Текст книги "Первая мировая. Брусиловский прорыв"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 48 страниц)
Как раз в это время несколько человек конных показалось в лесу близко к опушке, на той самой дороге, по которой только что добрался сюда сам Гильчевский. Он послал узнать одного из офицеров штаба, кто это и зачем, а сам всё следил, идёт ли ещё или уже упал Протазанов: в дыму на горе этого уже нельзя было отчётливо видеть.
Приехавшие спешились и шли вместе с посланным офицером к нему, и Гильчевский подумал: не из штаба ли корпуса? Не прислал ли нового приказания Федотов?
Но подходил какой-то совершенно незнакомый полковник генштаба с двумя обер-офицерами. Мелькнула даже торопливая нелепо-странная мысль, не прислан ли к нему новый начальник штаба на место Протазанова, и он, Протазанов, это заранее узнал каким-то образом, но от него скрыл и, оскорблённый, решился на самоубийство.
Мысль была вздорная, однако Гильчевский яростно воззрился на подошедшего полковника и ещё яростнее крикнул:
– Что, а? Вам что?
– Честь имею представиться, полковник Игнатов! – несколько обескураженный таким приёмом, проговорил подошедший, но Гильчевский, не протянув ему руки, крикнул снова:
– Зачем?
– Из штаба армии, ваше превосходительство, – в замешательстве уже, хотя отчётливо, ответил Игнатов. – Разрешите поучиться у вас управлению боем.
– Управлению боем?..
Гильчевский скользнул глазами по обескураженному простоватому лицу полковника Игнатова, тут же отвёл глаза к высоте 102, разглядел на ней сквозь расслоившийся дым Протазанова рядом с наблюдательным пунктом, облегчённо сказал: «A-а! Пока браво!» – и только теперь протянул руку полковнику из штаба армии.
Но в следующий момент снова заволокло дымом Протазанова, – снаряды на холме продолжали рваться, – и, неуверенный уже в том, удалось ли начальнику штаба войти в окоп, Гильчевский резко бросил Игнатову:
– Сопроводительный документ из штаба армии извольте предъявить, поскольку я вас не знаю.
Поняв свою оплошность, Игнатов поспешно вытащил из кармана бумажку, о которой он совсем было забыл, а Гильчевский, взяв её, продолжал неотрывно следить за высотой 102.
Канонада густо гремела сплошь, однако делались ли проходы в проволоке противника? К тем опасениям и сомнениям, которые овладели Гильчевским в это утро, прибавилось теперь ещё и это: не видно было отсюда, как действует артиллерия, а высота, выбранная для наблюдательного пункта, оказалась под преднамеренно сильным огнём.
Так прошло около получаса, и когда Гильчевский уже хотел сказать вслух то, что всё время вертелось в мозгу и жалило его: «Ну, значит, погиб, аминь!» – вдруг показался Протазанов, а за ним несколько связных, нагруженные аппаратами и мотками проводов, которые они собирали проворно.
– Слава богу, жив! – крикнул Гильчевский, обращаясь непосредственно к полковнику Игнатову, который понял и восклицание это и сияние глаз начальника 101-й дивизии только тогда, когда сам увидел подходившего Протазанова.
– Слава богу, вы – молодец, конечно, вы – молодец! Но-о... но приказываю вам этого больше впредь не делать! – радостно кричал Гильчевский.
Однако с приходом Протазанова и связных около него оказалась уже порядочная кучка людей, и её разглядели со своих холмов за рекой австрийские наблюдатели: вблизи начали рваться снаряды.
В то же время и наблюдательный пункт нужно было напять другой, запасной, хотя и не столь выгодный, как высота 102, с меньшим кругозором.
Удача Протазанова подняла настроение Гильчевского: стала уже мерещиться удача всей атаки.
Вот один полк начал цепями сходить с холмов в долину Иквы.
Гранаты и шрапнели рвались в цепях, но цепи шли быстро. Это было захватывающее зрелище торжества человеческого упорства в достижении цели. Видно было сквозь розовый дым, как валились десятки людей то здесь, то там, но остальные двигались вперёд с каждой минутой быстрее. Вот уже подошли к мосту и бегут через мост на тот берег...
– Это какой полк? Какой? – волнуясь, спросил Протазанова Игнатов.
– Это четыреста первый Карачевский... Там командир полка – Николаев, – ответил Протазанов спокойно.
Они с Игнатовым оказались однокурсниками по Академии, но там плохо знали друг друга, даже просто не помнили один другого.
Гильчевский не переставал подозрительно относиться к Игнатову, как соглядатаю, подосланному штабными, которых вообще не жаловал боевой генерал, говоря о них неизменно: «Ни черта не понимают в деле, а только интриги разводят, друг друга подсиживают да представляют себя взаимно к наградам!»
По простоватое лицо Игнатова было непритворно удивлённо.
– Этот полк, что же он, – первым пошёл в атаку? – спрашивал он.
– Что вы, что вы, это – резерв! – недовольно кричал в ответ Гильчевский. – Ударные полки теперь уже на том стороне!.. На той стороне, а не на этой!
Не хотелось объяснять, что решить дело должны были два полка: 6-й – от финляндских стрелков и 404-й – от его дивизии, и некогда было объяснять это, и не шли слова на язык.
В мозгу всё вертелось: «Проходы, проходы... Пробиты ли проходы для штурма?..» Ничего на том берегу не было видно из-за высокого хлеба, над которым навис иссиня-белый дым от своих снарядов. Но если не посчастливилось пробить проходы, значит, пропало все: растают полки от ближнего огня австрийцев.
Время шло. Канонада не слабела. Противник отстреливался ожесточённо.
Подходило уже к одиннадцати часам, когда вдруг заметно стало, что там, за зелёной равниной хлеба, к роще, потянулась небольшая кучка австрийцев, – человек сорок...
Это заметили в одно время и Протазанов и Гильчевский, но только переглянулись, отводя глаза от своих биноклей и тут же снова прильнув к стёклам...
Ещё кучка левее... Правее тоже, и гораздо больше, чем первая...
Гильчевский опасался раньше времени поверить в успех, он только сказал с виду безразличным тоном:
– Кажется, кое-где идут наши мадьяры рачьим ходом.
– Не отступать ли начали? – тем же тоном отозвался Протазанов, а Игнатов подхватил возбуждённо:
– Что? Что? Победа, а? Победа?
Это раздосадовало Гильчевского. Он крикнул яростно:
– Какая там победа! Какой вы скорый!
В это время начальник связи, поручик Данильченко, отрапортовал, подойдя:
– Телефонограмма от полковника Ольхина, ваше превосходительство!
– А? Что? – встревожился Гильчевский.
– «Первый батальон мой обошёл через мост позиции противника, ворвался в Красное и гонит австрийцев», – с подъёмом отчеканил поручик.
– Ну вот, очень хорошо, очень хорошо... – обрадованно сказал Гильчевский, но тут же добавил, строго глядя на Игнатова: – Хорошо что, собственно? Хорошо, что сапёры успели поправить мост там сгоревший, – вот что! Вот мост и пригодился для дела...
И, вспомнив тут же слова донесения «гонит австрийцев», обратился к Протазанову:
– Гонит австрийцев в каком же направлении, а? Ведь вот они отступают прямо на запад, а должны бы отступать на юг!
– Это не от Красного отступают, – сказал Протазанов. – Это гораздо левее.
– Разумеется, разумеется, это уж наши их так!.. Передать на батареи, чтобы открыли по ним заградительный огонь!
Не больше как через десять минут доносил и полковник Татаров, что его передовые роты выбивают мадьяр из окопов и берут пленных.
И только после этого донесения посветлело лицо Гильчевского, и он сказал Игнатову:
– Ну вот, это ещё не называется успехом, но, пожалуй, пожалуй, что мы уже толчёмся где-то около него, стучим ему в двери, – дескать: «Отворяй, чёрт тебя дери, на всякий случай!»
Однако сила внушения была всё ещё так велика, что не поддавалась в нём воздействию первых признаков успеха, тем более что он видел вереницы раненых, которые шли по долине реки к своим перевязочным пунктам. Вместе с ранеными уходили, конечно, и трусы, но легко было представить и множество тяжело раненных и убитых перед окопами противника и в самых окопах.
Наконец, дрогнувший вначале враг мог оправиться потом и защищаться так упорно, что даже отданные им окопы могут быть отбиты снова. Хорошим признаком считал он про себя то, что артиллерийский огонь противника как будто слабел, но поделиться с кем-нибудь около себя этим восприятием он пока ещё не решался. Он старался только сохранить спокойный вид, побороть волнение и для этого тоном напускного равнодушия говорил:
– Пока ещё бабушка надвое сказала: то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет.
* * *
По сравнению с другими прапорщиками в четвёртом батальоне Ливенцев считался более опытным, однако и ему не приходилось никогда ночью, с трудом, шаг за шагом, пробираться по кочковатой долине, где местами хлюпала под ногами грязь, вести роту.
Сзади, у воды, урчали лягушки, спереди, в хлебах, били перепела, но противник молчал; однако молчание это могло и любой момент разорваться сверху донизу очередями пулемётов и частым огнём винтовок, а то и лёгких орудий.
Посреди, конечно, шли патрули, но Ливенцев опасался, что они или преждевременно поднимут тревогу, или сознательно будут пропущены цепью противника вперёд.
Однако чем дальше от моста продвигалась рота, тем меньше становилось опасений у Ливенцева, и когда прошли наконец долину реки и начали подниматься к хлебам, то совершенно твёрдо, как будто не свою только роту, а целый батальон он вёл, Ливенцев решил продвинуться настолько, чтобы сзади довольно осталось места для остальных рот.
О хлебах ничего не говорил Шангин, но Ливенцев, наблюдая эти хлеба днём, ещё тогда про себя подумал, что они, такие высокие и густые, могли бы, как кустарники, надёжно укрыть целые полки. И хотя благодаря неожиданной смене командира полка никому не удалось разобраться как следует в поставленной начальником дивизии задаче, но Ливенцеву казалось неопровержимым, что другого решения быть не может.
И вот хлеба. Пшеница. Местами по пояс, местами по грудь ему, человеку выше среднего роста. Она очень густая, от росы мокрая и душно пахнет. Если идти по ней осторожно и не колонной, а цепью, то она будет не слишком и примята, а утром, когда высохнет, даже может и выпрямиться.
Ливенцев сделал всё, чтобы рота его продвинулась в хлебах и залегла, пустив в дело лопатки. Земля была рыхлая и поддавалась легко. Для связи с ротой Коншина он отрядил одного ефрейтора с рядовым, но примет ли четырнадцатая вправо или двинется влево от его роты, не знал. Когда же определилось, что она будет у него справа, то почему-то (он не отдал себе отчёта, почему именно) это было ему приятно. Пятнадцатая с легкомысленным Тригуляевым выдвинулась левее, – таков был приказ Шангина, который остался при шестнадцатой, в резерве.
В старинном, многовековом чернозёме камней не было: камни лежали грядами на спусках в долину реки; лопатки не звякали; люди работали старательно и споро, – это наблюдал Ливенцев. Он не сидел на месте, – он беспокоился и беспокоил, обходя роты в цепи, и не напрасно делал это: троих пришлось ему растолкать, – они заснули, улёгшись на росистый хлеб, и забыли о том, что надобно окопаться.
Подозрительным казалось Ливенцеву и то, что мадьяры не стреляли. Это можно было объяснить и тем, что окопы их были ещё довольно далеко, – не меньше полуверсты, – и тем, что они теперь спали, готовясь к бою утром, и тем, наконец, что не придавали большого значения переходу русских через Икву, надеясь на силу своего огня.
«Разумеется, – думал Ливенцев, – если они готовят нам разгром, то для них удобнее прижать нас потом к реке, чем самим переходить её под нашим огнём, хотя бы и ради преследования...» Это соображение, впрочем, не только не пугало его, но, напротив, придавало ему больше устойчивости, так как он верил в удачу.
Главное, его мозг математика постигал, хотя и отчасти только, какой-то отчётливый ход мысли этого светлоглазого чернобрового старика, начальника дивизии, который поправился ему ещё с первого смотра в начале апреля.
Он в него поверил тогда и сейчас ему верил. Он понимал, что мост необходим для переброски на этот берег нескольких тысяч людей и что его рота вместе с другими тремя пока что должна охранять этот мост от возможного натиска мадьяр. Оставалось только ждать этого натиска до рассвета, когда, как обычно, загремят пушки.
Когда против левого фланга роты Тригуляева поднялась было ружейная пальба, Ливенцев подумал встревоженно: «Неужели атака?», но в то же время быстро передал своим, чтобы не стреляли до его команды.
Было не то, чтобы совершенно темно, хотя луна не появлялась и облака проходили низко: от звёзд, пробиваясь сквозь облака, шёл всё-таки небольшой свет, – в двух-трёх шагах можно было узнать хорошо знакомого человека.
Стрельба у Тригуляева быстро прекратилась и потом, вплоть до рассвета, не подымалась вновь нигде в цепях. А до рассвета время не тянулось для Ливенцева, потому что рота выполняла приказ закрепиться, и рассвет подошёл, – так ему показалось, – гораздо быстрее, чем можно было бы его ждать.
И тут же вслед за рассветом началась канонада.
Это вышло торжественно и строго: начали свои орудия сразу и уверенно, как сознающие свою силу, как передатчики этого сознания силы своим ротам, залёгшим в хлебах на страже двух мостов через Икву.
И потом час и два и три чертили в небе над головой расчисленные дуги снаряды, свои и чужие. Иногда слышен был их полёт сквозь залпы и разрывы, как бывает слышен свист голубиных крыльев сквозь городской шум.
Подобравшись сзади, укрытый в полусогнутом положении стеною пшеницы, Некипелов сказал Ливенцеву:
– Как приказано, Николай Иваныч: нам ли первым в атаку итить. или мы пропускать другие роты должны?
Вопрос был по существу, и небольшие лесные глаза сибиряка смотрели серьёзно.
– Никаких на этот счёт приказаний не было, – ответил Ливенцев. – Может быть, и нам, может быть, и другим, а в общем, конечно, придётся всем.
– Я потому это спрашиваю, что идут уж наши, – кивнул головой назад Некипелов.
Оглянулся Ливенцев, – действительно, роты подходили уже цепями к мосту.
– Вот когда будут бить по мосту австрийцы! – сказал он с большой тревогой.
– Однако ничего, – отозвался на это Некипелов. – Бегут сюда по мосту наши!
Пальба русских батарей усилилась, австрийские отвечали им реже, слабее, – так воспринимало ухо, но Ливенцев боялся поверить этому: может быть, ему просто хочется, чтобы так именно было, а на самом деле нет этого?
– Чья артиллерия сильнее бьёт? – спросил он Некипелова.
– Выходит, однако, наша сильнее, – уверенно ответил сибиряк.
– Ну, значит, будем готовиться к перебежке частями! Не может быть, чтобы новые роты шли дальше, а мы чтоб лежали... Они на наше место, а мы вперёд... Тогда я подам команду... Идите пока ко второй полуроте.
Ливенцев говорил это спокойно. Он и был спокоен. Наступали очень большие, решительные, может быть последние минуты жизни, но не было ни сосущей под ложечкой тоски, о которой он слышал от других, когда лежал в госпитале, ни нервической дрожи, которая тоже будто бы охватывает всё тело и которую надо побороть, чтобы овладеть собою и быть в состоянии действовать.
Он владел собою. Он вспоминал первый штурм, когда много было затрачено каких-то не поддающихся определению усилий нервов и мысли, чтобы подготовиться к настоящему бою, но тогда занесённая для боя рука опустилась скромно и немного даже стыдливо: бой был решён другими. Теперь повторялась во всём теле та же самая собранность, которая появилась тогда, и острота зрения такая, что Ливенцев вспомнил прапорщика Коншина и подумал: «Как же он будет вести своих в атаку, если он – в пенсне?»
Ливенцев даже поймал себя на том, что теперь, с этой минуты ему досадно, что именно так вышло, – что командует ротой по соседству с ним хотя и толковый человек, но в пенсне. А вдруг потеряет он пенсне или высокая пшеница сдёрнет его с носа, что он будет делать тогда? Не различит своих солдат от австрийских!
Фельдфебель Верстаков, с того времени как увидел его в первый раз в марте Ливенцев оплывшим наподобие свечного огарка, давно уже подобрался, – «вошёл в свою норму», как говорил о себе не без важности он сам.
Он оказался исполнительным, быстро соображающим человеком, способным понимать своего ротного с полуслова, как это умеет делать большинство фельдфебелей.
Ливенцев шутил иногда, что фельдфебелями люди рождаются так же, как и поэтами.
Теперь Верстаков, тоже весь полный ожиданием решительной минуты, занял место ушедшего ко второй полуроте Некипелова и, как до него подпрапорщик, поминутно оглядывался назад и считал своим долгом докладывать, хотя Ливенцев видел это и сам:
– Ещё батальон поспешает!.. Это, похоже, второй... Значит, они в оборотном порядке... А потом пойдёт первый...
Когда доложил он:
– Ваше благородие, третий батальон добегает к нам! – Ливенцев почувствовал, что наступила решительная минута, что надо идти вперёд.
Команды «вперёд!» не было дано, но она уже как бы повисла в воздухе, оставалось ей только зазвучать, как звучит телеграфный провод, натянутый между столбами. И она прозвучала.
– Перебежка частями! Первый взвод начинает! – прокричал Ливенцев, вынимая свисток.
Ему казалось, что он командовал едва ли не громче, чем надо было, однако команду эту расслышали только ближайшие к нему солдаты первого взвода, и Верстаков метнулся от него в сторону тех, до которых она не дошла из-за грохота орудийных выстрелов и разрывов снарядов, так как обстрел не только не прекращался, а даже усилился. Гильчевский держался и теперь того, что дал ему опыт недавнего штурма, тем более что он знал, как далеко от окопов противника закрепились ночью батальоны.
Кругозор Ливенцева был гораздо уже, хотя сам он находился ближе к врагу.
Ливенцев видел высокие чёрные фонтаны взрывов русских тяжёлых снарядов над австрийскими окопами, однако он не знал, пробиты ли лёгкими снарядами и где именно, если пробиты, проходы в колючей проволоке.
При штурме позиций на высоте 100 действие артиллерии было видно издали, так как там укрепления противника шли по скату высоты в два яруса, здесь же высокая пшеница и складки местности скрывали и окопы и заграждения перед ними.
После бомбардировки, длившейся с раннего утра, то есть несколько часов подряд, можно было ожидать, что раздавлены все пулемётные гнёзда мадьяр, но, чуть только началась перебежка взводами, застрекотали пулемёты.
К батальону под утро пришли два артиллериста, наблюдатели, оба прапорщики, со связными, но один из них остался при роте Коншина, другой при роте Тригуляева, где местность была повыше. Они передавали по телефону батареям, тяжёлым и лёгким, как ложились снаряды, но уничтожены ли пулемётные гнёзда, этого не могли, конечно, определить и они.
Ливенцеву не пришлось учить свою роту перебежкам на лагерном плацу, и он не был даже уверен, будут ли бежать вперёд его люди под огнём пулемётов, но теперь видел, что они бежали, разбирая на бегу руками густую пшеницу и пригнувшись, бежали деловито, не останавливаясь, пока не раздавался свисток взводного, как это и требовалось по уставу, и потом вытягивались и прижимались головами к земле.
После он объяснял себе это тем, что батареи посылали снаряд за снарядом и иные из этих снарядов удачно накрывали пулемёты; тем также, что бежать солдатам пришлось под прикрытием пшеницы, а не по открытому месту, что было бы неизмеримо труднее; наконец, и тем, что бежали и справа и слева от них, по всему берегу роки, что бежали и сзади, им в затылок, что в атаку шли тысячи людей, – и как же можно было выпасть куда-нибудь из такого стремительного людского потока?
С другой стороны, и огонь пулемётов был как-то вял и слаб по сравнению с тем, что пришлось испытать несколько больше полугода назад Ливенцеву в Галиции.
Оп старался отбросить мысль, что раз атака началась издалека, то австрийские пулемётчики поджидали, когда цепи придвинутся ближе.
Некогда было ему думать о чём-нибудь другом, кроме как только об этом: как, в каком порядке бегут люди? Сколько ещё осталось перебежек до штурма? Есть ли там, в заграждениях, проходы или их придётся пробивать ещё ручными гранатами?..
Теперь он держался сзади, не вёл роту, а направлял её. На него же, обгоняя мешкотную, как её толстый командир, шестнадцатую роту, напирали люди третьего батальона.
«Ну, пропала пшеница, – потопчут!» – думал он бодро, видя такую стремительность. После нескольких перебежек начали попадаться воронки от первых недолетевших снарядов. Наконец, видны стали колья и местами повисшая, местами туго натянутая ржавая проволока на них. Это были не те проходы, которые он видел три дня назад, но всё-таки он сказал самому себе успокоительно: «Ничего!», тем более что в них всё-таки ещё рвались снаряды, значит, минута штурма ещё не наступила.
Окопы передовые, как и укрепления второй линии, сооружённые австрийцами ещё прошлым летом, теперь заросли травой, по высоте своей не уступающей пшенице, но от действия снарядов всё было перебуравлено там: странно-белёсыми, опалёнными клочьями торчала эта трава из-под засыпавшей её то чёрной, то глинистой земли; торчали в разные стороны разбросанные и перебитые колья; не были издали заметны, но чувствовались по буграм земли объёмистые воронки, через которые надо будет бежать, где перескакивая через них, где их минуя.
Но вот заметно стало, что перестали рваться снаряды вблизи, что они молотят только вторую линию... Всё в Ливенцеве напряглось в ожидании сигнала к штурму, – и сигнал этот он услышал.
* * *
В неглубокой воронке торчали ноги в сапогах со сбитыми набок каблуками, а всё тело вывернулось совершенно неестественно в сторону, лицом вверх. По лицу, искажённому, но с открытыми неподвижными глазами, пробегавший мимо Ливенцев узнал взводного унтер-офицера Гаркавого. Мельком подумал: «Убит?» и тут же перепрыгнул через нижний ряд проволоки с расчётом, чтобы не угодить в следующую воронку.
Рядом с ним оказался с одной стороны обычно вальковатый, однако преобразившийся теперь в сообразительного и ловкого бойца тот самый Кузьма Дьяконов, который говорил о «настоящей пищии», а с другой – Мальчиков, из рода столетних жителей вятских сосновых лесов, справедливо сомневавшийся в досягаемости этих лесов для немцев.
Не приказано было кричать «ура», чтобы не притянуть криком раньше времени больших сил по ходам сообщения к передовым окопам, однако солдаты как будто совершенно забыли об этом.
Орал и Дьяконов.
– Не ори! – бросил ему на бегу Ливенцев.
– Неспособно молчком! – буркнул Дьяконов и шагов через пять заорал снова: – Ра-а-а-а!
Большинство пулемётных гнёзд было разрушено, но мадьяры не хотели уступать окопов без боя. От их ружейного огня беспорядочно залегли те, кто остался в живых от первого взвода, не добежав всего шагов двадцати до последнего ряда кольев.
– Па-ачки! – прокричал команду второму взводу, с которым бежал на штурм, Ливенцев. Тут же перехватил его команду и третий взвод, бежавший уступом ко второму и несколько левее. Ливенцев оглянулся туда, увидел там Некипелова и как будто стал вдруг выше ростом.
А на бруствере уже не было многолюдства: мадьяры очищали его; там впереди только убитые или тяжело раненные валялись ничком.
– Урра! – теперь уже сам хрипло орал Ливенцев, до боли сжимая рукой свой браунинг. Потом потерялась отчётливость восприятия: штыки, длинные и синие, согнутые спины солдат, лица, искажённые яростью рукопашного боя, пронзительный чей-то вопль рядом: это гот, обтиравший ежедневно картины от пыли, – фамилию его Ливенцев не припомнил; массивный мадьяр всадил свои штык ему в живот; Ливенцев выстрелил мадьяру в красный вздутый висок, и мадьяр свалился...
Потом рвались в окопах и в ходах сообщения чьи-то гранаты, вражеские или свои, нельзя было понять. Ливенцев кричал своим солдатам:
– Не входить в окопы!.. Не лезь в окопы, э-эй!
Новые жертвы казались ему уже излишними, но остановить разгорячённых боем не было возможности. Между тем мадьяры уходили в тыл: не уходили, – бежали. Они старались бежать по ходам сообщения, но это не везде им удавалось: местами ходы были засыпаны, приходилось выскакивать наверх... За ними гнались или кричали: «Сдавайся!» Они останавливались и клали наземь винтовки.
И вдруг Некипелов рядом:
– Николай Иваныч! Глядите!
Он показывает рукой вправо.
Тут же был и Мальчиков. Ливенцев только что спросил его, увидя кровь на рукаве гимнастёрки: «Что? Ранен?», и услышал бодрый ответ: «Это ни черта не составляет!» Мальчиков тоже пристально вгляделся в то, что раньше его заметил сибиряк, и сказал изумлённо:
– А вот это действительно сволочь!
Шагах в двухстах, – может быть, несколько больше, – за участком окопов, занятым уже четырнадцатой ротой, окопы мадьяр несколько загнулись внутрь, и то, что разглядел там Ливенцев, его поразило.
По фигуре, по фуражке он узнал прапорщика Обидина, державшего руки вверх, стоявшего впереди нескольких своих солдат, тоже поднявших руки. Ещё момент, и окружившие эту группу мадьяры потащили бы их в плен.
– По изменникам – пальба взводом! – крикнул вне себя Ливенцев, забыв о том, что рядом с ним всего несколько человек, из которых у Некипелова, как и у него самого, не было винтовки.
Однако залп, и ещё залп, и ещё один успели сделать Мальчиков, Дьяконов и другие пятеро-шестеро, и залпы эти произвели действие. Там разбежались, а потом туда нахлынули солдаты двенадцатой роты...
Некогда было следить за тем, что делалось за двести шагов по фронту, когда нужно было спешить во вторую линию укреплений, куда уже стремились кучки солдат четырнадцатой роты и где уже перестали рваться снаряды своих батарей.
Ливенцев скользнул глазами по этим кучкам, надеясь увидеть Коншина, но не увидел и крикнул туда:
– Эй! Четырнадцатая рота! А ротный командир ваш где?
Там остановился какой-то ефрейтор, поглядел на Ливенцева и вывел топко и жалобно:
– Ротный командир наш? У-би-тай! – махнул рукой, покрутил головой и побежал дальше догонять других.
Ливенцев непроизвольно сделал рукой тот же жест, что и этот ефрейтор, добавив:
– Вот жалость какая!
Как раз в это время поравнялся с ним спешивший тоже вперёд прапорщик-артиллерист, наблюдатель.
– Послушайте, прапорщик! – обратился к нему Ливенцев. – Вот рядом в четырнадцатой роте убит ротный командир, – не возьмёте ли её под своё покровительство?
Прапорщик этот, светловолосый, потнолицый, с расстёгнутым воротом рубахи, но бравого вида, был понятлив. Он ничего не расспрашивал у Ливенцева, он спешил. У него оказался звонкий голос. На быстром ходу прокричал он:
– Четырнадцатая рота, слушать мою ко-ман-ду! – и, только оглянувшись на двух связных, спешивших за ним и тянувших провод, тут же побежал впереди десятка солдат четырнадцатой роты, потерявшей своего командира.
А не больше как через пять кинут Ливенцев услышал новые залпы своей артиллерии: это был заградительный огонь, который приказал открыть Гильчевский, чтобы задержать бегство мадьяр на участках, атакованных Ольхиным и Татаровым.
* * *
Теперь уж штабу 101-й дивизии можно было перейти не только на облюбованную раньше Гильчевским для наблюдательного пункта высоту 102, но и гораздо ближе к Икве, на высоту 200, находившуюся против деревни Маболоки, однако в этом больше не было нужды: руководство боем закончилось, так как закончился бой.
Это было в начале двенадцатого часа. Заградительный огонь подействовал на значительные толпы отступивших, которые сначала остановились, потом повернули назад, чтобы сдаться. Однако основные силы мадьяр всё-таки уходили на юго-запад, и уходили быстро.
– Эх, конницу бы нам теперь, кон-ни-цу! – почти стонал от бессилия Гильчевский. – И вот же всегда так бывает с нами: когда полжизни готов отдать за один полк кавалерии, видишь только хвосты своей ополченской сотни.
При дивизии была и оставалась без переименования ополченская конная сотня с поручиком Присекой во главе. Её пускали в дело для конных разведок, из неё брали ординарцев, при ней содержались верховые лошади штаб-офицеров, но больше из неё ничего нельзя было выжать.
– Поздравляю, ваше превосходительство! – с искренним восхищением, преобразившим его простоватое лицо, говорил Гильчевскому Игнатов. – Я видел прекрасное руководство боем!
– Ну, что вы там видели, – ничего вы не видели, оставьте, пожалуйста! – отмахивался Гильчевский. – Сначала вам нужно увидеть настоящих героев этого боя, а их мы с вами увидим, если сейчас поедем в Торговицу, оттуда в Красное, а потом вдоль фронта... И непременно, непременно передайте в штабе армии, что... Я не знаю, конечно, может быть, кавалерийские дивизии выполняют сейчас гораздо более важные задачи, – этого я не знаю, но то, что одной из них нет сейчас здесь, это – большое упущение, это – непростительная ошибка чья-то, чья-то! – вам лучше, чем мне, знать, чья именно!
С высокого берега, в Торговице, около церкви, где чуть было не был убит он дня два назад, Гильчевский наблюдал движение уже последних арьергардных частей противника, скрывавшихся за дальними рощами. Считая беспорядочное преследование отступающих пехотными частями, потерявшими притом многих своих офицеров, совершенно излишним для дела и даже небезопасным, Гильчевский запретил его. В то же время к Торговице приказано было им собирать пленных, взятых в деревне Красной 6-м Финляндским полком и на фронте всей 101-й дивизии.
Пленных ещё вели и вели с той и с другой стороны, но и теперь уже они заполнили всю базарную площадь местечка и ближайшие к ней улицы, и теперь уже, до полного подсчёта, видно было, что их гораздо больше, чем оказалось после штурма 24 мая. При этом получалось так, что один 6-й полк набрал пленных не меньше, чем вся 101-я дивизия, что несколько даже смутило Гильчевского.
По тому самому мосту, который чуть было не сгорел, но потом очень успешно был восстановлен сапёрами, Гильчевский и все, кто был с ним в кавалькаде, двинулись в Красное. Однако чем ближе подъезжали, тем меньше радовались.
– Эге-ге, – сказал Протазанов, – тут жаркое было дело!
Деревня дымилась в нескольких местах; хотя пожары, видимо, тушились. Много домов было разрушено артиллерией австрийцев. Разбитая черепица, слетевшая с крыш, краснела всюду на улицах. Тела убитых русских солдат попадались часто. Их сложили санитары возле домов; тут же над тяжело раненными они хлопотливо натягивали полотнища палаток, чтобы защитить их от полуденного зноя, пока явится возможность перевезти их, куда прикажет начальство.
На выезде из этой, до сражения очень благоустроенной, большой деревни с каменными домами стали попадаться рядом с телами солдат Финляндского полка тела австрийских солдат, и чем дальше, тем было их больше и больше... и тяжело раненные стонали тяжко для слуха.
– Тут была рукопашная! – сказал Гильчевский. – Мадьяры тут отчаянно защищались!