Текст книги "Сесилия Вальдес, или Холм Ангела"
Автор книги: Сирило Вильяверде
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц)
И мнится, будто все еще я вижу —
Разнузданный палач и жертва рядом,
Лицо с надменным и жестоким взглядом…
И кажется, что свист бича я слышу.
Падринсо
Немесия подошла к двери своего дома как раз в ту минуту, когда ее любимый брат Хосе Долорес выходил на улицу, держа под мышкой покрытый чехлом кларнет, а в руке – сверток нот. Он шел, как всегда, опустив голову и, видимо, о чем-то задумавшись. По этой-то причине, а также потому, что улица и дом тонули во мраке, музыкант и сестра его чуть было не разминулись, не заметив друг друга. Как бы то ни было, Немесия первая узнала брата, преградила ему дорогу и, припомнив два стиха из популярной в ту пору задорной песенки, спросила:
– Куда ты шествуешь с котом в такую ночь глухую?
– Как! – воскликнул удивленный Хосе Долорес. – Это ты? А я и ждать тебя перестал.
– В такую рань на бал?
– А который час?
– Когда я проходила мимо монастыря святой Екатерины, там только-только прозвонили к вечерне.
– Ошибаешься: сейчас должно быть позже, чем ты думаешь.
– Возможно. Голова-то у меня дурная, я и сама не знаю, что со мной делается.
– А что случилось, сестра? Выкладывай, а то я спешу.
– Ладно, я не собираюсь тебя задерживать. Ты, надеюсь, успел хоть немножко перекусить?.. Хоть чашку кофе выпил?
– Разумеется. Выпил кофе с молоком, съел кусок хлеба с сыром; этого мне хватит до полуночи, а там перехвачу еще рагу или чего-нибудь в этом роде. Ну так говори! В чем дело?
– Сегодня вечером в том домике – знаешь, на углу улицы О’Рейли, у второго входа в таверну, – такое творилось!
– А что там произошло? Ты никак чему-то радуешься?
– Есть чему. Слушай. Иду это я мимо домика… Сенья Клара задержала меня в мастерской дольше, чем обычно. Было уже довольно поздно, но все же я отправилась к Сесилии; мы с ней условились встретиться после вечерни и пойти на Холм Ангела. Она, видишь ли, подозревает, что тот красавчик, что приходил сегодня днем в портновскую за новым костюмом, собирается на бал к Фарруко, чтобы свидеться с сеньоритой, которая приехала из деревни в день святого Рафаила, и решила поймать их на месте преступлении. Все это, конечно, ревнивые женские домыслы. Только это я вышла на перекресток – вижу, какой-то мужчина крадется к окошку ее домика и заводит разговор с кем-то, кто стоит за занавеской. Тут меня разобрало любопытство, и как только мужчина отошел, я подбежала к окну… И как ты думаешь, на кого я наткнулась? На Чепилью. Она уговорила меня пойти. А у них там – не поймешь что! Сесилия, видно, оделась, чтобы пойти со мной, а бабка ее не пустила, да в сердцах ей тунику порвала и черепаховый гребень сломала. И все это в одну минуту!
– Несчастная девушка! – сокрушенно воскликнул музыкант.
– Сесилия ведь очень упряма. Коли ей что втемяшится в голову, так тому и быть. Поэтому бабка страсть как обрадовалась, когда меня увидела. Ей самой с внучкой теперь уже не сладить. Вот она и попросила меня войти и попытаться вместе с ней уговорить Сесилию дома посидеть.
– Ну, и удалось это вам? – полюбопытствовал Хосе Долорес.
– Разумеется, – с подчеркнутой важностью ответила Немесия. – Я-то знала ее слабые места и не ошиблась. И бабка и я – мы обе не хотели, чтобы Сесилия шла гулять. Оказалось, что и тот человек, что живет в предместье Сан-Франсиско и содержит их, тоже запретил ей выходить. А потом узнаю: оказывается, он-то и стоял под окном перед тем, как мне прийти, и разговаривал с Чепильей.
– Хотел бы я знать, как онак нему относится?
– Вот уж этого я не знаю. Мне все же кажется – кабы он просто был влюблен в нее, он так бы не заботился о ней.
– Так ведь он, видно, ее отец! Сеньо Урибе твердо в этом уверен, он говорит даже, что и мать жива.
– Но где же тогда мать? Кому о ней известно? Кто видел ее?
– Вот это мне и хотелось бы знать.
– То-то и оно-то. А я так полагаю, что оба они – и отец и сын – по уши влюблены в Сесилию!
– Что ж, сестра, вполне возможно. На свете так частенько бывает. Она-то, видно, предпочитает сына…
– Разумеется! Кто же не предпочтет молодого старику?
– Кончится тем, что красота Сесилии ее же и погубит. Чего ей ждать от этих двух белых? Старик-то, пожалуй, еще даст он и деньги и роскошь и позаботится о ней. А молодой? Жениться – не женится; разве что возьмет ее на время в любовницы. А там в один прекрасный день она ему надоест, и он бросит ее с двумя-тремя детьми на руках. Не знаю, что тогда будет со мной, если такое случится! Проще об этом и не думать.
– Он ей правится, но она не влюблена в него, я уверена. Эх, кабы удалось сделать так, чтобы она забыла Леонардо! Тогда бы самое трудное было позади.
– Та, что любит взаправду, долго не может забыть, а то и вовсе не забудет.
– Ну, не всегда это так, Сесилия ведь очень горда.
– А потому может статься – сильно любит, быстро и забудет. От любви до ненависти один шаг.
– Только на это и надежда.
– Клянусь тебе, что ему будет стоить большого труда обманывать и ее и меня. Мне ведь слабости Сесилии известны получше, чем ему; этим-то я и беру. Да вот хотя бы недавно: стоило мне рассказать ей кое о чем, и она что твой порох вспыхнула – так разозлил ее этот красавчик. Ясно, она посердится и перестанет, а я снова начну ее подзуживать и уверена, что добьюсь своего… Все, что будет отдалять их друг от друга, приблизит ее к…
Хосе Долорес не дал ей закончить фразу. Он печально улыбнулся и, сказав сестре, чтобы она не ждала его, направился в сторону улицы Агуакате. Немесия же вошла к себе в комнату, повторяя себе под нос, словно беседуя с кем-то:
– Не на таких напали; не всегда же работать на чужого дядю. Коли Леонардо не будет моим, так пусть он и ей не достанется. Уж больно он влюбчив, и мулатки ему по вкусу. Не так-то это трудно, как кажется. Поживем – увидим: может, и удастся зараз два дела сделать – ей сосватать Хосе, а мне заполучить Леонардо… Авось выйдет!
Теперь нам надлежит вернуться на бал в залы Филармонического общества, где мы оставили среди танцующих Леонардо Гамбоа и Исабель Илинчета. Хорошо изучив характер своего партнера, девушка ни разу не посетовала на его неаккуратность в переписке, на его заметную отчужденность. Напротив того, она начала рассказывать ему о вещах совершенно посторонних: об их общих друзьях в деревне, о событиях в округе Алькисара; о красных розах, которые он когда-то привил к кусту белых роз, росших в саду по соседству с кафеталем [49]49
Кафеталь– плантация, засаженная кофейными деревьями.
[Закрыть]; об апельсиновом дереве, под сенью которого в прошлом году на пасху они столько раз лакомились самыми сладкими плодами из всех тех, что выращивались в поместье; о том, что старшая дочь управляющего плантацией сбежала с молодым фермером из местечка и обвенчалась с ним в Сейба-дель-Агуа.
– Тетя Хуана, – добавила Исабель, – уговорила отца помириться с дочерью. И новобрачные теперь взяли на себя заботу о ферме отца – знаете, той, где разводят кур и откармливают скот. Молодая со своим мужем остались на плантации, а отцу ее – нашему управляющему – пришлось уйти оттуда. Мне очень досадно за его жену: она славная женщина и нередко сопровождала нас на прогулках; но с тех пор, как дочь вышла замуж, у этого управляющего совершенно испортился характер: он буквально не давал неграм житья, наказывал их за малейший промах, причем с такой жестокостью, что папа в конце концов рассчитал его. Теперь у нас как-то пусто, если мы и ходим по вечерам на кофейную плантацию, то разве только чтобы зайти на ферму, и возвращаемся оттуда с заходом солнца. А когда светит луна…
– Ты вспоминаешь обо мне – не правда ли? – с нескрываемым раздражением прервал Леонардо Исабель, видя ее ледяное равнодушие.
– Разумеется, – ответила она, словно не замечая душевного состояния своего партнера. – Я не могу забыть, как в эти чудесные вечера – а ведь зимой в деревне они именно чудесны – мы не раз совершали прогулки вместе с Росой и тетей Хуаной.
– Я нахожу, что ты стала какой-то другой, – немного помолчав, заметил юноша.
– Другой? Да неужели! Вы просто шутите!
– Даже называешь меня на вы.
– По-моему, я всегда так обращалась к вам.
– Но не под нашим апельсиновым деревом!
Исабель вспыхнула и поспешно ответила:
– Такая уж у меня привычка называть всех на вы. Даже когда я разговариваю со своими невольниками, особенно со стариками, у меня с языка нередко срывается «вы». Да и с папой эго тоже частенько случается…
– «Ты» звучит ласковее…
– Вы так полагаете? Зато в обращении на вы больше скромности.
Эта оживленная беседа прерывалась чуть ли не поминутно, то есть всякий раз, как подле них сходились и расходились встречные пары. В конце концов тему разговора пришлось изменить, когда Менесес и Сольфа, раскланиваясь со знакомыми, подошли к месту, где сидели Исабель и Леонардо. Оба друга уже видели молодую девушку в тот вечер в доме Гамесов. Вряд ли они могли ей сообщить нечто новое. Но Исабель всегда выказывала Менесесу особое расположение и обрадовалась ему.
– Как? Вы не танцуете? – изумился он.
– Если б это услышала Флоренсия, она бы обиделась.
– Флоренсия мне очень нравится, не спорю; на мой взгляд, она очень мила, я люблю ее, но если бы я и танцевал с ней сейчас, то из простой учтивости. Вы же знаете, что подруга моего сердца далеко отсюда, и, право же, с вашей стороны крайне жестоко приписывать мне намерения ухаживать за другой.
– Я, кстати, начинаю побаиваться нашего приятеля Сольфу, – сказала Исабель, внезапно обращаясь к этому студенту, с тем чтобы одновременно сделать разговор общим и положить конец своей насмешливой беседе с Менесесом.
– Что я такого сделал, что напугал бесстрашную Исабелиту?
– Да разве вы не видите, что это шутка?
– Это было бы шуткой, сеньорита, – горячо возразил Сольфа, – если бы я один думал иначе. Но я уверен, что мое мнение разделяют и Леонардо, и Диего, да и все, кто вас знает. Итак, чем же я мог напугать вас?
– Тем, что вы, как видно, неумолимы и не щадите ни врагов, ни друзей.
– Вот как! Вы меня поражаете, сеньорита.
– Ну-ну! Теперь он притворяется тихоней, словно и воды не замутит! Будто я не заметила, что, едва войдя в зал и до тех самых пор, пока вы не подошли ко мне, вы перемывали косточки всем, кто находился в зале. Пусть наш приятель Менесес скажет, права я или нет.
Сольфа и Менесес обменялись многозначительными улыбками, подтвердив тем самым колкий упрек Исабели, и первый из них сказал:
– Да, конечно, я не прочь позлословить, но подле вас я безоружен.
Между тем танец закончился, и пары, нарушив ряды, поспешили к выходу; одни – чтобы посидеть в зале и в соседних комнатах, другие – чтобы подышать свежим воздухом на галерее. Мужчины, в большинстве своем разделившись на группы, принялись болтать о своих любовных победах на нынешнем вечере; почти все они закурили сигары или сигареты. Леонардо прошел вдоль всей галереи рука об руку со своей прелестной партнершей; судя по улыбке, не сходившей с уст Исабели, она отнюдь не сетовала на то, что их беседа с глазу на глаз несколько затянулась, хотя музыка, под обаяние которой они оба невольно подпали, уже смолкла.
Тем временем Менесес и Сольфа, продолжая любоваться общей картиной бала, на котором они решили провести весь вечер, увидели мать и сестер своего друга Леонардо и подошли к ним. Эта семейная группа расположилась в северной части зала, под балдахином, в глубине которого, как мы уже сказали, красовался огромный портрет Фердинанда VII Бурбонского. Справа от Антонии, старшей из сестер, сидел капитан испанской армии в полной парадной форме; они обменивались вполголоса короткими фразами, понятными им одним; рядом с ними сидела мать, а слева от нее – обе младшие сестры, Кармен и Адела. Донью Росу занимал беседой дивизионный генерал дон Хосе де Кадаваль; с сестрами разговаривали самые известные в ту пору гаванские щеголи – Хуанито Хунко и кадет Регулярного полка Пепе Монтальво. Но вот показался Леонардо Гамбоа, и капитан, который сидел рядом с Антонией, почувствовав, что она слегка толкнула его локтем, тотчас же исчез, словно по мановению волшебного жезла; отошел и Кадаваль; примеру его последовали, отвесив глубокие поклоны, юный франт Хунко и кадет.
Еще издали заметив испанского офицера, сидевшего подле его старшей сестры, Леонардо вспомнил об утреннем эпизоде – сначала под окном, а потом за столом во время завтрака. Им снова овладело чувство ревности и ненависти. Еще недавно ему очень хотелось подойти к своим близким и поговорить с ними; но теперь это желание мгновенно остыло, угасло, и только чувство уважения любви к матери не позволило ему повернуться ко всем им спиной. Антония, повинуясь жесту брата, пересела на стул, с которого только что встал капитан, и Леонардо, опустившись в кресло рядом с доньей Росой, шепнул ей:
– Мама, как ты можешь позволять этому солдафону увиваться в твоем присутствии за Антонией?
– Замолчи! – сурово возразила донья Роса. – Сеньор подошел к нам с поручением от отца: он предупреждает, что не сможет заехать за нами раньше часа ночи. Полагаю, что тебе придется проводить нас: это меня радует по двум причинам: во-первых, я смогу уехать, как только мне захочется или когда я устану, а во-вторых, и ты здесь не задержишься и не заставишь меня не спать вторую ночь.
– Я должен проводить домой Исабель Илинчета и сестер Гамес; у них что-то случилось с экипажем, и его не смогут прислать за ними.
– Как! Исабель здесь и не подошла поздороваться с нами?
– Не удивляйся; она, разумеется, не знала, что вы приедете на бал, да и, кроме того, здесь такая масса народа.
– Хорошо, тогда бери китрин и развози по домам своих приятельниц.
– Но прежде следовало бы, чтобы вы повидались с Исабелью или по крайней мере чтобы она поздоровалась с вами.
– Уж не влюбился ли ты в нее? Право, ты точно флюгер! Не вздумай только шутить с этой девицей. Приведи ее сюда, дай нам на нее взглянуть!
– Нет; мне кажется, нам надо подкрепиться, а за столом мы все встретимся. Ужин, говорят, весьма обилен и не менее изыскан… Ты не возражаешь, Адела?
– С удовольствием! – весело откликнулась та.
– Но только вот что, – сказал Леонардо, – если кто-нибудь из вас меня не выручит, мне нечем будет расплатиться.
– А те две золотые унции, что я тебе положила в карман жилета, пока ты спал днем? – спросила строго донья Роса.
– Я этих денег даже не видел. Если ты мне их положила в карман того жилета, который был на мне утром, то они остались дома, в моей комнате. С собой же у меня не больше трех-четырех песо – все, что я успел положить вот в этот жилет, переодеваясь, чтобы ехать на бал, когда я вернулся с Пасео.
На этот раз обычная искренность изменила Леонардо: он несколько раз запнулся и покраснел. Мать заметила это и спросила:
– Почему ты так поздно явился сюда? Я уже думала, что ты совсем не приедешь. А ведь из дому ты вышел раньше нас. Один бог знает, где ты пропадал!
– Сегодня день ангела Флоренсии Гамес, мы собрались у них, немного попели, поиграли…
– Но ведь они же приехали без тебя! Леонардо, ты говоришь неправду, и я открыто заявляю тебе – плохо ты поступаешь, очень плохо. Я тебе лучший друг, мой мальчик, и просто прихожу в отчаяние от того, что ты с каждым днем становишься все менее откровенным со мной. Пойдем к столу, за ужин заплачу я, – добавила она, глубоко огорченная. – Вот тебе кошелек: там около шести золотых унций.
Кошелек этот был вязаный, из красного шелка, с двумя отделениями: одно – для золотых монет, другое – для серебра и мелочи; завязывался он узлом посередине. Донья Роса достала его из-за корсажа: в ту пору дамы носили кошельки не в юбках, как нынче, а подвешивали их на ленте или шнурке. Вспыхнув от стыда, Леонардо взял кошелек. К чувству унижения от того, что он уже второй раз получает деньги, проигранные им в карты, примешивалось еще гнетущее сознание лжи, с помощью которой он пытался скрыть свой проступок. Мать, быть может, сама того не желая и не ведая, видела его душу как бы насквозь. Послужит ли ему сегодняшний урок к исправлению? Об этом пока что трудно говорить. Как бы то ни было, случай этот не прошел бесследно ни для сына, ни для матери, которая, правда, так и не поняла до конца откровенной неприглядности поступка своего детища. Все же следует сказать, что она невольно задела сына за живое. Леонардо не сразу оправился от полученного удара; поднявшись, он предложил матери руку и, провожая ее в зал, где был накрыт ужин, спросил:
– А где же отец?
– Он был у дона Хоакина Гомеса; там собрались и другие плантаторы – Сама, Мартиарту, Маньеро, Суаре, Аргудия, Ломбильо, Ласа…
– А ради чего понадобилось такое собрание?
– Капитан Миранда ничего не мог рассказать, потому что, конечно, он и сам ничего не знает… но из того немногого, что твой отец успел сообщить мне, я заключаю, что речь идет о новых экспедициях в Африку. Вивесу уже порядком надоели жалобы Тольме и наглость судей из этой проклятой смешанной комиссии, и он велел по секрету сказать Гомесу, чтобы тот и его компаньоны не высаживали захваченных ими невольников в окрестностях Гаваны. Кроме того, из Мариеля прибыл нарочный и сообщил, будто на горизонте появилась бригантина, похожая на «Велос», которую преследует английский корабль. А ведь ждут, что она привезет хороший груз.
– Быть может, ее даже захватила?
– На виду у дозорных на башне Мариеля? То было бы уж слишком дерзко! Впрочем, я ничуть не удивлюсь: эти еретики англичане воображают, что им принадлежит весь мир! А отец порядком потеряет, если экспедиция не удастся. Она настолько дорого обходится, что он впервые предпринимает ее в компании со своими здешними друзьями. Сюда должны доставить не меньше пятисот негров.
– И что только заставляет отца на старости лет обременять себя такими хлопотами!
– Ах, мой мальчик, неужели ты мог бы жить в роскоши и пользоваться всеми благами, если бы отец перестал трудиться? Доски и черепица никого еще не сделали богатым. Разве что-нибудь, кроме работорговли, дает такие большие доходы? Подумай только – ведь если бы эти эгоисты англичане не преследовали бригантину – а преследуют они ее только со злости, ибо своих рабов у них мало и будет еще меньше, – то лучшего и более выгодного занятия просто и не придумаешь!
– Все это так, но риск настолько велик, что должен как будто отбить охоту заниматься такой коммерцией.
– Риск? Да он ничтожен по сравнению с выручаемым барышом! Ведь, по словам отца, снарядить, например, экспедицию на бригантине «Велос» стоило не больше тридцати тысяч песо, а на его долю пришлось всего несколько тысяч, поскольку в деле участвует не он один. Теперь подсчитай-ка, сколько он получит, если экспедиция закончится благополучно. А вот и Исабель!
Донья Роса встретила девушку с распростертыми объятиями; сестры Леонардо, кроме Антонии, проявили при встрече с нею искреннюю радость, в особенности Адела, которая обняла и несколько раз поцеловала Исабель. Для младшей из сестер, самой восторженной и непосредственной, Исабель была как-никак избранницей ее любимого брата. Когда смолкли обычные при встречах восклицания и взаимные укоры, подошли сестры Гамес. Леонардо, Менесес и Сольфа, каждый под руку с двумя дамами, прошли в ярко освещенный зал, находившийся во внутренней части дворца, где был сервирован ужин. Все за одним столом не уместились, пришлось расположиться за двумя, стоявшими неподалеку друг от друга.
Дамы и мужчины принялись за тушеную индейку, отведали индейки и в холодном виде, воздали должное сочной вестфальской ветчине; кое-кто положил себе рису с черной фасолью. К спиртным напиткам и винам никто не прикоснулся; закончился ужин чашкой кофе с молоком. Леонардо прикинул, что такое угощение должно стоить самое меньшее полторы золотых унции или двадцать пять с половиною дуро, если считать заказные блюда в дни таких праздников по обычным ценам. Желая щегольнуть такой крупной суммой, он вынул красный шелковый кошелек и, подозвав белого слугу, с безупречной ловкостью обслуживавшего гостей, спросил его:
– Сколько с меня?
– Ничего, – так же кратко ответил слуга, балансируя целой грудой тарелок и чашек, которые он нес в левой руке.
– Что это значит? – спросил пораженный юноша. – Кто же уплатил за меня?
– Сразу видно, что вы не входите в правление общества, – не без наглости ответил слуга, – иначе вы бы знали, что сегодняшний ужин оплачен им. Будь я таким дурнем, каких много, я, пожалуй, принял бы вас за новичка.
– Ах, вот как! – воскликнул Леонардо, пристыженный и уязвленный. Вскочив со стула, он процедил сквозь зубы: – И наглецы же эти испанцы!
Слышал ли это слуга или нет, сказать трудно, но по косому взгляду, который он бросил на юношу, позволительно предположить, что сказанное об испанцах и об их наглости дошло до его слуха. Аделе и Флоренсии Гамес захотелось было, чтобы их пригласили на последний танец; Адела даже поманила брата, но тот рассеянно улыбнулся, не ответив ни слова.
Донья Роса между тем послала девочек, как она привыкла называть дочерей, за шелковыми накидками в гардеробную. В то же время все трое молодых людей спустились в вестибюль, чтобы захватить шляпы и трости. Но и здесь и в гардеробной столпилось уже немало гостей, желавших получить свои плащи и шали, поэтому нашим знакомцам пришлось подождать, пока не наступит их черед. Затем Леонардо вышел на улицу и крикнул кучеру, чтобы тот был наготове.
Этим перерывом воспользовались самые молодые сеньориты: они поспешили в зал, где уже начался последний танец, который, как говорят, исполняется музыкантами с каким-то особым вдохновением. В кавалерах недостатка не оказалось, и девушки принялись танцевать с бóльшим удовольствием, чем когда-либо. Донья Роса, Исабель, Антония, сеньора Гамес и ее старшая дочь уселись все вместе и стали ждать, когда подадут лошадей.
Был уже второй час ночи, когда Леонардо вышел на каменную лестницу особняка Филармонического общества, чтобы спуститься на улицу. Первое, что резнуло его слух, был звон серебряных шпор: это кучера под аккомпанемент кубинской гитары отплясывали сапатео на гулких камнях мостовой. Один играл, двое танцевали – за даму и за кавалера, – а остальные хлопали в ладоши или постукивали в такт серебряным кнутовищем по плитам тротуара, отнюдь не нарушая стройности мелодии. Кое-кто из кучеров распевал крестьянские куплеты. По всему было видно, что и пляска и музыка – креольские.
У входных дверей собрались уже целыми семьями гости, спешившие уехать как можно раньше. Лакеи то и дело выкликали самые знатные фамилии Гаваны, которые передавались кучерами из уст в уста, сливаясь в непрерывное эхо.
– Монтальво! – выкрикивал чей-то голос, и двадцать других повторяли: «Монтальво!», пока отзвук не замрет вдали или пока не откликнется вызываемый кучер, подавая экипаж. При этом не обходилось и без столкновений: между невольниками частенько вспыхивали драки; слышались палочные удары, которые раздавал направо и налево драгун, следивший за порядком на улице. Все это сопровождалось щелканьем кнутов, стуком колес, напоминавшим отдаленные раскаты грома, и конским топотом по каменной мостовой. И среди всеобщей кутерьмы непрестанно звучали возгласы самих кучеров, выкрикивавших, в свою очередь, фамилии господ, которым они принадлежали: «Пеньяльвер! Карденас! О’Фарриль! Фернандина! Аркос! Кальво! Чакоп! Эррера! Кадаваль!» Каждое имя повторялось столько раз, сколько было необходимо, чтобы оно дошло до слуха кучера, которого вызывали. И если тот в конечном счете не оказывался во главе длинной вереницы экипажей, запрудивших собою весь квартал, то, чтобы выехать, он должен был выжидать своей очереди, если не хотел, чтобы постовой драгун пересчитал ему ребра древком своей пики.
Как только была названа фамилия Гамбоа, пляска, прекратилась, ибо на гитаре играл не кто иной, как наш старый знакомый Апонте. Бедный невольник старался, по-видимому, изо всех сил: искусно бренча на своем инструменте, он хотел, должно быть, развлечь своих товарищей и хоть на время забыть о собственных невзгодах, ибо над ним, далеко не глупым малым, нависла страшная угроза двойной расплаты: во-первых, за то, что приключилось днем с сеньоритой, во-вторых, за то, что произошло в половине одиннадцатого вечера, когда он поджидал молодого хозяина. На беду свою, кучер отлично знал, что господа никогда не забывают и не прощают своим рабам их оплошности. Но раз уж такова его горькая доля и избавления не предвидится, то к чему заранее горевать и печалиться? Так рассуждал он, а подобно ему – и почти все его товарищи, кого господь бог по благости своей наделил разумной душой.
Когда совещание плантаторов закончилось, дон Хоакин Гомес предложил дону Кандидо Гамбоа отвезти его домой в своем экипаже, чем тот воспользовался, уехав вскоре после полуночи, и смог поэтому послать свой выезд к дому Филармонического общества, чтобы домашние его располагали лошадьми по своему усмотрению. Благодаря столь неожиданной удаче сестры Гамес с гостившей у них Исабелью тотчас же вернулись с бала в свой особняк, стоявший позади монастыря святой Терезы; за ними уехала и семья Гамбоа.
Кучера поставили каждый свой китрин в сагуане, развели лошадей по конюшням, находившимся в задней части двора, положили седла на козлы, развесили упряжь, ливреи и шляпы на гвозди, вбитые в стену жалкой каморки. Что же до Апонте, то он, закончив работу, взвалил себе на плечи раскладную койку и медленно, словно Христос, согбенный под тяжестью креста, направился обратно в сагуан, чтобы отдохнуть от дневных трудов и поспать два-три часа перед рассветом. На башне приходской церкви Святого духа давно уже пробило два часа. Ущербная луна заходила за крышу дома, и тень, падавшая со стороны улицы, ползла постепенно вверх по глинобитной стене, разделявшей оба патио; таким образом, в первом из них царил полумрак, не мешавший, однако, различать очертания предметов или узнавать человека в лицо. Вдруг кто-то преградил Апонте дорогу. Кучер поднял голову и увидел перед собой человека, который размахивал хлыстом, зажатым в правой руке. Апонте остановился как вкопанный, ибо сразу же узнал своего хозяина, молодого Гамбоа.
– Брось свою койку, – приказал Леонардо слуге хриплым от гнева голосом, – стань на колени и сними рубаху.
– Сеньор мой, неужто ваша милость хочет меня наказать? – тоскливо пробормотал невольник, начиная уже выполнять приказание.
– Делай что велят, – прибавил хозяин, сопровождая свои слова для большей острастки ударом хлыста.
– Повремените, ваша милость, сеньор мой! Да чем я провинился?
– А, собака! Ты еще смеешь спрашивать? Разве ты не помнишь, что я обещал наказать тебя за то, что ты не ждал меня на перекрестке возле монастыря, как было приказано?
– Да, мой сеньор, но не моя в том вина.
– А чья же тогда? Вот я тебя проучу! Будешь знать наперед, что уж коли я тебе даю приказание, изволь его выполнять, хоть лопни!
И тут на голую спину несчастного раба посыпались ни за что ни про что удары хлыста. Рука у хозяина была тяжелая, Апонте корчился, то и дело повторяя:
– Пощадите, сеньор мой (не смея сказать: «Довольно!»)! Ради молодой госпожи Аделы, сеньор! Ради сеньориты (так называли слуги донью Росу Сандоваль де Гамбоа), мой добрый хозяин! Ах, если б только я смел, сеньор мой, сказать правду, ваша милость увидели бы, что вина-то не на мне. Сжальтесь, сеньор Леонардито!
Но скованные гневом уста молчали, сердце окаменело, душа омертвела, и только железная рука, казалось, была живой и без устали наносила удары. Какая там усталость!! Удары учащались и наносились со все нарастающей яростью. Разбуженный свистящими звуками хлыста и воплями кучера, дон Кандидо в испуге вскочил.
– Пустяки: это Леонардо наказывает Апонте, – успокоила мужа донья Роса.
– Но ведь это возмутительно! Нашел время для наказания слуг! Скажи этому разбойнику, чтобы он сейчас же перестал, или, клянусь богом…
– Ложись и спи, – повторила жена. – Апонте – скотина и заслуживает основательной порки.
– Да, но на этот раз я уверен, что он ничего но совершил. Просто кто-то сыграл с твоим сынком скверную шутку, а расплачивается за нее несчастный мулат.
– Ты, поди, не знаешь, что произошло у него днем с девочками на улице Муралья?
– Все возможно, но только пусть мальчишка прекратит это, или не будь я Кандидо, если не встану сам и не переломаю ему ребра. Да видана ли где еще подобная наглость?!
Донья Роса отлично поняла, что стóит еще хоть немного продолжиться этой порке, этим жалобным стонам и воплям ни в чем не повинного кучера, и дон Кандидо встанет и в сердцах натворит что-нибудь страшное, ибо он был не только груб от природы, как человек, не получивший воспитания, но и обладал крутым нравом. Привстав на постели, сеньора Гамбоа крикнула в окно:
– Прекрати, Леонардо!
Этого оказалось достаточно. Правда, юноше и так пора уже было умерить обуявший его гнев, да и силы к тому же стали покидать его.
Кто же после этого из них двоих – жертва или палач – обрел себе покой в постели? Вернее – что происходило в душе хозяина, когда он улегся на свое ложе, и что творилось с несчастным рабом, когда тот рухнул на свою жесткую койку? Трудно ответить на этот вопрос тому, кто не был ни разу ни жертвой, ни палачом, точно так же как невозможно понять все это до конца тем, кто никогда не жил в стране рабов.