятностей больше, чем у нее волос на голове. Ни одного правдивого слова я от нее не слыхала, всегда она старалась меня обмануть, ей ничего не стоило ослушаться моего приказания! И если она очутилась в инхенио – то по заслугам. Нигде она не умела ужиться. И мне жаль, что ты попалась на удочку этой обманщицы. А главное – она вовсе не любит тебя, потому что не способна любить кого бы то ни было.

– Но зато, мамочка, я люблю ее. Она вскормила меня, она столько плакала оттого, что меня с ней разлучили, и она просит, чтобы я заступилась за нее перед тобою. У меня от ее слез и просьб сердце разрывается.

– Хорошо, Адела, – ответила донья Роса после недолгого раздумья. – Ради тебя и ради Исабелиты, раз она так плачет, я прощаю Марию-де-Регла и разрешаю ей вернуться в Гавану. Но услуги ее мне не нужны и в дом к себе я ее не возьму. Пусть живет где знает. Бумагу я ей выправлю. А деньги, что она будет каждый месяц зарабатывать, пойдут вам с Кармен на булавки.

Часть четвертая
Глава 1

Враг сражен, и обагрилась

Грудь его потоком крови.

Герцог де Ривас

Случаю было угодно, чтобы Дионисио Харуко, или иначе – Дионисио Гамбоа, остался в живых. Удар ножом, полученный им в стычке с музыкантом Хосе Долорес Пимьентой, оказался не смертельным, рана была не колотая, а резаная: нож, полоснул наискось по левой стороне груди, широко рассек мышцы на уровне соска, однако лезвие проникло неглубоко и серьезных повреждений не причинило. Правда, повар сеньора Гамбоа упал навзничь и остался лежать на мостовой, однако причиной тому послужил не столько самый удар, отнюдь не такой уж сокрушительный, сколько то, что Дионисио, пытаясь в последнюю минуту увернуться от своего противника, споткнулся о камень, а испуг и большая потеря крови совсем его обессилили.

Жалобно стеная, лежал он, беспомощный, посреди Широкой улицы, зажимая обеими руками кровавую рану, когда вдруг из темноты возникла рядом с ним фигура какого-то прохожего. То был босоногий, могучего телосложения негр, по всей вероятности – водонос, или, как их называют в Гаване, карретильеро, о чем с несомненностью свидетельствовал сыромятный кожаный ремень, надетый у него наподобие портупеи через правое плечо и с помощью колец соединявшийся обоими своими концами на левом боку. Заслышав стоны, карретильеро подошел поближе, чтобы взглянуть в чем дело, но, увидев раненого, поспешил прочь, пробормотав себе под нос:

– Убили… Упаси бог, еще попадешься с ним тут!

Вскоре вновь послышались шаги, и на улице появился еще один темнокожий, судя по одежде – несколько более цивилизованный, чем первый. Он нес под мышкой какой-то предмет во фланелевом чехле, напоминавший по форме музыкальный инструмент. Привлеченный жалобными стонами раненого, прохожий остановился на почтительном от него расстоянии и, смекнув, что здесь произошло, соболезнующе воскликнул:

– Здорово его пырнули, беднягу! Гм, а еще жив… Ну, мне в это дело встревать не к чему. Знаем мы эти суды да законы!.. У них ведь кто свидетель, тот и в ответе. – И с этими словами второй прохожий удалился не менее поспешно, чем первый. Уходя, он то и дело оглядывался назад, боясь, как бы кто-нибудь не заметил и не выследил его, чтобы на следующий день донести на него в полицию и обвинить в смертоубийстве.

Третьим прохожим снова оказался негр – фигура в своем роде весьма примечательная и отличная от всех прочих людей не только внешностью и платьем, но также и своими поступками. Действительно, костюм этого человека состоял из так называемых панталон колоколом, плотно облегавших бедра, сильно расширявшихся ниже колен и вновь сужавшихся у лодыжек; из белой рубашки с широким воротником, неподрубленные края которого были вырезаны зубчиками; из бумажного треугольного платка, завязанного узлом на груди и спускавшегося тупым концом между лопатками; из открытых туфель, таких мелких, что они едва прикрывали пальцы и пятки и при каждом шаге хлопали по земле как шлепанцы; наконец, из широкополого соломенного сомбреро, сидевшего торчком на голове своего хозяина – голове необыкновенно большой и круглой, чем она обязана была густейшей поросли курчавых волос, которые выбивались из-под шляпы, образуя по обе стороны лба некое подобно туго закрученных бараньих рогов. В ушах нашего нового знакомого болтались серьги, имевшие форму серповидных лун; они блестели совсем как золотые, однако мы готовы поручиться, что любой ювелир, будь он даже новичок в своем деле, взяв их в руки, тотчас определил бы, что изготовлены они из самого обыкновенного томпака.

Мы пытаемся набросать для нашего читателя верный портрет одного из тех красавчиков, курро, которыми в достопамятную пору описываемых нами событий славился Манглар, предместье просвещенного города Гаваны. Красавчик – это вовсе не махо, то есть не щеголь из простонародья, разгуливающий в андалузском костюме, а всего-навсего молодой мулат или негр, уроженец Манглара или какого-нибудь из двух-трех предместий Гаваны, человек без звания и состояния, выросший на улице и промышляющий себе на жизнь ловкостью рук; забияка и драчун по природной склонности и привычке, вор и мошенник по ремеслу – словом, головорез и плут, которому чуть ли не от рождения уготованы плети, каторга и насильственная смерть.

Если бы прирожденный красавчик по самому свойству своей натуры не испытывал отвращения ко всякому доброму и полезному делу, то можно не сомневаться, что наш герой обучился бы хотя начальной грамоте, ибо в пору его детства – и факт этот засвидетельствован историей – в Гаване начальные школы принадлежали по большей части темнокожим учителям, а отец нашего курро, добропорядочный африканец, прилагал все усилия к тому, чтобы его непутевый сын приобщился хотя бы к начаткам образования.


Неподалеку от улицы Лос-Корралес, где родился и вырос красавчик, находилась школа Лоренсо Мелендеса, лейтенанта гренадерской роты цветного ополчения; школу эту посещали дети различных цветов кожи: мулаты, негры, а также белые, и все они обучались здесь почти даром, так как учителю платили за его труды чаще всего натурой – овощами, птицею, яйцами, восковыми свечами. Сколько раз отец самолично отводил сына в школу, сколько раз просил учителя не жалеть розог на малого, коли он такой шалопай, сколько раз и сам нещадно порол его! Увы, все это ни к чему не привело, и те немногие случайные визиты, что будущий красавчик нанес школе достопочтенного учителя Мелендеса, прошли для него совершенно бесследно – за это время он не одолел даже азбуки.

Куда больше нравилось нашему курро отправляться в Тальяпьедру на ловлю сардин, добывать креветок в Королевском канале, запускать бумажных змеев на косе Пеньяльвер, бросать биту на уютной площади Сан-Николас или играть в пристенок у церкви Хесус-Мария. Подобное времяпрепровождение, как известно, обозначается на жаргоне школяров словами «праздновать святого лентяя». Сорванцы, справляющие этот праздник, проводят целые дни на солнце, у моря и на улицах, вызывая своими дерзкими выходками негодование мирных прохожих и мозоля глаза всем добрым людям. Впрочем, иногда они ищут себе пристанища в каком-либо закрытом месте, например под навесами свинобойни или в одном из кабачков, где им представляется немало удобных случаев стащить что-нибудь из съестного и утолить голод. Вот почему будущий красавчик нередко возвращался домой в синяках и шишках – то после драки с кем-либо из товарищей своих буйных игр, также будущим красавчиком, то после знакомства с кулаками владельца какой-нибудь таверны, ибо хозяева такого рода заведений не имели обыкновения прибегать к помощи правосудия, когда дело шло о защите и охране принадлежавшей им собственности.

Так с самого детства укоренялись в нашем герое дурные наклонности, и из мальчишки-сорванца мало-помалу вырабатывался вор и головорез. А поскольку в описываемую эпоху племя юных красавчиков было весьма и весьма многочисленным и наш курро отнюдь не был его единственным представителем, то нередко случалось, что он с гурьбой своих сверстников, таких же, как и он сам, озорников, отправлялся куролесить по городу, причем похождения эти далеко не были мирными и безобидными. Собравшись ватагой со всего предместья, наши сорвиголовы затевали настоящие сражении с мальчишками соседних предместий, своими смертельными врагами, – и враждебные рати забрасывали одна другую градом камней. Иногда подрастающие красавчики устраивали между собой жестокие потасовки из-за медяков, бросаемых после крестин в толпу восприемниками новоокрещенного младенца; иногда развлекались тем, что, поймав двух-трех собак и привязав им к хвосту по куску жести, выпускали несчастных животных на волю, выбирая для этой цели такие места, где уличное движение бывало особенно оживленным; или же бомбардировали камнями черепичные крыши и патио тех домов, чьи хозяева имели неосторожность прийтись не по вкусу юным курро; либо же, собравшись у ограды скотобоен, они принимались колоть острыми палками свиней и дразнить быков, пригнанных сюда на убой; наконец, дрались на деревянных ножах, умудряясь до крови ранить ими друг друга и приобретая в то же время необходимую ловкость и умение владеть этим предательским оружием.

Красавчик наш выходил уже из отроческого возраста, когда его родитель, распростившись с мечтою вколотить, хотя бы с помощью палки, науку в буйную голову своего отпрыска, отдал сына в ученики к сапожному мастеру Габриелю Сосе, державшему мастерскую на углу улиц Манрике и Малоха. Отец предоставил мастеру полную свободу действий и ничем не ограниченное право вознаграждать и карать ученика по собственному усмотрению в зависимости от его будущих успехов. Мастер Соса был человек сурового нрава и руку имел тяжелую; не скупясь, отделывал он юного шалопая сапожными колодками и шпандырем, а чтобы тот не вздумал удирать, саживал его не раз и на железную цепь, как сажают дикого лесного зверя, и под конец так сумел прибрать его к рукам, что на исходе четвертого года ученичества красавчик наш недурно тачал даже дамские башмачки. Но когда срок обучения кончился, курро не остался работать в мастерской, а лишь наведывался в нее раза два-три в неделю, зарабатывая себе таким образом на хлеб насущный. Впрочем, к этому средству обращался он только в тех случаях, когда не мог добыть денег каким-нибудь иным способом, если и не более честным, то, во всяком случае, более легким и, несомненно, более согласным с врожденными задатками его натуры.

Мастерская сеньора Сосы стояла на самом краю глубокого оврага, вырытого ливневыми водами. Во время дождя вода ручьями стекала вниз по улице Манрике и, сливаясь с потоками, бежавшими по шоссе Сан-Луис-Гонзага и улицам Эстрелья и Малоха, устремлялась между дворами домов, расположенных в нижней части улицы, затопляла все вокруг, словно река в половодье, и бурлящим водопадом низвергалась в овраг. Поэтому здании мастерской стояло на высоком фундаменте и уровень пола был сильно поднят над улицей, а порог дома был так высок, что перебраться через него стоило некоторых усилий.

Красавчик наш попал на Широкую улицу, свернув на нее с Марсова поля. Он шел таким размашистым шагом, что казалось, будто он не шагает, а прыгает. Руки же у него при ходьбе растопыривались под углом – примерно таким же, как у шатуна в точильных станках: возможно, что наш герой делал это, желая скрыть необычайную длину своих верхних конечностей. Услышав стоны и заметив, что впереди на дороге что-то темнеется, красавчик сразу остановился. В следующее мгновение он поднес обе руки к ушам, убедился, что томпаковые новолуния никуда не исчезли и, пробормотав себе под нос: «Целехоньки. Стало быть, бояться нечего», решительно направился к раненому.

– Эй вы, землячок! – проговорил он с той особенной интонацией, какая свойственна людям подобного сорта. – Вы кто такой будете?

– Я – Дионисио Харуко, – слабым голосом отвечал тот, почувствовав, что намерения прохожего были самые миролюбивые.

– Отродясь такого имени не слыхивал.

– Вполне понятно, сеньор, я ведь, можно сказать, не здешний. А вас как величать прикажете?

– Чего?

– Как вас зовут?

– Зовут Маланга.

– Маланга? – переспросил Дионисио так, словно ослышался.

– Так точно, Маланга. Только фамилие-то мое не Маланга, а Поланко. Это хозяин отцов так прозывался – Поланко. Ну, а меня в Мангларе все зовут Маланга да Маланга. Это потому, что папаша мой из-за моря привезенный, и мамаша то ж самое, из-за моря. А я здешний, тут уродился. Стало быть, как та маланга [82]82
  Маланга– африканское растение, завезенное на Кубу и широко здесь распространившееся; одновременно это слово служит для обозначения неуклюжего и непутевого человека.


[Закрыть]
гвинейская, из-за моря завезли, а на Кубе растет. Так сызмальства и зовусь.

Хитрец лгал самым беззастенчивым образом. Кличку Маланга дали ему в предместье Манглар за шалый прав и за придурь, а также за нескладную стать, потому что длинные руки его и ноги с толстыми икрами и огромными ступнями были несоразмерно велики в сравнении с коротким туловищем.

– А с чего же вы тут, сеньор, прохлаждаетесь, разлеглись и пузо кверху выставили? Переложили малость или как?

– Я не пьян, Маланга. Я ранен.

– Тю-ю-ю! И кто ж это вас так отделал?

– Да тут мулат один, паршивец несчастный! Вот посмотрите.

– Здорово он вас резанул… Ай да мулатик! Чистая работенка! А вы, сеньор, откуда шли? Никак с похорон?

– Почему с похорон? Я возвращался с бала и столкнулся с этим мулатом, ну, слово за слово, дошло до ножей, он и ударил меня самым что ни на есть предательским способом, А вы почему спрашиваете?

– Да нет, так просто. Одежда на вас ну точь-в-точь как на факельщиках этих, что на похоронах бывают…

– Это одежда вовсе не факельщика, это парадное платье, какое при дворе носят.

– При дворе? Это почему же только при дворе? В этакой шкуре и на улицу выйти не стыдно. Суконце-то гляди какое доброе. Да кабы не это суконце с подкладочкой, проткнул бы он вас, сеньор, как цыпленка, за милую душу проткнул бы. Да ведь и то сказать, сеньор, больно уж вы из себя солидный, чтобы на ножах драться. Видно, вы, сеньор, обучались этому делу, когда уже взрослыми были, а дело это такое, что ему сызмальства обучаться нужно, а то толку не будет. Да и руки у вас, сеньор, длиною не вышли, вот и неспособно вам отбивать верхний удар. Да и…

– Ради бога! – угасающим голосом прервал его раненый. – Ради бога и пречистой девы Марии, оставим все это, и если есть в вас хоть капля жалости и вы хотите помочь мне, поторопитесь, потому что я истекаю кровью.

– А я перевяжу вас платком – кровь и остановится.

– Нет, сначала надо промыть рану.

– Промыть? Да вы что, сеньор, спятили? А как она антоновым огнем возьмется? Да еще помрете вы? Небось тогда на меня все свалите – я, мол, виноват.

– Нет, будьте покойны, я вас ни в чем обвинять не стану. А коли умру, так, значит, пришел мой час, и вы тут ни при чем. Сделайте милость, сеньор Маланга, здесь на углу – таверна, приносите мне оттуда, но, пожалуйста, поскорей, стакан водки и бутылку сухого вина.

– Да я, сеньор, хоть сейчас туда слетаю. Только таверна-то уже заперта. Час вон какой поздний. А хозяин этот, дьявол полосатый, шибко меня не любит. Знакомый я ему, и он знает, собака, что мне его пришить – раз плюнуть. Потому что, хоть и неловко мне хвастать, но пришил я не одного такого краба-сквалыгу. Ведь я как увижу каталонца, так все во мне и закипит…

– Вот и отлично, милый человек, вы уж пойдите, исполните мою просьбу. Авось он вам откроет. Стучите покрепче.

– Да как же я… землячок? Не смокаете вы, что ли? Уж я вроде вам все растолковал… Ну раз вы, сеньор, сами не соображаете, я вам напрямки скажу, что у меня в кармане ветер свищет. Нынче ночью я и полушки не заработал.

– Так что же вы, приятель, сразу о том не сказали? Деньги у меня есть. Вот здесь, в жилетном кармане. Не бойтесь, суньте туда руку: там должен быть один золотой, два дублона и еще одна монета в полдублона. Возьмите самую маленькую монетку и бегите скорей, голова у меня кружится… в глазах потемнело.

И Дионисио потерял сознание. Однако красавчика это нимало не обеспокоило, он был поглощен обследованием жилета; найдя карман, он сунул туда руку и вытащил золотую монетку, которую ему велел взять хозяин. Не часто доводилось ему держать в руках такое сокровище, если вообще когда-нибудь попадало оно к нему в руки! Затем он направился к таверне, которая, как и следовало ожидать, оказалась запертой на все замки и засовы. Вначале Маланга постучал осторожно, костяшками пальцев, потом погромче и под конец принялся дубасить в дверь кулаком что было силы. Хозяин таверны, будь он даже глух как стена, не мог не услышать этой пушечной канонады и поэтому поспешил к дверям, боясь, как бы стукавший не сокрушил их своими кулаками; к тому же он совершенно здраво рассудил, что человек, поднявший его подобным образом с постели в столь поздний час, едва ли мог быть вором или разбойником. Однако же предосторожности ради он не стал отодвигать тяжелый дверной засов, а удовольствовался тем, что только подал голос, обратившись к незваному гостю через замочную скважину, причем характерный выговор тотчас со всей несомненностью обнаружил в нем природного каталонца.

– Ну, кто там?

– Это я, ньо [83]83
  Ньо– фамильярное искаженно слова «сеньор».


[Закрыть]
Хуан.

– Кто это – я?

– Маланга, ньо Хуан. Не признали меня, что ли? Откройте.

– Так я тебе и открыл! Ишь чего выдумал! Ступай себе с богом! Нечего будить по ночам добрых людей. Проваливай, проваливай, Маланга, иди, откуда пришел. Сказано же, не открою я тебе. Наглость-то, наглость какая!

– Откройте, ньо Хуан, Христа ради, откройте. Тут беднягу одного поранили, чернявенького.

– Ранили, говоришь? Вон оно что! Ну так катись-ка ты к чертовой бабушке, и пусть она тебе открывает! Мать моя, пресвятая богородица! Связаться с полицией! Все, что имел, потеряешь! Последнее отберут, до нитки разденут! Ну и выдалась ночка!

– Ньо Хуан, ньо Хуан, да послушайте же! Я и заходить-то не стану, вы мне все через глазок подадите, откройте только его. Я к вам не с пустыми руками пришел.

– А, это другой разговор. Давай деньги.

– «Давай, давай»! Принесите мне вперед бутылку сухого вина. Ясно? Сухого, чтоб ни капли воды! И еще горькой стаканчик.

– Давай сюда деньги!

– Сколько?

– Полтора песо.

– Вот вам золотой.

– Бери бутылку. Теперь стакан. А тут сдача. И скажи спасибо, что я человек сердобольный.

Схватив бутылку в одну руку, стакан – в другую (и то и другое хозяин протянул ему, отодвинув решетку маленького дверного оконца), Маланга поспешил на помощь раненому, даже не пересчитав полученной сдачи. Промыв рану, то есть смочив ее поверх рубашки вином и затем перевязав ее с помощью двух платков так старательно, как только он мог это сделать, Маланга дал Дионисио выпить водки, помог ему подняться и, поддерживая под руку, привел в огромный дом неподалеку от ближайших городских ворот, что около театра Хесус-Мария. Здесь, в глубине двора, Маланга жил в крохотной дощатой пристроечке, прилепившейся к стене дома. К счастью, в продолжение всей этой трагикомической сцены на улице не было ни души, лишь изредка опасливо прошмыгивала сторонкой какая-нибудь кошка либо пробегала мимо собака и, тявкнув на наших земляков раза два, но не отваживаясь на большее, исчезала в темноте.

Однако что за причина вдруг заставила нашего красавчика, человека отпетого и к тому же без царя в голове, выказать в столь критических обстоятельствах поистине поразительную отзывчивость к чужой беде? Причина была та, что, нащупав у Дионисио в жилетном кармане золотые монеты, Маланга счел их своим законным наследством и достоянием как в случае смерти, так и в случае выздоровления Дионисио, ибо будь то обманом или силой, но он решил завладеть этими деньгами еще при жизни хозяина. Именно эта основная цель руководила поступками Маланги, когда он, услужая человеку совершенно ему незнакомому, простер свою любезность до того, что уступил Дионисио собственную кровать: складную деревянную койку, грязную и шаткую, где не было ни постельного белья, ни даже одеяла, которым можно было бы укрыть на этом ложе свое бренное тело. На другой день рано утром Маланга отправился к хирургу Capce, известному сочинителю романов, жившему на углу улицы Малоха и улицы Кампанарио вьехо, разбудил его и чуть ли не насильно привел к раненому, предварительно потребовав от медика сохранения строжайшей тайны. И так как между людьми порядочными и благородными подобное внимание и заботливость ничем иным, кроме денег, не оплачиваются, то Дионисио, сообразивший все это очень быстро, поспешил, столько же из благодарности, сколько из осторожности, вознаградить своего нового друга за услуги и отдал ему большую часть того, что имел, предпочтя сделать это по доброй воле, а не под угрозой применения силы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю