355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сирило Вильяверде » Сесилия Вальдес, или Холм Ангела » Текст книги (страница 32)
Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:36

Текст книги "Сесилия Вальдес, или Холм Ангела"


Автор книги: Сирило Вильяверде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 41 страниц)

– Боже милостивый! Ну кто же таскает девушек по этаким-то местам!

– Откуда же мне было знать, что так выйдет. Да и кому бы это пришло в голову?

– Ну вот, я же говорила! Теперь, после всего этого, Исабель к нам в инхенио второй раз и не заманишь. Она станет думать, что у нас здесь всегда так.

– Но она мне ничего не сказала.

– А с какой стати станет она вдруг, ни с того ни с сего, поверять тебе свои мысли? Она девушка умная, тактичная. Но видно же, что все это ей очень не понравилось. А отцу еще так хочется, чтобы вы после свадьбы почаще насажали в Ла-Тинаху и подольше здесь оставались. Он говорит, что рано или поздно тебе придется взять на себя заботу об имении, и тогда твоей жене будет просто неприлично оставаться одной в Гаване…

– А что, вы уже все решили?

– Вот тебе и на! Ты, стало быть, недоволен?

– Смотря о чем идет речь. Если о невесте – это одно; а если о женитьбе – другое.

– Я говорю и о невесте и о женитьбе, сынок.

– Невеста мне очень нравится, ничего не скажешь.

– Но не рано ли мне жениться? Женитьба, маменька, дело серьезное, вы ведь это и сами знаете. Жениться – не воды напиться. А что до имения – так неужели, по-вашему, я должен лучшие свои годы провести в этой дыре? Ведь я еще и жизни не видел!

– Ах, дитя мое, ты и представить себе не можешь, как радуют меня твои слова. Царь Соломон, и тот не рассудил бы лучше. Разве не то же самое говорила я вчера вечером отцу? К чему такая спешка? Но ты ведь знаешь его упрямство, причуды и фантазии! Уж коли он что решил, так ему хоть кол на голове теши – право, хуже иного баска! И раз он надумал женить тебя в этом году, то должен поставить на своем! Но ты, сынок, не тужи раньше времени. Жениться-то ведь не отцу, а тебе. Вот ты и женишься, когда сам захочешь… А все же, дитя мое, по совести говоря, отец, быть может, и не совсем уж неправ. Он объяснил мне, и я почти… почти согласилась с ним. Он говорит так: не сегодня-завтра мы с ним умрем. Что станется тогда со всем нашим богатством? Со всем нашим огромным состоянием? Что станется с твоими сестрами, если к тому времени они еще не выйдут замуж? Если ты будешь холостяком, ты не сможешь ни позаботиться о них, ни дать им разумный совет, ни защитить их. Имение мало-помалу придет в упадок, богатство растает, и, главное, род наш исчезнет. А какого труда стоило мне с отцом придать нашему имени вес и значение!.. Отец надеется, что со следующей почтой ему привезут из Испании титул графа де Ла-Тинаха или Каса Гамбоа. Имя он предоставил выбрать своему мадридскому ходатаю. Этот титул перейдет к тебе; вернее, именно ты и воспользуешься им в полной мере: ведь отец, собственно, и хлопотал о нем только ради тебя. Но если ты останешься холостяком и разоришься, тебе своим горбом придется добывать средства к существованию, как это всю жизнь делал твой отец, и ты унизишь этим свое графское достоинство; да и какой прок будет тебе тогда от твоего высокого титула! Зато, если к тому времени, как мы умрем, а ты унаследуешь отцовский титул, ты будешь человеком женатым, то есть займешь в обществе известное положение, тогда твоя судьба и судьба твоих сестер будет совсем иной. К тому же трудно и придумать лучшую партию, чем Исабелита. Не часто встретишь такую хорошую, благонравную девушку. Я люблю ее все больше и больше. Будь я мужчиной, я, кажется, влюбилась бы в нее без памяти и непременно на ней женилась. Впрочем, сынок, дело это, как говорится, хозяйское, и тебе видней. Вот хотя бы я… Как подумаю, что из-за своей собственной слабости… Ах, нет, что я говорю! Во всем виноват твой отец. Это по его глупости столько времени пробыл у нас управляющим негодяй и мерзавец дон Либорио. Как вспомню его богомерзкую рожу, так на самое себя зло берет! И чего ради держали мы этого разбойника? Чтобы он мог тут водить шашни с негритянками да истязать наших негров? Жена Мойи мне рассказала, что пороть негров доставляло ему какое-то особенное удовольствие – прямо-таки наслаждение. Он превратил наше поместье в настоящую каторгу. Он мог ни за что ни про что запороть до полусмерти самого лучшего негра, а потом еще надевал на него кандалы. Я убеждена, что не прогони я его, он извел бы мне тут всех негров до последнего. Это из-за него от нас убежало столько рабов. Он один виноват в том, что повесился Пабло и что Педро проглотил язык. А теперь по его милости может умереть от антонова огня Хулиан. Он посмел выпороть Томасу, хотя отлично знал, что ее и всех, кто бежал вместе с нею, простила я сама. Вот ведь какой изверг! И все одно к одному! Дай бог, чтобы новый год был для нас счастливей этого. В довершение всех бед только что пришло письмо от дона Мелитона. Он пишет, что двадцать четвертого числа исчез Дионисио, и ходят слухи, будто его убили – да, да, закололи ножом где-то в квартале Хесус-Мария. А перед тем как бежать, он забрался в шкаф к отцу, украл кафтан, короткие суконные штаны, шелковые чулки и туфли с золотыми пряжками – знаешь, тот костюм, что отец носил еще до конституции двенадцатого года? И зачем понадобилась ему эта одежда? Продать он ее хотел, что ли? Ее и не купит никто. Подумай, какой мошенник! Злодей, настоящий злодей! Верь после этого в честность и порядочность негров! Да простит мне господь, но даже самый лучший из них вполне заслужил, чтобы его сожгли живьем. Отплатить такой черной неблагодарностью! И кому? Таким хозяевам, как мы!

Глава 8

О, горе господину, если внемлет

Его рабам в беде лишь царь небесный.

Лопе де Вега

На второй день рождества хозяева инхенио Ла-Тинаха имеете со своими гостями провели большую часть вечера в сахароварне.

Вокруг здания горели костры. Их разожгли здесь негры, заботившиеся не столько о том, чтобы осветить огромное, тонувшее во мраке помещение давильни, сколько о том, чтобы не простыть на сыром и холодном ветру, который поднялся с наступлением темноты, – забота отнюдь не праздная, если принять во внимание, что никто из рабов не имел верхней одежды и даже суконные шапки были далеко не у каждого. Все кругом было движение и шум. Между помостом приемника и штабелями сахарного тростника сновали туда и обратно мужчины и женщины. Взвалив охапку тростниковых стеблей себе на голову, они торопливо бежали к приемнику и также бегом возвращались за новыми и новыми охапками, все время подгоняемые плетью надсмотрщика, который ни на миг не давал им остановиться или хотя бы перевести дыхание. Пробегая туда и обратно, они старались держаться как можно ближе к спасительному теплу костров и если замечали плохо горевшие сучья, подправляли их на бегу быстрым, торопливым движением ноги. В эти мгновения красноватое пламя костра, подобно мрачному отблеску молнии в грозовую ночь, озаряло их фигуры, и тогда вдруг обнаруживалось, что существа, занятые столь тяжким трудом в ночную пору, когда все давно уже спят, что существа эти – не грешные души одного из кругов ада, а живые люди.


Здесь, возле машин, выделялись среди общего шума громкий треск пылавшего на огне сырого сахарного жома и зеленых сучьев, которыми негры поддерживали пламя костров, неумолчный хруст тростниковых стеблей, размалываемых блестящими от влаги вальцами пресса, и характерное глухое гудение маховика паровой машины, вращавшегося с бешеной скоростью. Ни на минуту не прекращался в машинном зале тяжелый труд, исчезали одни за другим штабеля тростника, высившиеся еще недавно вокруг здания сплошной зеленой стеной, – и сладкий сок, вытекая из пресса по деревянному желобу, журчал, как настоящий ручей.

Котельное отделение скудно освещалось жировыми плошками, подвешенными на некотором расстоянии друг от друга к толстым балкам кровли над ямайской сахароварной установкой. Светильники эти не столько светили, сколько чадили, то и дело разбрызгивая вокруг капли горящего сала, которые падали вниз, на кирпичный пол, и здесь потухали. Сахарный сироп, варившийся в открытых котлах, насыщал смрадный от дыма воздух клубами густого пара, отчего слабый свет тускло горевших плошек становился еще более тусклым. Ступая в этом дымном сумраке по горячему и липкому кирпичному полу, посетители, вошедшие снаружи, не сразу могли разглядеть, что здесь происходит. Словно сквозь завесу из густой кисеи проступали силуэты работающих людей, и только иногда луч света, пронизав облако дыма и пара, выхватывал из мглистого полумрака плечи и головы чернокожих рабочих, хлопотавших вместе со своим мастером у кипящих котлов, – и тогда на мгновение взору представала воистину картина чистилища, каким его обычно изображают художники.

Для гостей принесли стулья и расставили их на стороне, противоположной котельным топкам, благо здесь было больше свободного места, и жар не казался таким несносным. Число зрителей скоро увеличилось за счет белых работников инхенио, поспешивших в котельную, чтобы приветствовать хозяев поместья. Мастер-сахаровар велел принести чашки и угостить дам и господ горячим сахарным сиропом, приправленным несколькими каплями водки; при этом, желая выказать себя человеком благовоспитанным, он собственноручно приготовил и подал сладкий напиток донье Росе и донье Хуане и намеревался сделать то же самое для других дам, но Менесес и Кокко, являвшие собой олицетворенную галантность, поспешили предупредить его намерение. Тем временем Исабель и Леонардо, отстав от остальных, прохаживались под руку взад и вперед по тесному и неудобному для таких прогулок помещению котельной. Адела Гамбоа и Роса Илинчета также не остались сидеть вместе с другими и предпочли совершить в сопровождении Долорес небольшую экскурсию по всем отделениям сахароварни, не отваживаясь, однако, заглядывать в слишком темные закоулки.

Мастер-сахаровар, почти еще юноша, отнюдь не выглядел каким-нибудь неотесанным деревенщиной. Напротив, приятной наружности, толковый, бойкий и расторопный, он смотрел настоящим молодцом, и его не уродовал строго выдержанный костюм гуахиро [81]81
  Гуахиро– кубинские крестьяне, белые креолы.


[Закрыть]
, обычно мало украшающий тех, кто его носит. Звали мастера Исидро Больмей. Он был родом из Гуанахая, родился в бедной семье и не получил даже первоначального образования, так как родители его грамоты не знали, а о школах в этом селении никто и не слыхивал. Исидро едва умел читать и с трудом подписывал свое имя. Не ведал он также и религии, ибо, хотя в 1818 году, во время посещения Гуанахая епископом Эспада-и-Ланда, мальчик был крещен и конфирмован по уставу святой римско-католической церкви, однако, прожив на свете двадцать шесть лет, Исидро не смог бы припомнить случая, когда бы он зашел помолиться в церковь или хотя бы произнес про себя какую-нибудь молитву. Впрочем, даже самая короткая из христианских молитв, «Отче наш», была ему неизвестна. И этого-то малого, совершенно невежественного и слишком молодого, чтобы он мог обладать хотя бы теми знаниями, какие даются жизненным опытом, пригласили незадолго до того мастером на сахароварный завод знаменитого инхенио Ла-Тинаха, в поместье, которое по тогдашнему времени оценивалось по меньшей мере в полмиллиона дуро.

Исабель подносила к губам свою чашку сиропа, когда где-то на другом конце зала внезапно просвистал и громко щелкнул бич. Вздрогнув от неожиданности, девушка выронила чашку из рук.

– Сеньорита замарали платье, – огорченно проговорил мастер.

– Не беда, – отвечала Исабель, отряхивая юбку.

– Прикажите надсмотрщику, – произнес со строгим видом Леонардо, – чтобы он оставил свой бич в покое.

– Если сеньорита желают, я могу налить им другую чашку, – добавил Больмей с выражением нежной заботливости. – Сироп еще не застыл.

– Нет, нет, – отказалась Исабель. – Не беспокойтесь. Право, это ни к чему. Да и напиток мне не так-то уж нравится.

Отказ Исабели пришелся, должно быть, не по вкусу нашему гуанахайцу, потому что он довольно громко, во всяком случае так, что его могли слышать, произнес:

– Видно, свист бича отбил у ней аппетит. Чуднó! А нам так оно навроде колыбельной песни.

Леонардо счел замечание мастера за дерзость и с досадой отвернулся от него. Напротив, Исабели пришлись по душе и проницательность и мягкие, обходительные маноры молодого человека; она почувствовала к нему даже что-то похожее на благодарность, и так как ей было жаль, что ее возлюбленный не разделяет этого чувства, она в простоте душевной высказала свою мысль Леонардо. Но Гамбоа оскорбился и, уязвленный ее словами, решил проучить мастера, выставить его в смешном свете, устроив ему при всех нечто вроде публичного экзамена по части сахароварения.

Для своей роли экзаменатора, или, во всяком случае, человека, готового померяться с первым встречным остротою ума и выдержкой, Леонардо не обладал иным оружием, кроме как досадой, которую испытывал в эту минуту, и той дерзостью, что иногда появляется у некоторых людей, случайно оказавшихся в более выгодном положении, чем их сравнительно слабый и робкий противник, и потому уверенных в своей победе над ним. Леонардо получил образование, весьма обычное для молодых людей его круга и общественного положения, то есть такое, которое не давало никаких позитивных знаний, но было образованием чисто литературным, к тому же еще и довольно поверхностным. С науками естественными он не был знаком даже и в отдаленной степени, поскольку они в те времена в учебных заведениях Кубы не преподавались. Молодые люди могли здесь изучать лишь философию, юриспруденцию и медицину, тогда как другие важнейшие отрасли знания, вносящие столь существенное дополнение в этот кратенький перечень наук, вовсе не были представлены в числе преподаваемых дисциплин. Само собой разумеется, что Леонардо, как и большинство студентов того времени, решительно ничего не смыслил ни в агрономии, ни в геологии, ни в химии, ни в ботанике, хотя в те годы в Гаванском ботаническом саду читал свои лекции, или, вернее, воображал, будто он читает лекции, дон Рамон де ла Сагра. Однако при всем том будущий владелец инхенио Ла-Тинаха сумел воспользоваться совершенным невежеством молодого сахаровара, равно как и его деликатностью, и поначалу одержал легкую и убедительную победу в завязавшемся споре.

– Скажите, дон Исидро, где вы учились искусству сахароварения? – неожиданно и с некоторым высокомерием обратился Леонардо к Больмею.

– В инхенио сеньора Рафаэля де Сайяса, знаете, что на дороге в Гуанахай, под холмом Де-Яйя. Батюшка мой, царствие ему небесное, служил в этом инхенио мастером, а я всегда при нем находился, подручным у него был. Немало мы с ним сахару там наварили.

– Стало быть, это отец обучил вас ремеслу сахаровара, не так ли?

– Ну как сказать – обучил… Просто он работал, а я по своей охоте присматривался, что да как. Он меня не приневоливал.

– А что именно делал ваш батюшки? Я хочу сказать – каким образом варил он сахар? Расскажите нам, пожалуйста, как у него все получалось? – И при этих словах Леонардо слегка пожал Исабели руку у локтя.

– Извольте, я вам сейчас объясню, – отвечал Больмей будущему хозяину инхенио, соображая в то же время про себя, как бы это ему попроще да непонятнее растолковать молодому сеньорито все тонкости сахароварного искусства. – Но правде сказать, так в этом деле особой учености не требуется, – начал мастер, – глаз верный, да поработать немного – вот и вся наука. А батюшка мой, царствие ему небесное, так делал. Перво-наперво, наберется у него полный чан свежего соку из-под пресса, он ему даст отстояться, а как отстоялся сок, он его от грязи очистит и в средний котел перегоняет и велит тут же под этим котлом огонь разводить самый что ни на есть сильный. К примеру, как мы сейчас делаем.

Пока Больмей давал эти разъяснения, два негра с помощью насосов и съемного желоба перекачали очищенный сок из второго котла слева во второй котел справа, а молодой сахаровар продолжал:

– Совершенно так, сеньорито Леонардо, как вы теперь видите. Значит, сок у нас теперь чистый, и мы переливаем его из большого котла вот в этот и добавляем туда немного извести, негашеной то есть…

– Хорошо. А почему вы добавляете туда известь? – перебил его с тайным злорадством Леонардо, уверенный, что сахаровар не сумеет ответить на мудреный вопрос и перед всеми осрамится.

– Вот уж этого, сеньорито, я вам не скажу, – спокойно, без тени смущения отвечал Больмей и, заметив, что Леонардо усмехнулся, продолжал: – Почему добавляют известь – этого я не знаю; знаю только, что если ее туда не добавить, сахару не сваришь. А почему? Да бог его ведает! Стало быть, не та плепорция. А раз плепорция не та, патока закиснет, и уж тут из нее сахару вовек не сварить. Батюшка мой, царствие ему небесное, беспременно известь добавлял, вот и я так лажу. Но коли по совести сказать, я так мечтаю, что тут все от того зависит, какая рука. Потому что для сахара первейшее это дело – легкая рука. А уж что касаемо руки, так у меня, сеньорито, сдается мне, рука легкая и для сахара самая способная. Я у вас тут пять разов сахар варил, это вот в шестой, а плепорцию не угадал один только раз. Да ведь и то сказать – плантации ваши я как свои пять пальцев знаю.

– А зачем же их знать? Разве плантации не все одинаковы? Тростник везде один и тот же.

– Это вам, сеньорито, так только кажется, а на деле-то оно выходит по-другому – уж вы простите, что я вам перечу.

– Что, что? – удивленно воскликнул Леонардо, явно задетый словами мастера: ведь он далеко не был уверен, что осведомлен в этом вопросе больше, чем сахаровар. – Уж не хотите ли вы прочесть мне лекцию о свойствах и достоинствах различных сортов сахарного тростника? Я и сам знаю, что сортов этих много. У нас тут растет и «отаити», и «фиолетовый», и «хрустальный» – его завезли на Кубу совсем недавно; есть и наш кубинский, «креол», который не идет на сахар. Но вся разница между ними лишь в том, что из одного сорта получают сироп с большим содержанием сахаристых веществ, а из другого – с меньшим. Так, например, «фиолетовый» дает наиболее крупные и сильные стебли, но в то же время и наименее пригодные для производства сахара, поскольку в них содержится мало сахаристого и много древесного вещества. Вам, по-видимому, значение этих терминов неизвестно, но так как иных, более для вас понятных, не существует, я поневоле вынужден пользоваться теми, какие есть. У меня в инхенио плантации заняты главным образом под «отаити», ибо, как показала практика, растения этого сорта состоят почти целиком из сахаристого вещества и потому необычайно сладки; кроме того, у нас на черноземе сорт этот особенно выгоден. Одна повозка «отаити» дает у нас две с половиной арробы жидкого сока, то есть полторы головы превосходного белого сахара, с которым по сладости не сравнится даже самый лучший сахар из других поместий Вуэльта-Абахо.

– Сеньорито совершенно правы, так все оно и есть, сеньор дон Леонардо… Только что… я – то ведь говорил не про сорта, а про плантации.

– Тогда дело другое, – согласился будущий хозяин Ла-Тинахи; он стоял перед мастером, широко расставив ноги, скрестив руки на груди, и глядел на него в упор, ожидая, что тот сейчас понесет какую-нибудь несусветную чушь, и тогда Исабель, сохранявшая в продолжение всей этой сцены странную невозмутимость, не выдержит и расхохочется сахаровару в лицо. И Леонардо спросил: – Итак, чем же отличается, на ваш взгляд, одна плантация от другой?..

– Одна плантация от другой, как я полагаю, или, вернее, как батюшка мой, царствие ему небесное, полагал, тем отличается, – ответил Больмей серьезно и веско, – что на местах низких да на сырых в тростнике больше будет кислоты и соли, а стало быть, и извести в тростниковый сок класть надобно побольше, чтобы патока не закисла.

Услышав этот ответ, Леонардо круто повернулся и, не говоря ни слова, пошел прочь; но, отойдя настолько, чтобы мастер не мог слышать его, сказал:

– Ловкая бестия, сумел вывернуться. Но только мне такие не нужны. Я хочу сказать, что, когда хозяином здесь стану я – а это время не за горами, – я не позволю, чтобы сахаром распоряжался у меня этакий олух царя небесного. Я не я буду, коль не выставлю его отсюда в два счета!

Не обошлась без приключения и коротенькая экскурсия, совершенная Аделой, Росой и Долорес. Обходя сахароварню, девушки задержались перед выпарными котлами и некоторое время с любопытством наблюдали за тем, как бурлит в них выпариваемая сахарная патока. В эту минуту неожиданно к ним подошла сзади какая-то негритянка и с таинственным видом спросила:

– Кто здесь будет нинья Адела?

– Я! – испуганно вздрогнув, отозвалась та.

– Ваша милость, вас мама ваша ожидает, вон там, за тем столбом, снаружи…

– Моя мама? – удивленно переспросила Адела. – Ты хочешь сказать – госпожа?

– Нет, нинья, я говорю про нашу сиделку.

– А! Так скажи ей, пусть идет сюда, к нам.

– Да боязно ей сюда идти, как бы господам на глаза не попасться.

– Поди, Долорес, узнай, что твоей матери нужно. Она боится войти, а мне страшно выйти. Там темно, хоть глаз выколи! Нет, нет, я не выйду.

Долорес быстро вернулась и объяснила, что Мария-де-Регла ни о чем не просит, а только хочет крепко поцеловать нинью Аделу и сообщить ей что-то такое, чего она не может передать ей через третье лицо. Тогда девушка решилась назначить своей бывшей кормилице свидание поздно вечером в самом господском доме, у себя в будуаре. Долорес должна была поджидать Марию-де-Регла у глухой наружной двери в боковой стене дома и, дождавшись ее, отодвинуть тяжелый внутренний засов, на который дверь была заперта, а затем проводить Марию к ее молодой госпоже и молочной дочери.

Около полуночи в будуаре Аделы – комнате, отведенной сестрам Илинчета, собрались младшие сеньориты Гамбоа, а также Исабель, Роса и тетушка их, донья Хуана Бооркес. По мере того как приближался час свидания, беспокойство Аделы все более возрастало, и когда наконец с другой стороны двери по филенкам осторожно провели кончиками пальцев, подавая условленный сигнал, она стремительно вскочила и кинулась отворять. В дверях стояла Долорес, дрожавшая от страха ничуть не меньше, чем ее госпожа.

– Она здесь, – проговорила горничная.

– Пусть войдет, – приказала Адела и, словно оправдываясь за проступок, который, как ей казалось, она совершала, добавила, обращаясь к Исабели: – Не моя вина, если мне приходится действовать подобным образом… У меня нет иного способа узнать, почему мама так гневается на женщину, которая была моей кормилицей.

Однако Аделе пришлось прервать свои извинения на полуслове, потому что в комнату вошла Долорес, ведя за руку Марию-де-Регла. Большая, тесно заставленная всевозможной мебелью комната, где приятельницы наши, усевшись полукругом, в нетерпении ожидали прихода сиделки, вся тонула в полумраке, едва озаряемая пламенем спермацетовой свечи, горевшей на столе в высоком стеклянном бокале. Мария-де-Регла явилась в том же платье, в каком мы видели ее в последний раз в бараке для больных. Выйдя на середину комнаты, где были несколько светлее, они на мгновение остановилась в нерешительности, то ли ослепленная быстрым переходом от темноты к свету, то ли потому, что смутилась, увидев перед собой этот импровизированный дамский синклит. Она стояла, вглядываясь поочередно в лица девушек, но вот глаза ее остановились на Аделе, сидевшей в середине полукруга, и она воскликнула: «Детка моя!» и с этим возгласом бросилась к девушке, подхватила ее сильными своими руками, подняла и, крепко прижимая к груди, в каком-то исступлении закружила свою питомицу по комнате, целуя ее и нежно приговаривая:

– Ангелочек ты мой, красавица моя, птенчик ты мой ласковый, дитятко ненаглядное!

Потом она усадила девушку на стул, упала перед ней на колени, обвила ее стан руками и, приникнув головой к ее коленям, заплакала навзрыд, безутешно и горько.

– Что с тобою, Мария-де-Регла? – спросила Адела, взволнованная столь бурными проявлениями любви и горести. – Успокойся, ради бога! Не надо плакать, тише! А то услышит мама, тогда мы пропали. Встань же, встань, возьми себя в руки…

– Ах, милочка ты моя, светик мой ясный! – воскликнула негритянка, отирая слезы ладонями. – Дай, дай мне поплакать, дай мне горе мое горькое выплакать, на тебя глядя, на детку мою дорогую. А если госпожа меня здесь и застанет, она на меня не прогневается и не прогонит отсюда. Ах, и как же я ждала этого часа, боже ты мой праведный, владыка небесный! Долго, долго я вас не видела, ваша милость! И настрадалась же я здесь, намаялась, каких только мук за это время не приняла! Истинно, юдолью слез была здесь для меня моя жизнь… И ничего я теперь не боюсь, пусть хоть убивают, только спасибо скажу. Уж лучше сразу, чем так-то мучаться. Разве это жизнь? Нет, это не жизнь – это смерть, смерть каждодневная, ежечасная. Вам, ваша милость, невдомек, с чего это я плачу. Вот выйдете вы, ваша милость, замуж, детки у вас народятся. Разве посмеет кто вашу жизнь поломать, с мужем, с детками вас разлучить? Никто. А каково на свете рабе достается, этого вы, ваша милость, не знаете, да и не приведи вас господь когда-нибудь узнать. Раба, коли она незамужняя – беда ей оттого, что она не замужем; коли замужем – горе оттого, что замужняя; матерью стала – снова горе оттого, что мать, – ведь она себе не хозяйка, и никогда ничего не дадут ей сделать по своей вольной воле. Вот представьте вы себе, ваша милость, будто вам не разрешают выйти за того, кто вам по душе пришелся, кого, может, вы даже и полюбили; представьте, что господа по своей прихоти и замуж вас выдадут и мужа у вас отнимут; что вы не знаете, будете ли вы с вашим мужем вместе жить или вас разлучат; не знаете, не отнимут ли у вас деток ваших. Представьте себе, что вдруг, нежданно-негаданно, ваших близких от вас отрывают, мужа продают, детей продают, разлучают вас с ними навеки, и уж никогда в жизни вы с ними не увидитесь! Мало того – если женщина молодая и не хочется ей весь свой век одной вековать да по деткам своим убиваться, хозяева тотчас ее ославят – бесчувственная, мол, она, бессердечная, и никого-то она на свете не любит. Возьмите, ваша милость, хоть меня, к примеру. Вот уж двенадцать годков мужа я своего не видела – жизнь целую, можно сказать; и деток почти об ту же пору у меня отняли. Справедливо это по-вашему? Пусть, положим, я провинилась – меня и накажите. Но зачем же мужа и деток моих наказывать? Они-то чем виноваты? А разлуку такую долгую – это ведь только в наказание дать могут, тут уж вы меня, ваша милость, не разубедите, – да еще и в какое наказание-то! Я знаю, никто не хотел мужа моего и деток за то наказывать, в чем, видно, я одна виновата, – не такие уж злые у меня господа. Но Дионисио – хороший повар, вот его и держат в Гаване; Тирсо и Долорес – расторопные слуги, и поэтому их тоже держат в городе. Да я и не жалуюсь, что они господам служат: на то они и рабы, чтобы услужать. Вол на то и вол, чтоб на нем пашню пахали. А уж коли служить, так лучше там, чем здесь. Я на другое жалуюсь: зачем нас разлучили? Разлука хуже смерти. Когда все вместе – и горе не в горе. И то сказать – ведь мы с Дионисио любили друг друга…

– Дионисио, Дионисио! – в сердцах передразнила Адела свою кормилицу. – Нечего сказать, хорош гусь этот твой Дионисио. Он вовсе и не любит тебя – и думать про тебя забыл, Ты знаешь, что он сделал? Дон Мелитон прислал папе письмо, что Дионисио в сочельник ночью сбежал, только его и видели. Говорят, стычка у него какая-то вышла, и его тяжело ранили.

– Я это знаю, – печально проговорила Мария-де-Регла. – Госпожа читала письмо, когда Долорес была у нее в комнате. Долорес мне все рассказала. Но кто же тут виноват? Почему может оно так показаться, будто Дионисио меня не любит и позабыл меня? Потому, что нас разлучили. Будь я с ним рядом, никогда бы он этого не сделал. Он был мне верным, любящим мужем. А уж и ласковым! Бывало, и не намилуется со мной!.. Но и я любила его и была ему доброй женой. Жили мы душа в душу, и за все время, пока и вправду были мы с ним мужем да женой, не припомню ни разу, чтобы словом с ним перекинулись. Ведь мы, ваша милость, по любви поженились. И свадьбу сыграли веселую, с танцами, настоящий бал – это нам наши господа граф и графиня Санта-Крус устроили у себя во дворце, в Харуко. И священника пригласили, чтобы нас обвенчал. Графиня во мне души не чаяла, и очень ей хотелось меня замуж выдать… а то ведь долго ли до греха… Потому что, коли правду сказать, – добавила с лукавым видом Мария, – я в девушках, хоть и неловко мне самой про то говорить, а была прехорошенькая, несмотря что чернокожая, – вот графине на ум и взошло, что я хозяину, мужу ее, графу то есть, приглянулась… Да уж что там – по уши был в меня влюблен… Так и горел весь… Госпожа хорошо сделала, что выдала меня замуж за Дионисио. Потому что сынок у них был еще, молодой граф. Так ведь, милые мои, и он туда же, вслед за батюшкой своим, царствие ему небесное! И так-то он, бывало, на него, на графа-то, взглянет! Моя, мол, это добыча, и проваливай-ка ты отсюда подале! Знать, отцовская-то порода сказывалась. Ходил за мной по пятам, и не было мне от него покою ни днем, ни ночью.

Однако ж поженились мы, и, кажется, не нашлось бы тогда на всем свете парочки счастливее нас. Но хозяин наш, граф, вышел как-то из ванной, да и помри в одночасье. Наследники тяжбу затеяли. Пришлось платить судебные издержки, и решили господа продать нас, несколько человек. Нам с Дионисио повезло – продали нас вместе, в одни руки. Но только затуманилось с той поры наше счастье. Да, кабы не эта смерть нечаянная, я знаю – граф, старый наш господин, беспременно бы нас с Дионисио по завещанию на волю отпустил. Ну вот, попали мы к сеньору дону Кандидо и к госпоже, вашей матушке. Меня она к себе взяла – в горничные и причесывать ее, а Дионисио в повара определили. Вас еще тогда, ваша милость, на свете не было. Все бы ничего, но вот народился у меня ребеночек, да и помер на седьмой-то денек…

Тут мой хозяин, сеньор дон Кандидо, отдал меня внаймы кормилицей доктору дону Томасу Монтесу де Ока. И стала я кормить девочку одну; а чья она была и как ее родителя звали – этого я не знала, да так и не узнала никогда. С этого-то, ваша милость, все и началось, с этого-то и пошло наше горе, то есть мое и Дионисио.

Когда разлучили нас, было мне от силы двадцать лет, а Дионисио двадцать четыре. Молодые мы были да неразумные, жизни не знали. И как бы мы там друг друга ни любили – а скажу я вам, доченьки, что любили мы друг друга крепко, – но ведь жили-то мы в разлуке, один другого не видя, он там, я здесь, и уж не чаяли, что когда-нибудь свидимся; думали: так в разлуке и помереть суждено – мне тут, в больничном бараке, в инхесио этой треклятом, а ему там, в Гаване, возле плиты своей. А ведь Дионисио парень был молодой и из себя видный, все женщины так говорили; да и я молоденькая была и не уродина какая-нибудь, мне тоже про это мужчины твердили. Так что же нам делать-то было? Руки на себя наложить или глаза с горя выплакать? Нет, это святым надо быть либо каменным, чтобы твердости столько в себе найти. И думается мне, что Дионисио, когда его какая-нибудь смазливая бабенка очень уж донимала, не строил из себя Иосифа Прекрасного. И за мною тоже, милые мои, пока жила я в этом инхенио окаянном да пока не состарилась тут раньше времени с больными да с мертвецами, за мною тоже увивались всякие из мужеского пола, какие только здесь были.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю