Текст книги "Первая мировая. Брусиловский прорыв"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 48 страниц)
Полк остановился. Участок для нас был новым и незнакомым. Необходимо было разобраться, узнать своё точное место, познакомиться с выходами для атаки, с проходами в сети проволочных заграждений. Офицеры и стрелки, высланные для этой цели от 1-го полка ещё днём, были поражены и смущены нашим приходом и происшедшим в их полку. Они были вялыми и неспособными проводниками, затрудняя и без того трудную ориентировку ночью.
Но вот ротные и взводные разобрались по планам в своих участках. В первую линию были назначены мой и Кузьмичева батальоны, 3-й и 4-й оставались во второй линии.
Забрав командиров рот, взводных, мы с Кузьмичём пошли на первую линию, чтобы на месте определить районы рот и указать их точные границы. Для лучшей ориентировки мы забрались на самую высокую точку участка, большой блиндаж, обычно занимаемый ротным командиром; в то же время этот блиндаж был специально приспособлен для больших штабов во время боя. Ряд накатов, прослоек и два ряда железобетонных плит делали его неуязвимым даже для шестидюймовых снарядов.
– Крепко сидят, – с усмешкой сказал Кузьмичев, постукивая ногой по вершине блиндажа.
А там уже действительно находился начальник дивизии со своим оперативным штабом, «бригада» в лице её единственного представителя генерала 3. и штаб полка.
Ротные с группой взводных скрылись по направлению к лесу, а мы с Кузьмичём одиноко торчали на верхушке блиндажа. Справа и слева тянулся обычный шаблон окопов. Впереди неясно намечалась ровная снежная долина, и где-то вдали, не ближе версты, чернела полоса леса, занятого немцами.
– Ни черта не видно, – произнёс безнадёжно Кузьмичев.
– Но воображаю, сколько у них там проволоки накручено, – ответил я, зная по горькому опыту, как укрепляет немец свои окопы, расположенные на опушке леса.
– А, поди, но пройти всё это пространство под огнём, – в тон мне добавил Кузьмичев. – Главное – ориентировочных пунктов для атаки, кажется, пот, – добавил он с досадой.
– Надо ждать рассвета, сейчас всё равно не разберёшься. Утро вечера мудренее, – решили мы и, закурив, присели на очищенную от снега железобетонную плиту.
По направлению от нашего леса показались чёрные змеи рот. Они ползли, ширились и, наконец, под негромкие голоса команд и приказаний рассосались по окопам, заняв свои места.
Обойдя участок, я вошёл в небольшую солдатскую землянку, которую мы облюбовали с Кузьмичём, лёг на ворох грязной соломы, брошенной на нары, и сейчас же крепко уснул.
Кто меня разбудил, не знаю, но я сидел на нарах и смотрел на Кузьмича, с свирепым видом державшего у уха телефонную трубку.
– В чём дело? – задал я тревожный вопрос.
– Приказано начать атаку, – сквозь зубы бросил он, продолжая держать трубку.
Уж почти рассвело. Где-то далеко вправо слышался глухой несмолкаемый рокот артиллерийской стрельбы. Там, очевидно, начался бой, и шла свирепая артиллерийская подготовка. Я следил за лицом Кузьмичева, без возражений слушавшего получаемые по телефону приказания. Лицо его не предвещало ничего доброго. Злое, перекашиваемое иногда иронической улыбкой, оно говорило о чём-то тяжёлом, несуразном, на нас надвигавшемся. Наконец он швырнул трубку.
– Сволочи, идиоты, без артиллерийской подготовки, средь бела дня, с верстовым подходом по ровному полю! – вытаращив на меня глаза, задыхаясь и пересыпая каждую фразу отборной руганью, почти закричал он на меня. – Прав был первый полк, разве можно воевать с этакими идиотами, – безнадёжно махнув рукой, закончил он уже другим, сразу осевшим, утомлённым тоном.
– Вот тебе и утро вечера мудренее, – с улыбкой посмотрел он на меня после небольшого молчания.
Опять тревожно позвонил телефон.
Я взял трубку.
– Начальник дивизии приказал немедленно начать наступление, – услышал я возбуждённый голос штаб-офицера для поручений, занимавшего в этот день должность начальника штаба дивизии.
– Хорошо, – дал я машинально и неопределённо ответ...
[…]
Артиллерийский огонь увеличивался и шёл «во всю». Снаряды засыпали окопы и всё, что было впереди их. Наша слабая артиллерия участка тоже ввязалась в бой, и свист их снарядов над головой привычно радовал сердце.
Я вошёл в окопы, где встретил собравшихся и направлявшихся ко мне ротных командиров.
– Ну, господа, начнём, – обратился я к ним.
– Но ведь разведчики только вышли. Артиллерия совсем не бьёт по проволоке, – начал побледневший, по державший себя в руках Волокитин.
– Всё это отлично знаю, по совершенно необходимо поддержать атаку центра и правого фланга, – ответил я, не смотря в глаза Волокитину. – Пятая и шестая рота, начинайте, а вы, господа, – обратился я к Алексееву и Свечину, – сейчас же за ними второй волной выкатывайтесь.
– Слушаюсь, – отвечал Алексеев, со своим обычно пьяным унылым видом.
– Есть! – выкликнул бодро, но нервно Свечин.
Несмотря на кажущееся различное отношение к переживаемому моменту, я видел во всех глазах одинаковое знакомое выражение какой-то виноватости, как будто застенчивого стыда и просьбы. Чего стыдится, в чём чувствует себя виноватым человек и чего он просит в такие минуты? Не стыдится ли он общего безумия человечества, направляющего его, сильного, здорового, в лапы смерти? Не чувствует ли он себя виновным в соучастии и этом безумии, не просит ли он помощи, не ждёт ли просветления у окружающих от этого кошмара? А, может быть, он просто думает, что все видят привычно спрятанный ужас в его глазах, и только это делает его взгляд взглядом побитой, запуганной собаки.
– Можно итти? – деловито спросил Гнездиковский. Эта его деловитость в бою меня всегда удивляла. Он, очевидно, считал бой за выгодное, хорошо оплачиваемое наградами предприятие и относился к нему без энтузиазма, но спокойно и деловито.
– Виляйте, господа, начинайте, – ответил я всем на вопрос Гнездиковского.
Стрелки 5-ой и 6-ой роты занимали непосредственно окопы.
7-ая и 8-ая были в пяти шагах в приоконных землянках. Группами жались солдаты к передней стенке бруствера и смотрели при моём проходе тем же тяжёлым виноватым взглядом. Артиллерия противника всё усиливала и усиливала свой огонь. Уже были убитые, слышались крики и стоны раненых. Гнездиковский торопливо бегал по окопам, отдавая распоряжения. Вот уже вижу его на бруствере. Стрелки его роты потянулись за ним. Огонь начал сосредоточиваться по окопам. Гул от разрывов, свист от осколков камней, комов земли оглушал, и нервы напряглись до той грани, когда уже пропадала мучительная предсмертная тоска, а чувствовался острый, как бы бодрящий ужас.
В открытом поле казалось легче. С невероятным проворством перебрасывались неуклюжие фигуры стрелков через бруствер, скатывались вниз и, низко пригнувшись, бежали, бежали, пока хватало лёгких. Но вот 5-ой и 6-ой роты уже нет в окопе. Вправо за окопами показались выходящие роты первого батальона. 7-ая и 8-ая, торопливо выбегая из-под призрачной защиты землянок, занимали уже частично разрушенные снарядами окопы.
Стало нестерпимо сидеть на месте. Удачно попавший снаряд повалил одинокое дерево, стоящее у окопа. Мелкие щепы и сучья осыпали градом меня и группу связи, находившуюся около меня. Казалось, всё спасение впереди за окопами.
– Ну, наша очередь, – обратился я к связи и своим телефонистам.
– Погоди, ваше высокоблагородие, – быстро перебил меня Агафонов.
В двадцати шагах вправо гулко и резко трахнул крупный снаряд, снеся добрую половину бруствера.
– Вот теперь! – крикнул Агафонов и бросился туда. Я его понял и побежал за ним с остальными стрелками связи. Дело в том, что как-то недавно во время одной из бесед я доказывал своей постоянной аудитории из связи, телефонистов и Николая, что самое безопасное место от артиллерийского огня это воронка предыдущего снаряда. По теории вероятности, говорил я, два снаряда в одну точку попасть не могут. Агафонов запомнил, видимо, урок и теперь применил его к делу.
Пробежав шагов тридцать без чувств, без мысли, я обо что-то запнулся и упал в снег; как стадо садящихся на землю птиц, попадали за мной связь и телефонисты.
Впереди всё поле было покрыто двигающимися и лежащими фигурами. Не было видно общих цепей. Отдельными небольшими группами двигались и отдыхали стрелки, но во всей картине чувствовался порыв вперёд. Может быть, и толк будет, говорило чувство, но рассудок твердил другое. Я ещё из окопа в бинокль рассмотрел глубокое проволочное заграждение не менее 3-х линий. Оно и теперь было цело. Наша артиллерия по своей малочисленности даже не била по нему, а только поддерживала атаку, обстреливая неприятельские окопы.
Но, однако, вперёд. Ещё одна перебежка, пока хватило сил и воздуха, и опять снег, приятно освежающий разгорячённое тело. Опять вперёд, опять освежающий снег.
Гул – нет, не гул, а что-то такое не поддающееся описанию ударило в уши, в голову, прошло по всему телу, охватило жаром, над головой стон и жалобный вой. Закрыл глаза. Цел ли? Оглянулся. Бледные лица связи с виноватыми улыбками смотрят на меня. «Целы?» – задаю вопрос. Глаза слезятся. Над головой чуть сзади что-то ухнуло с ярким длительным светом: светящийся или зажигательный снаряд. У немцев тоже, значит, переполох большой, соображаю я. Стреляют без разбору, чем под руку попадётся.
Опять жмусь к земле, хочу в неё врасти, так как второй такой же жуткий взрыв раздаётся справа. Третьего не миновать в нас, отчётливо бьётся в голове мысль. А теория вероятности? И я не помню и не знаю, как очутился у левой воронки; сполз одной ногой и задержался у края, почувствовав, как сапог быстро наполнился водой. Агафонов, раньше меня попавший туда, промочил себе ноги.
– Проклятое болото – и зимой толкни только, везде вода лезет, – выругался он.
«Останешься цел от снарядов, умрёшь от простуды, или отмёрзнет нога, – соображаю я, – надо хоть воду вылить».
– Ну, ребята, стаскивай кто-нибудь сапог, – обратился я к стрелкам. Двое ухватили меня за ногу и лёжа начали делать попытки стащить сапог. Он упрямо не поддавался. Стрелки пятились лёжа и волокли меня по снегу. Догадался Агафонов; он подполз ко мне сзади, ухватил за плечи и начал тянуть в другую сторону. Сапог снят, вода вылита, но как надеть его на мокрый же носок. Кто-то выручил, из вещевого мешка, как сейчас помню, вынули синюю фланелевую рубаху, и я получил добрый её кусок на портянку. Туго обернув ногу, я надел сапог и свободно вздохнул. Остальная рубаха пошла на портянки Агафонову.
Ещё две-три тяжёлые, по глубокому снегу, перебежки, и стало заметно уменьшение падающих около нас артиллерийских снарядов. Горизонт уже не закрывался сплошной стеной их разрывов, но зато слух отчётливо уловил резкую трескотню многих немецких пулемётов и взвизгивание пулемётных пуль. Всё было впереди усеяно, как лист липкой бумаги мухами, прильнувшими к земле людьми. Перебежки стали реже, группы в них меньше. Стало ясно, что удар пропадает. Таяли силы и физические и моральные. Кто тут убит, кто цел в этой массе валяющихся и не двигающихся тел, определить было трудно. То там, то здесь виднелись фигуры стрелков, встававших во весь рост и медленно, как бы в раздумьи идущих обратно к окопам. Кто прихрамывал, опираясь на винтовку, по и с целыми ногами люди не ускоряли шагу, – обычная и всегда удивлявшая меня картина боя. Раненый стрелок, могущий двигаться, считает себя благополучно закончившим работу, с него сняты все требования и обязанности. Это, конечно, понятно, но он, кроме того, начинает чувствовать себя таким далёким от всего окружающего, что из него вытравляется чувство опасности. «Я не боец, никого не обижаю, и меня ни кто не смеет тронуть» – вот, должно быть, та бессознательная уверенность, которая охватывает и поглощает всё его существо, бори рассудок и наглядную очевидность. Часто видно, как кто-нибудь из этих медленно идущих фигур, неестественно взмахнув руками, падает на снег с тем, чтобы никогда не подняться. По это не останавливает других, да они и не видят окружающего. Они смотрят прямо перед собой, на оставленную ими линию окопов, и все кажутся поглощёнными подсчётом шагов и времени, необходимых, чтобы пройти это расстояние... [...].
* * *
На собрание, заинтересованные его повесткой, собрались почти все офицеры полка, и тут роль Юрченка выяснилась во всей её неприглядности, тем более что, будучи инициатором заявления, он уклонился поставить свою подпись под ним наряду с другими. Я ждал, что Юрченко прикроется маской оборончества, что могло бы спасти его положение, но он не учёл этого и выявлял себя ярым шовинистом. Прижатый к стене, он сделался нахальным и топил себя всё больше и больше. Источник начавшихся разногласий между офицерами обнаружился. Это собрание, бурное в начале и перешедшее в конце в спокойную товарищескую беседу, решило судьбу Юрченка в полку, а также имело большое влияние на всю дальнейшую судьбу полка до конца его существования. Оглянувшись спокойно на прожитые вместе тяжёлые боевые дни, все уяснили себе, что поднятый вопрос о группировке офицеров не имел и не имеет под собой почвы. Единичные редкие столкновения по этому вопросу обычно были столкновениями личного характера и объяснялись невыдержанностью 20-летних «стариков» из числа кадровой молодёжи. Договорились: «страна, в какой бы стадии революции она ни находилась, каким бы правительством ни возглавлялась, всегда будет нуждаться в боеспособной армии, почему разлагать полк своими мелкими ссорами и дрязгами мы не имеем права. Наша главная и независимая от политики задача сохранить боеспособность полка». Подавшие заявление о Суслове взяли его обратно, согласившись, что этот не всем приятный человек, как работник, теперь особенно необходим на своём месте. Решение этого нашего общего неофициального собрания до конца поддерживалось офицерами и проводилось в полку.
Уже на втором заседании офицерского комитета было решено делать только объединённые собрания солдатского и офицерского комитетов. На первом объединённом заседании уже было ясно, что комитет в полку может быть только один, что и было тут же проведено в жизнь. Мы очень гордились потом тем, что это почувствовано и проведено у нас в жизнь раньше других и даже раньше, чем это сделал армейский комитет, также сливший потом свои разрозненные части.
Дошёл до нас приказ № 1[90]90
Приказ № 1 Петроградского Совета был отдан по Петроградскому гарнизону 1 (14) марта 1917 года. Будучи распространён на фронте, приказ способствовал демократизации армии и сыграл немалую роль в её революционизировании.
[Закрыть]. Он, конечно, не попал в штабы, а сначала робко, как бы из-под полы, читался в окопах. Мне его показал Гурьянов. Поймав меня как-то одного в ходе сообщения около моего блиндажа, он протянул мне печатный листок.
– Вот, ваше высокоблагородие, документик, почитайте-ка.
Оказался приказ Да 1, перепечатанный и распространяемый от каких-то организаций в Риге. Читаю и вижу, что Гурьянов с напряжённым любопытством за мной наблюдает.
Отмена отдания чести, обращение к солдатам на «вы», обращение к офицерам по чинам, комитеты, – всё ясно, нужно и последовательно. Но дальше хуже: выборное начальство. Это уже, ясно, или конец войне, или полное поражение армии.
Отменяется параграф 19-й устава внутренней службы. Стараюсь вспомнить этот параграф и не могу.
– Отмена запрещения играть солдатам на деньги в карты, – поясняет мне Гурьянов, очевидно, детально ознакомившийся с приказом.
– Ну, как, ваше высокоблагородие? – задаёт он мне вопрос.
Объясняю свои впечатления и своё недоумение по поводу карт в таком важном по существу документе.
– Тут, верно, неустойка вышла, – соглашается он со мной.– Надо бы и офицерам запретить, а они и солдатам разрешают. А насчёт выборов, по-моему, тоже хорошо, ежели к ним сознательно отнестись. А что насчёт войны, так и ладно, ни к чему она, – закончил он, протягивая руку за приказом.
Однако, по моей просьбе, он оставил листок у меня, взяв обещание вернуть ему его на другой день обратно.
Только у себя на свободе рассмотрел я, что этот приказ по «петроградскому гарнизону» и будто бы к нам отношения не имеет. Кроме того, увидел, что он не Временного Правительства, а Совета Рабочих и Солдатских Депутатов, т.е. величины, для нас по тем временам не имевшей, ясных юридических форм. Тем не менее было очевидно, что он уже проник в массы и рано или поздно войдёт в жизнь.
Говорил с Кузьмичевым, который командовал полком. Этот решительный раньше, не задумывающийся ни над чем человек окончательно растерялся под напором идущих событий.
– Ни черта не понимаю, – откровенно сознался мне он. Всё же договорились провести в жизнь через комитет этот приказ, за исключением выборности.
– Ну, тебе видней, недаром с революционерами якшался, – закончил наш разговор Кузьмичев. – Только не подведи, смотри.
– С какими революционерами? – спросил я, недоумевая.
– Ну, ладно, дурака не валяй, ведь я теперь командир полка, для меня секретных бумажек нет, спроси Игнатия Васильевича.
Суслов, что-то писавший тут же за столом, поднялся и объяснил мне непонятные слова Кузьмичева.
– Теперь можно познакомить вас, Геннадий Николаевич, с одной бывшей «секретной» бумажкой. Вы помните, когда прибыли в полк пред войной и вам командир полка не дал роты и назначил младшим офицером. Я теперь ужасно доволен, что имею возможность открыть всю эту историю, а то меня всё время огорчало, что вы могли быть на меня в претензии за эту историю.
– Ну? – перебил я его, заинтересовавшись.
– Что, задело за живое? – усмехнулся Кузьмичев.
Суслов тоже улыбнулся.
– Ну, так причиной этому была секретная бумажка, полученная в полк пред вашим приездом. Да лучше я её вам покажу.
И, достав папку с секретными бумагами, он открыл её и нашёл эту злополучную бумагу. Какой-то отдел какого-то департамента ставил командира полка в известность, что прибывающий в полк капитан Чемоданов по службе его на Нерчинской каторге выявил свою политическую неблагонадёжность, почему ему рекомендуется, так и написано: «рекомендуется», не давать никакой должности, связанной с самостоятельностью.
Я весело свистнул. Новые для меня сведения теперь были только комичны.
– Вот, Геннадий Николаевич, – закончил Суслов, – исключительно поэтому вам и пришлось пробыть все варшавские бои в тяжёлой роли младшего офицера.
Приказ мы провели, хотя начальство нам его не подтвердило; разговоры о выборном начале, начавшиеся было среди солдат, тоже замолкли в связи с приказом № 2.
Наш армейский комитет стал на ту точку зрения, что приказ № 1 в целом относится к петроградскому гарнизону, но тем не менее вытравить его из фронта было невозможно, и он хоть не везде сразу, но прошёл и укрепился в жизнь.
Помню этот приказ в офицерском армейском комитете. Председатель Кучин разбирал вопрос об отношении к отданию чести. Толково, спокойно он доказывал о несвоевременности и ненужности его, но многим, видимо, слова Кучина показались неубедительными. Небольшие группы сторонников отдания чести перебивали Кучина протестующими возгласами. Выступил с трибуны и «защитник чести».
Высокий, бравый, с пышными усами ротмистр, недурной оратор, взялся выразить мнение протестующих.
Разврат, развал, честь России... Все беды должны были обрушиться на наши головы с отменой отдания чести. Россия пускай себе делает революцию, но армия должна остаться вне жизни.
Страсти разгорались.
Чувство стыда и недоумения вызывала эта сцена. Дикими и непонятными казались эти взрослые люди, шумевшие и протестовавшие против ненужного и неизбежного, люди, не понимавшие революции, не чувствовавшие её неудержимого движения.
Атмосферу несколько разрядил командир одного из латышских полков, полковник Вацетис. Небольшого роста, с полным, по-актёрски бритым лицом, он показался на трибуне и спокойным насмешливым тоном заставил остыть разгорячённых протестантов. «Уж большинство солдат всё равно не отдают чести, – говорил он между прочим, – и, поверьте, не в этом смысл и не на этом держится дисциплина».
– Вот сегодня, – рассказывал он дальше, – я сегодня нарочно опыт произвёл. Смотрю – идёт солдат, вижу – рука по привычке тянется, а хочется свободу почувствовать, честь не отдать. Я ему сам первый козырнул, и он сейчас же ответил, и вижу – охотно прикладывает руку к козырьку. Значит, это не дисциплина, а только естественное желание почувствовать себя свободным, осязать эту свободу.
Страсти утихли, и вопрос для всех стал бесспорным.
Это было одно из моих немногочисленных участий в заседании комитета, на котором были представители-офицеры всех частей XII армии. И каких разнообразных деятелей периода революции выделил этот комитет! Из него вышел и бывший главком Вацетис, и соратник Юденича полковник Родзянко, так импонировавший собранию своим блестящим внешним видом и родством с председателем государственной думы. Он же дал и довольно крупную в своё время фигуру революции Сиверса, скромного по тем временам поручика одного из армейских полков.
Теперь, когда прошло уже восемь астрономических лет, равных столетию по нашему общественному росту, когда минувшие годы отходят в историю, мне кажется, что не правы те, кто делил и делит до сих пор старую армию на два лагеря: сочувствующих и врагов революции, и которые, без обиняков и оговорок, к первому присоединяют огулом солдат, а ко второму – офицерство. Армия всегда была отражением, точным слепком своего народа, часть которого она составляет. Тёмен народ – темна и армия. Попробуйте придать немецкой армии особенности и качества французской и наоборот. Никакой школой, никаким режимом, никакими писаными уставами вы этого не добьётесь и не выдавите общего армии и народу импульса. Заставьте петь армии западных народов. В них вы не услышите пения, а русская армия поёт и пела и с горя и с радости, в часы отдыха и во время самых тяжёлых переходов. Она ищет развлечения, утешения и бодрости в пении, это её особенность, особенность породившего её народа. Рабочий поёт за станком, пахарь – за сохой, бурлак тянет свою унылую песню на Волге. Был невежественный народ, такой был и солдат. Офицерский класс тоже был точным отражением того общества, из которого он вышел, с которым был кровно связан. Были Родзянки, но были и Сиверсы. Политическая каторга и ссылка, имеющие в своих рядах представителей всех классов, сословий и профессий, немалый процент имели людей, носивших до этого офицерский мундир. Общество дало Пуришкевичей, Марковых-вторых, – естественно, таковые были и в армии.
Не сплошь была в те времена революционна и солдатская масса; крестьянская в большинстве, инертная в силу итого к политике, она имела на своих флангах представителей революционно-рабочего класса с одной стороны и представителей мелкой городской буржуазии, торгашей и деревенского кулачества, с другой. Если на стороне революции, в её первых рядах, вы имели унтер-офицера Будённого, то немало унтер-офицеров дошло до больших чинов и на белой стороне. Как поделилась солдатская масса на красную и белую половины, так в той же пропорции и по тем же причинам поделилось и офицерство. Но правы те, кто путает понятие «белое офицерство» и «старое офицерство»: первое является определением классовым, а второе – только профессиональным. Предо мной № 193 «Известий» за 1924 г. и в нём отчёт о деле заграничной контрреволюции на Кубани. Главные герои: полковник Орлов, подполковник Козликов, хорунжий Семилетов. Первый бывший казначейский чиновник, поступивший добровольцем в деникинскую армию и там получивший чин полковника, второй – вахмистр старой армии и третий – урядник, – это «белые», никогда не бывшие «старыми». А кто не знает другой группы, большой, очень большой группы, начиная с главкома Каменева, «старых», никогда не бывших «белыми». [...]
* * *
Первые числа ноября 1917 года.
По России грозной могучей волной прокатилась Октябрьская революция. В ней не было оттенков наивности и сентиментальной красочности дней февраля – это была революция мести. Потоками крови пробивала она свой прямой твёрдый путь.
Вдохновлённый могучим именем Ленина и руководимый партией большевиков, питерский пролетариат первый поднял свою голову и дал мощный окрик выдыхающимся героям февраля. Откликнулась Москва. Омылась кровью. Загорелась пламенем. Загудела провинция.
Но спокойно шли эти дни у нас на непосредственном окопном фронте.
Не было чувства неожиданности и новизны. Все лозунги, выставленные Октябрём, за которые лилась кровь в тылу, на фронте, на окопном фронте давно проводились в жизнь и считались непреложной истиной одними и неизбежным злом несогласными. Только армейский комитет в своём Палке, который по нашему масштабу был уже» глубоким тылом, оторванный от масс, от окопной действительности, продолжал ненужную безнадёжную борьбу против стихии.
Полк стоял в резерве.
На этот раз помещение для штаба попалось неудачное. Низкий длинный приземистый серый дом какого-то латышского хуторянина, неуютно, как будто случайно, неуклюже был брошен вдоль грязной дороги. Две-три старых ивы впереди, три-четыре корявых яблони сзади дома, с остатками бурых мокрых обтрёпанных листьев, полуразрушенные надворные постройки, растасканные на топливо заборы подчёркивали общую неприглядность картины.
Внутри дома было ещё тоскливей. Грязный трухлявый пол, оборванные клочья обоев по стенам, заткнутые тряпкой набитые стёкла в рамах, теснота и спёртый сырой воздух удручающе действовали на нас, случайных его обитателей. Прошли месяцы, а казалось – пролетели годы, так всё изменилось в нас и вокруг нас. Кузьмичева нет, и вот уж почти два месяца, как я командую полком. «Командую», пожалуй, это будет не то слово, верней, я стараюсь командовать, я обманываю себя и окружающих. У меня никогда нет полной уверенности, что то или другое моё приказание будет исполнено. Я лавирую между возможным и нужным. Нельзя допустить неисполнения приказания, – тогда всё потеряно, тогда не будет полка, за видимую хотя бы целость которого мы так бьёмся, и офицеры и полковой комитет.
Я одновременно и несменяемый член полкового комитета, и это большой плюс, дающий мне возможность ориентироваться в окружающем, знать ближе настроение полка.
Недавно переизбранный общим полковым собранием полковой комитет, являющийся уже действительным представителем масс по тому времени, видимо, не мог угнаться за их настроением, за их быстрыми скачками в сторону разложения.
Ротные комитеты переизбирались по нескольку раз в неделю. Каждое слово и решение такого комитета, направленное на видимость порядка и законности, вызывало его падение и новые выборы. Требования, а иногда и с угрозами, одно нелепей другого, поступали в полковой комитет. На днях «Латышский исполком», состоящий из группы латышей, служивших в полку, представил мне своё постановление о своём уходе из полка в латышские части.
Не протестовал и отпустил.
А вчера явился председатель «полковой рады» и потребовал от имени этой самой рады, чтобы я выдал документы, деньги и продовольствие для пятисот человек украинцев, служивших в полку, т. к. рада постановила отправить своих членов в украинские части. Случайно лучшие пулемётчики и почти вся служба связи состояла из украинцев, уход их обессилил бы полк окончательно. Долго говорили с председателем, перенесли разговор в самую раду и условились на месячном сроке, во время которого я сумею подготовить, заменить уходящих специалистов. Это была крупная победа, так как в других полках дивизии украинцы ушли ещё раньше и даже самочинно.
14-я рота требовала убрать её ротного командира, совершенно безобидного, честного и ранее, видимо, ею любимого поручика Н., и выбрала на его место своего младшего офицера, нечистоплотного, интриговавшего и грубо игравшего на популярность недавно появившегося в полку прапорщика 3.
6-я рота выбрала своим председателем и членом полкового комитета присланного в полк после революции юркого жандармского унтер-офицера. Уговоры, разъяснения полкового комитета, что это лицо не может быть избираемо, не оказывали никакого действия, и спровоцированная рота явно разлагалась. Возвышение этого жандарма крайне характерно и показательно. У хозяина, на хуторе которого стояла рота, пропала свинья. Поступила жалоба мне и в комитет. Решили, что 6-я рота, как вероятная виновница, должна заплатить хозяину по существующей расценке около 40 рублей.
Жандарм применил свою старую профессию, произвёл слежку и доказал, что свинью украла 8-я рота, стоявшая на соседнем хуторе; даже ещё не успевшая попасть на стол свинья была обнаружена в ротной кухне 8-й роты. Это-то обстоятельство, сохранившее по четвертаку в кармане каждого стрелка роты, наконец самый приём «шерлоковщины» так повлияли на роту, что она не остановилась перед конфликтом, с полковым комитетом и отстояла своего фаворита.
Каждая рота, команда так или иначе старалась выявить своё лицо, криво, косо подчас и нелепо. Всё это, сложенное вместе, производило впечатление сумбура, плохо укладывалось в голове и нервировало. Не видно было, где кончается смех и начинаются слёзы.
На дворе против обыкновения светило солнышко; его слабые осенние лучи с трудом пробирались чрез грязные с золото-фиолетовым налётом стёкла окопных рам, и солнечные бледные блики на грязном столе, на трухлявом полу не радовали, а ещё больше подчёркивали убожество обстановки.
Адъютант, поручик Лукин, насвистывая что-то унылое, разбирался в каких-то ведомостичках и заканчивал составление приказа по полку. Любитель кулинарного искусства начальник связи поручик Ковалевский тут же около ярко горевшей плиты комбинировал на сковороде какое-то новое кушанье. Он уже выложил в пенящую маслом сковородку содержимое двух банок мясных консервов, накрошив туда же луку, и теперь с озабоченным лицом сбивал в большой эмалированной кружке яйца, насыпая туда понемногу муки и каких-то специй. [...]
В это время в комнату шумной весёлой толпой вошла группа офицеров.
– С солнышком вас, Геннадий Николаевич, – приветствовал меня Суслов, подходя и здороваясь со мной, Лукиным и Ковалевским.
Он уже около двух месяцев, по своему желанию, сдал должность адъютанта и командовал 10-й ротой.
– Великолепная погода, – потирая руки, заявил Волокитин. – Давно солнышка не видели, на душе легче, бодрит.
– Вижу, вижу, что бодрит, – подвинченный общим весельем, сказал я, пожимая руки вошедших. – Надо будет тоже вылезать из своей берлоги, воздуха нахвататься.
– Да, у вас тут насчёт воздуха слабо, – комично покрутил носом Хмыров.
– А наг, Геннадий Николаевич, Хмыров всю дорогу смешил, рассказывал, как его денщика Алёшу сегодня рота на руках от него таскала.
– Как таскала? – заинтересовался Лукин.
– Да вот как послов великой княгини Ольги. Заявил мой Алексей, что ни на копях не поедет, ни на носах от меня не пойдёт, ну и потащили в лодке.