355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Первая мировая. Брусиловский прорыв » Текст книги (страница 11)
Первая мировая. Брусиловский прорыв
  • Текст добавлен: 19 октября 2018, 23:00

Текст книги "Первая мировая. Брусиловский прорыв"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 48 страниц)

Как раз шли по дороге два старика со строгими жёлтыми лицами, в широкополых соломенных брилях, белых рубахах, забранных в нанковые шаровары; к ним и обратились:

   – Это что за деревня такая?

   – Деревня?.. Яка деревня? – начали озираться старики. – Оця деревня?

   – Ну да, вот эта самая!

   – Ця деревня, паночки, кажуть люди, Пьяне, – расстановисто сказал один старик.

   – Эге ж, Пьяне, пане полковнику, – обращаясь к Протазанову, подтвердил другой.

   – Ну, знаете, если Пьяне, то это наводит меня на размышление, – заметил Гильчевский, упорно вглядываясь в солдат в свой бинокль. – Мне кажется, что это люди одного из наших полков, а?

   – Как же могли они так забрать в сторону? – раздумывал Протазанов, когда Гильчевский сказал вдруг решительно:

   – Вижу! Это четыреста второго полка люди! Едем туда!

И он направил своего серого к деревне Пьяно, переменив аллюр.

Теперь вся кавалькада скакала галопом, и Гильчевский всё больше укреплялся в своей догадко, что деревня эта не зря получила такое имя.

   – Ведь они же не слепые там все, они должны нас видеть, как и мы их, – возмущался он, – почему же они так расселись кружками, и что они могут там такое делать с преувеличенным вниманием?

   – Не водку ли пьют? – догадался Протазанов.

   – Вот то-то и есть, что не пьют ли!

Скоро ясно стало для всех: в деревне Пьяне шло пьянство, и пьянствовал третий батальон.

Он делал это вполне разрешённо, так что даже перед подъехавшим к первому кружку начальником дивизии с его штабом далеко не все солдаты встали.

   – Что за чёрт! Какая рота? – крикнул Гильчевский, глядя на унтер-офицера с тремя басонами, стоявшего впереди других.

Багровый и потный унтер-офицер, не успевший поставить наземь бутылку, которую держал в руке, приосанясь, ответил без запинки:

   – Одиннадцатая рота Усть-Медведицкого полка, ваше превосходительство!

   – А где же командир роты, а?

   – Где-сь отдыхают, ваше превосходительство...

Унтер-офицер добросовестно, оглянувшись, пошарил даже глазами между хатами, не найдётся ли где прапорщик Обидин, но Обидин в это время, сидя на крылечке одной из хат, в благословенной тени за столом, вместе с супругами Капитановыми и остальными ротными командирами третьего батальона, пил из стакана коричневый токай, оказавшийся довольно коварным вином: оно не казалось крепким, только вкусным.

   – Вот это винцо, так винцо, – говорил Капитанов, причмокивая и блаженно нюхая усы.

   – А кто приказал батальону повернуть сюда? Я! Разве тебе пришло бы это в твою лысую голову? – торжествующе возглашала мадам Капитанова.

Очень скоро настроение у всех за столом стало весьма повышенным, но подлинным героем дня чувствовала себя эта дама-казак. Она сидела рядом с Обидиным и относилась к нему с самой бесцеремонной нежностью, то и дело ероша его волосы и сама подливая ему вина в стакан и называя Нашенькой.

Обидин при таком с ним обращении совсем не чувствовал себя неловко: он уже вполне привык к нежностям своей командирши, как привык сам Капитанов к бесцеремонностям супруги. Другие же ротные командиры, – все прапорщики, – были так же, как и Обидин, молодой народ, только смотрели на вещи гораздо проще, чем их товарищ, пытались непринуждённо острить и хохотали весело и громко.

Остроухий серый конь с кровавыми полосками на худой шее, а на нём – начальник дивизии, известный своим крутым нравом, потом полковник Протазанов на гнедой лошади и ещё несколько человек штабных, – вся кавалькада эта появилась перед крыльцом до такой степени неожиданно и внезапно, что все встали, оцепенев; не растерялась одна только Капитанова.

   – Это что за ка-бак та-кой? – загремел Гильчевский. – Весь батальон валяется пьяный! У всех бутылки в руках!.. И это в то время, когда ведётся наступление!.. И попали чёрт знает куда-то в сторону!.. Командир батальона!

   – Я, ваше превосходительство, – попытался сказать поотчётливей и стать так, чтобы быть повиднее, Капитанов.

   – Ка-ак вы смели допустить такой разврат, а? – обрушился на него Гильчевский. – Вели даже вас занесло почему-то к чёрту на кулички, где оказался склад вина, то вы и должны были немедленно его уничтожить!

   – Вот мы его и уничтожаем, – вступила в разговор с разгневанным начальством дама-казак, – а вы совершенно напрасно горячитесь по пустякам.

Капитанов хотел было остановить свою супругу умоляющим взглядом, но не успел в этом.

   – А вы, вы кто такой? – остолбенел было Гильчевский.

   – Во-первых, я – не «такой», а «такая», а во-вторых... – начала было объясняться Капитанова, но Гильчевский уже узнал и вспомнил её.

   – В обо-оз! – загремел он. – В обо-оз, сию минуту!.. И чтоб я вас больше никогда не видел в строю-ю!.. В обоз!.. А ба-тальону сейчас же строиться и идти форси-ро-ван-ным маршем на деревню Надчицу, догонять свой полк!

И Гильчевский со штабом дождался, пока офицеры, так не вовремя занявшиеся кутежом, празднуя не ими добытую победу, разошлись колеблющейся походкой по своим ротам, и роты тронулись в одну сторону, в ту, которую им указали, на деревню Надчицу, а дама в бешмете, которая, как и муж её, ехала верхом, повернула в сопровождении данного ей Гильчевским ординарца в «обоз», то есть в тыл полка: несколько протрезвев, она поняла, что теперь, пока начальник дивизии слишком разгорячён, лучше не протестовать, а подчиниться.

Гильчевский же говорил, глядя ей вслед, Протазанову:

   – Я терпел её, когда дивизия сидела в окопах, и то, вы знаете, скрипя зубами, терпел, но теперь, когда мы наступаем и когда она мне тут портит и офицеров и весь батальон, – не-ет уж, – теперь атанде, сказал Липранди, – теперь надо её совсем удалить с фронта.

Дав направление заблудшему батальону, Гильчевский оставил его, когда начало вечереть, однако, хоть и неплохо скакали кони, догнать свои полки до наступления темноты не смог. Встретились только несколько рот из другой дивизии – 14-й, тоже каким-то образом отставших от своих частей.

Между тем небо в нескольких местах озарилось огнём пожаров: это австро-германцы жгли свои склады, весьма стремительно откатываясь на запад.

Деревня Надчица находилась от линии фронта в пятнадцати вёрстах, и было уже близко к полночи, когда наткнулись в темноте на 403-й полк, подходивший как раз к этой деревне, а несколько впереди их оказались и два других полка, и Гильчевский дал отдых и усталым людям и себе до рассвета.

Укладываясь спать в одной из халуп, он ворчал по поводу венгерцев:

– Можно, конечно, приходится иногда отступать, на то и война с переменным счастьем, но чтобы так можно было драпать во все лопатки, как эти мадьяришки, это уж последний крик моды!


* * *

В двадцатых числах мая в ставке собралась вся царская семья.

Потому ли, что весною и счастливых тянет вдаль; потому ли, что «счастливые» уже начинали тревожиться за своё счастье, – так ли оно прочно и долговечно; потому ли, что царице хотелось быть ближе к своему слабохарактерному супругу, чтобы в критический момент самой стать на страже интересов династии, но она уже водворилась в ставке, заняв в ней половину царского дома и тем нарушив весь «холостой» строй жизни многочисленной свиты царя и заставив её уплотниться на второй половине.

Впрочем, древний годами граф Фредерикс, гордившийся тем, что шестьдесят лет уже состоял в офицерских чинах, тридцать пять лет – в генеральских и двадцать пять лет на посту министра Двора, собирался ехать в отпуск; генерал По, военный представитель Франции, тоже уезжал в Ессентуки лечиться от подагры; дворцовый комендант Воейков тоже уезжал к целебным водам своей «Куваки», причём испросил у царя разрешение отправить на работы к нему в имение и на станцию «Воейково» для её расширения шестьсот пленных из только что взятых армиями Брусилова.

В связи с этим царь издал указ «обратить немедленно к работам внутри империи» многочисленных пленных, так как в результате мобилизаций общее количество работников на нолях сократилось почти вдвое, а фронт уже и теперь жаловался на недостатки не только боевых, но и съестных припасов.

Со стороны царицы препятствий к этому указу но было, так как пленные на Юго-западном фронте были главным образом чехи, мадьяры, босняки, хорваты, словаки, – вообще подданные Габсбургов, а не Гогенцоллернов. В покровительстве же своём немцам, как своим, так и чужим, она оставалась неизменной.

Так, когда были изобличены два молодых вольноопределяющихся с немецкими фамилиями в том, что у них и подданство германское, и они – не больше как шпионы, имеющие чины лейтенантов германской армии, – следствие по их делу, порученное сенатору Кауфману, было прекращено по требованию царицы. Сильную заступницу в её лице нашёл и бывший командующий первой армией – генерал Ренненкампф, оставивший без всякой помощи со своей стороны Самсонова с его второй армией, разгромленной Гинденбургом при Сольдау.

Мало того, что ближайшие родственники Ренненкампфа оказались германскими подданными и жили в Германии[20]20
  ...ближайшие родственники Ренненкампфа оказались германскими подданными... – Ренненкампф Павел Карлович (1854—1918) – генерал, командовал соединениями в русско-японской и мировой войне. Не проявил воинских талантов, но упрёки по его адресу Сергеева-Ценского в предательстве, почерпнутые из бульварной печати 1914—1917 годов, не имеют серьёзных оснований.


[Закрыть]
, но ревизия по делу о нём, тянувшаяся довольно долго и только что в апреле напечатавшая материалы следствия, собрала этих материалов пять толстых томов, в которых на каждой странице пестрели слова: «взяточничество, лихоимство, мздоимство». Казалось бы, что все должны были отвернуться от такого «деятеля во славу русского оружия», однако перед своим отъездом в ставку царица дала аудиенцию этому мерзавцу и милостиво беседовала с ним около часа.

Четыре царских дочери, появляясь вместе около ли дома, или в аллеях довольно скромного, впрочем, по своим размерам парка, – в белых ли платьях и белых шляпках с белыми перьями, или в красных, как две старшие, или в серых, как две младшие, – всё-таки разнообразили унылый в общем пейзаж ставки.

Они весело улыбались, перекидывались шутками и смеялись, когда были одни. Но картина резко менялась, когда к ним выходила мать. Оледенявшая всех кругом себя, она леденила и своих дочерей.

Она говорила так мало, будто разучилась уже говорить, и ей стоило большого труда вспомнить то или иное общеупотребительное слово. На лице её почти бессменно во всех уголках и впадинах таилась брезгливость, и она не могла или не хотела согнать её даже тогда, когда была только с дочерьми и сыном.

Наследник, правда, не стеснялся этим и в силу своего бойкого темперамента проказничал, как мог: щипал сестёр, дудел в бутылку, бросал в своего дядьку Деревенко пригоршни песку.

День 25 мая был высокоторжественный – день рождения царицы; к этому дню наследник «был произведён в ефрейторы, и дядька его, матрос Деревенко, сделанный кондуктором флота, сам пришил к его погонам по серебряному лычку, что очень понравилось мальчику, которому только больная нога мешала бурно проявлять свою радость.

В этот день другая хромоногая из членов царской семьи – бывшая фрейлина Анна Вырубова прислала царю поздравительную телеграмму не с победой на Юго-западном фронте, а с днём рождения Александры Фёдоровны: «Горячо поздравляю всем сердцем, помоги всесильный господь. Серенький день, еду в собор, после в ванну. Очень одиноко. Аня». Телеграмма эта была из Евпатории, где она лечилась.

А накануне пришла на имя царя телеграмма из Петрограда: «Государю императору. Славно бо прославился у нас в Тобольске новоявленный святитель Иоанн Максимович, бытие его возлюбил дом во славе и не уменьшить его Ваш и с Вами любить архиепископство, пущай там будет он. Григорий Новых».

В аппаратной, принимавшей эту телеграмму, ничего в ней не поняли и даже послали запрос в Петроград, так ли приняли; оказалось, что вполне точно. Но о чём именно телеграфировал друг царя – Гришка Распутин, в ставке так и не разгадали.

В ставке, если кто и переживал по-настоящему радостно успехи армий Брусилова, то два представителя Италии – старый, ещё не собиравшийся уезжать, Марсенго, и новый, приехавший только в начале мая, граф Ромео. Они двое были по-настоящему празднично настроены в день 25 мая, когда ставка официально отбывала придворный праздник, когда после обедни все чины ставки, начиная с Алексеева и Пустовойтенко, проходили в зале шеренгой в затылок мимо царя с наследником, обмениваясь с ними рукопожатием, и мимо царицы с дочерьми, тоже построившимися в шеренгу, целуя их руки.

Постороннему наблюдателю не могло не показаться в этот день, что из всех стоявших в православной церкви наиболее истово молились эти два католика – граф Ромео и Марсенго; что из всех поздравлявших царскую фамилию России наиболее преданные ей были эти два итальянца граф Ромео и Марсенго; даже и за обедом, хорошим, правда, но не роскошным и с русскими винами в кувшинах старого серебра, наиболее довольными и русской кухней и русскими винами были эти два поклонника своего вина – кианти – Марсенго и граф Ромео.

Они получили уже телеграммы, что благодаря победам армий Брусилова австрийцы на плоскогорье Азиаго приостановили своё наступление, что спешившие к ним в подкрепление корпуса отзываются обратно на русский фронт.

В ставке ходила по рукам и телеграмма от адмирала Весёлкина, русского военного представителя в Румынии, такого содержания: «В совете министров в Бухаресте на вопрос короля о здоровье министр Филиппеско ответил: «Наконец, я напал на хорошего доктора – Брусилова». Сообщаю вам этот курьёз».

Телеграмма была адресована адмиралу Нилову и не была секретной.

Между тем ставка, отпраздновав день рождения императрицы, тут же начала готовиться к другому празднеству, гораздо более торжественно обставленному, а именно: нужно было принимать икону божьей матери, называемую Владимирской, отправленную из московского Успенского собора. Разрабатывался ритуал встречи этой иконы на вокзале, куда должны были идти войска и ехать в автомобилях царь с наследником и всем семейством, его свита и чины штаба.

С подобной торжественностью в ставку доставлялась в августе 1914 года другая икона – явление божьей матери Сергию Радонежскому. Она была написана на доске от гроба Сергия, и посылала её Троице-Сергиева лавра.

Эти внеочередные события и заботы как-то не давали ставке ни возможности, ни даже времени сосредоточиться на телеграммах Брусилова, подводивших итоги наступательным действиям его войск за первые три-четыре дня.

Одни, – к ним относился и сам Алексеев, – их просто не ожидали, этих успехов, и теперь не знали, как их оценить: принимать ли их всерьёз, или отнестись к ним выжидательно и осторожно, или даже счесть эти успехи раздутыми ложными донесениями командиров отдельных частей, сумевших втереть очки командармам – Сахарову и Каледину.

Количество пленных было определено в сорок тысяч за три дня, не считая офицеров, которых будто бы насчитывалось до тысячи человек. Отрицать этого успеха, конечно, не приходилось, но в то же время в нём было кое-что и нежелательное для ставки, в этом успехе: с ним просто не знали, что делать дальше, он путал все карты, сводил на нет все заготовленные уже распоряжения об отправке таких-то и таких-то пехотных частей, таких-то и таких-то артиллерийских парков, таких-то и таких-то и столько-то боеприпасов в ударные армии Западного фронта, к Эверту, а также на Северо-западный фронт – к Куропаткину. Становилось даже как-то досадно за путаницу, внесённую в долгие и строгие соображения и расчёты неожиданно крупными размерами брусиловского прорыва. В то же время это был не прорыв, а действительно прорывы в нескольких местах, как и готовил их Брусилов и о чём он говорил в ставке 1 апреля на совещании в присутствии царя, – это тоже было неприятно и всей ставке в целом.

Выходило так, что успехом увенчалось довольно дерзкое предприятие, начатое вопреки всей практике войны с немцами и даже вопреки желанию царя: чтобы прорыв подготовить и провести в каком-нибудь одном месте фронта, не разбрасываясь в силах. Успех Брусилова заставлял прибегнуть к старой поговорке: «Победителей не судят», но от этого не могло быть легче тем, которые осуждали заранее эту затею.

Наконец, в ставке в эти дни был и генерал Иванов, для которого последним гвоздём в крышку его гроба был этот успех Брусилова.

Он всё сделал и в марте и в апреле, чтобы помешать Брусилову, объявить его праздным фантазёром, поколебать доверие, которое вдруг, неожиданно для бывшего главнокомандующего Юго-западного фронта, возымел к нему царь, подчиняясь советам, идущим извне, от союзников. Он не имел удачи, несмотря на помощь ему в этом и Фредерикса и царицы: царь поддался другим влияниям и не захотел перерешать ни вопроса о назначении Брусилова, ни вопроса о наступлении армий Юго-западного фронта.

Однако Иванов не хотел складывать оружия, которым он действовал. Он стал завзятым шептуном. Он бродил по ставке и только и делал, что всем, с кем бы ни сталкивался, вещим, пророчески-таинственным, пониженным голосом предсказывал полный провал всего начатого так, по его мнению, безрассудно, так опрометчиво наступления. Он подымал указательный палец к бороде, выкатывал сильно запавшие глаза и шептал:

– Эта безумная затея окончится катастрофой, да, да, – прошу мне верить!.. Она окончится такой стра-те-ги-ческой трагедией, размеров которой никто пока даже и представить не в состоянии. Прошу мне верить!


* * *

Но, кроме ставки, была Россия.

И если в ставке семейный праздник царя и приготовления к достойной встрече иконы Владимирской божьей матери отняли у всех, исключая итальянцев, слишком много внимания, чтобы его хватило ещё и на дела Юго-западного фронта, то Россия следила за ними.

Она подняла голову, опущенную под впечатлением слишком многочисленных неудач в течение почти двух лет войны; в её опечаленных глазах засветилась надежда и с запёкшихся уст сорвался возглас радости... Пусть не таким и громким ещё был этот возглас – всего несколько сот поздравительных телеграмм, – но он дошёл до Брусилова и сделал его счастливейшим человеком.

Волей своего правительства Россия лишена была гражданских прав, зато русский народ был горд своей военной мощью. Но вот этой законной, гордости был в течение почти двух лет войны нанесён ряд таких жестоких ударов.

Страна – та же мать. Страна выдвигала и выдвигала миллионы сыновей на свою защиту, и часть из них была истреблена, часть искалечена, часть уведена в гнусный плен, – а где же мститель за всю эту бездонную пропасть горя?

Где тот, на кого можно было бы возложить хотя бы тень уверенности, что ещё не всё потеряно, не всё погибло, что ещё возможен поворот к лучшему, а чашу позора можно ещё отбросить в ненасытную подлую звериную пасть врага?

Неужели все эти генералы, украшенные цветными широкими лентами и бесчисленными орденами, с такими длинными титулами, что их невозможно было и сказать за один приём, осыпанные с ног до головы всякими благами жизни, – неужели они все до одного оказались до такой поразительной степени невежественны в военном деле и так вопиюще бездарны?


И когда возникло там, на юго-западе тысячевёрстного фронта, уже знакомое стране, но осиянное светом смелых действий и большой победы имя генерала Брусилова, люди протянули к нему руки. Телеграммы шли с разных концов России.

Председатель земского союза Львов прислал Брусилову такую телеграмму, несколько напыщенную и длинную:

«Ваш меч, тяжёлый, как громовая стрела, прекрасен! Молнией сверкнул он на Западе и осветил радостью и восторгом сердце России. Наши взоры, наши помыслы и упования прикованы к геройской и несокрушимой армии, которая с великими жертвами, полная самоотверженности, смотает твердыни врага и идёт от победы к победе. С восторгом преклоняясь перед подвигами армии, мы одушевлены стремлением по мере всех своих сил служить ей и, чувствуя в эти дни вашу твёрдую руку, глубокую мысль и могучую русскую душу, всем сердцем хотим облегчить вам ваше почётное славное бремя».

В его лице, этого председателя союза всех русских земств, как бы на все сотни приветственных телеграмм сразу ответил Брусилов:

«Опираясь на могучий непоколебимый дух армии и при духовной поддержке всей России, глубоко и твёрдо надеемся довести победу до полного разгрома врага. От всего сердца горячо благодарю вас за истинно-патриотическое приветствие и приношу вам и всему земскому союзу мою искреннюю благодарность за приветствия и пожелания».

Имя Брусилова не сходило со страниц газет, как русских, так и иностранных, и это шло вразрез с установившейся уже в России почти полной анонимностью войны даже и в отношении генералов, так как верховным главнокомандующим был вначале великий князь Николай Николаевич, сменённый потом самим царём. Какие же ещё могли появиться герои? Ни малейшая тень чужого героизма не могла заслонять ореола, сияющего над головами «верховных».

И если от Николая Николаевича из Тифлиса Брусилов всё-таки получил телеграмму[21]21
  ...от Николая Николаевича из Тифлиса Брусилов всё-таки получил телеграмму... – Николай Николаевич (1856—1929) – двоюродный дядя Николая II, профессиональный военный, генерал, с начала мировой войны до 25 августа 1915 года был главнокомандующим русской армии, уволен от должности Николаем II, опасавшимся роста его влияния, назначен наместником Кавказа с резиденцией в Тифлисе. Николай Николаевич был популярен среди русского офицерства.


[Закрыть]
, состоящую из четырёх только слов: «Поздравляю, целую, обнимаю, благословляю», и был этой телеграммой очень растроган, то царь хранил тяжёлое молчание.

Он оставался так же непостижимо нем, как на совещании в ставке 1 апреля.

   – Однако я-то не могу быть немым, – говорил Брусилов утром 25 мая Клембовскому. – Я должен выяснить своё положение. Вопрос, когда же именно выступит Эверт, для нас коренной вопрос, поскольку мы только застрельщики. Соедините-ка меня со ставкой.

Одно дело – штаб-квартира главнокомандующего фронтом, совсем другое – ставка, где были в этот день свои неотложные и важные заботы. Разговор с Алексеевым удалось наладить только поздно вечером, но он не принёс Брусилову никакой отрады.

   – Генерал Эверт на мой запрос прислал сообщение, что он может быть готов к наступлению не раньше пятого июня, – сказал Алексеев по прямому проводу.

   – Ка-ак так к пятому июня? – испуганно прокричал Брусилов. – Может быть, я ослышался? Может быть, вы сказали – к первому, а мне послышалось – к пятому?

   – Нет-нет, именно к пятому, а не к первому, Алексей Алексеевич. Так что вот обойдитесь как-нибудь, а мы выкроим вам подкрепления...

   – Помилуйте, Михаил Васильевич, – пока ко мне придёт один корпус, немцы успеют подкинуть к своим целых пять, если не все десять! В какое же положение вы меня ставите?

   – Что же я могу поделать с Эвертом, если он не готов?

   – Как что? Как что поделать? – возмутился и смыслом и самым тоном слов Алексеева Брусилов. – Приказать быть готовым к первому числу, – вот что вы можете сделать! Приказать именем государя, – вот что сделать!

   – Это не поможет, послушайте, Алексей Алексеевич! Что же и приказывать, если генерал Эверт и сам отлично понимает, что ему надо делать и что значит быть готовым.

   – Понимает ли, – вот вопрос! И имеет ли желание понимать это, – вот другой вопрос!

   – Ну как так – понимает ли! Разве у него нет опыта в наступательных операциях?

   – Мне, как и вам, Михаил Васильевич, отлично известен этот опыт генерала Эверта, но ведь суть дела в том, чтобы он забыл этот опыт и начал дело сначала и заново! Печальные опыты необходимо забыть в интересах общегосударственного дела, – вот что я думаю! И я очень боюсь, что именно этот свой опыт мартовских боёв генерал Эверт думает применить снова, почему и оттягивает начало. В марте он тоже оттягивал, пока не началась ростепель и распутица.

   – Вы очень строги к генералу Эверту, Алексей Алексеевич!

   – Я опасаюсь, что он, как опереточный жандарм, придёт на помощь очень поздно!

Алексеев счёл за лучшее не вступать в дальнейшие пререкания с главнокомандующим Юзфронта, сослаться на загруженность делами, пожелать ему дальнейших успехов и проститься, а Брусилов долго после того ходил взбешённо по своему кабинету и повторял:

   – Какая подлость!.. Какая пакость!.. Вот и выбивайся из сил, а они пальцем и о палец не желают ударить!

Он ещё не знал того, что как раз 25 мая, когда к нему нёсся вихрь приветственных и благодарственных телеграмм, другой вихрь телеграмм, с содержанием прямо противоположным, мчался от австрийского командования к германскому. Смысл всех этих телеграмм был один: «Спасите нас, погибающих!» А частности таковы: австрийские резервы на русском фронте пришли к концу; вот-вот, если не подоспеет помощь, вся армия окажется бывшей армией; четвёртую армию эрцгерцога Иосифа-Фердинанда (едва успевшего отпраздновать свой день рождения!) приходится уже и теперь перестать считать за армию, – она разгромлена; из общего числа в четыреста восемьдесят шесть тысяч человек армия в целом потеряла не меньше двухсот тысяч...

Это был громовой удар с русского неба, которое так ещё недавно, – всего несколько дней назад, – считалось совершенно безоблачным.

Телеграммы эти – вопль раненого сердца – ставили в труднейшее положение германскую главную штаб-квартиру. Затыкать австрийскую брешь было необходимо теми небольшими резервами, какие приготовил Фалькенгайн для своей армии на Сомме, где французы уже готовились перейти в наступление и только ждали, когда англичане перевезут все приготовленные ими для своей армии снаряды.

Но отдать эти резервы на австрийский фронт – значило сорвать свою обдуманную операцию на Сомме, где германцы хотели предупредить наступление англо-французов и напасть сами.

Снимать дивизии из-под Вердена, где машина перемалывания французских войск работала безостановочно и успешно, но требовала, чтобы в неё бросали всё новые и свежие свои войска, тоже никак не представлялось возможным: резервы были в обрез.

Фалькенгайн проклинал и день и час, когда он позволил Конраду фон Гетцендорфу убедить себя, что русский фронт безопасен.

Только к концу лета должны были влиться в армию пополнения, а между тем он был, конечно, очень хорошо осведомлён о том, что против германских войск на востоке стоят у Куропаткина двойные силы, у Эверта – тройные и что эти силы вот-вот будут тоже приведены в движение, иначе зачем бы они и собирались.

Он уже думал над тем, как было бы лучше сделать здесь ввиду неизбежности наступления обоих русских генералов: не отодвинуть ли линию обороны, чтобы её значительно сократить и этим сделать более выгодной для защиты?

Но для этого нужно было бросить укрепления, над которыми сотни тысяч людей работали три четверти года, и переменить их на скороспелые и, быть может, не везде удачные по своим природным данным.

Приходилось поэтому возложить надежду на медлительность англичан, без которых французы переходить в наступление не станут, потому что своими только силами действовать с уверенностью в успехе, конечно, не могут.

И вот, после долгих размышлений и колебаний, Фалькенгайн решил принести в жертву обстановке, создавшейся у австрийцев, свой план самому напасть на союзников на Сомме и взял из резервов пять дивизий для отправки на восток.

Знал или не знал он, что ни Эверт, ни Куропаткин но были для него опасны сами по себе? Может быть, даже и знал, но думал, что их могут заменить другими генералами, как бездеятельный Иванов был заменён энергичным Брусиловым.

Во всяком случае, едва ли он знал, что в то время, как он думал без боя очищать свой фронт против Эверта, сам Эверт говорил в интимном кругу:

– Брусилов думает, что я так вот и кинусь работать для его славы! Очень многого он от меня желает!..


* * *

Местность к западу и югу от деревни Надчицы была богата водой и лесами, – это разглядел как следует Гильчевский утром 25 мая, – удобная для защиты, но гораздо менее удобная для наступления местность.

От Надчицы шла дорога на местечко Торговица, раскинувшееся как раз при впадении довольно широкой, – в тридцать сажей, – реки Иквы в ещё более широкую реку Стырь. О реке Икве со времён Академии Гильчевский помнил, что она почти непроходима для войск, так как протекает по весьма болотистой и шириною в четыре версты долине, и вот теперь он был вблизи от этой реки, как и от другой – Стыри. Занять линии обеих этих рек он получил приказ от комкора Федотова.

Федотов продолжал по-прежнему сидеть в своей квартире, где частью по телеграфу, частью по телефону получал донесения от командиров обеих своих дивизий – 101-й и 105-й. За последние два дня он вырос в собственных глазах, так как получил во временное командование ещё одну дивизию – финляндских стрелков, поэтому счёл нужным прибавить себе важности лаже и в тоне, каким было написано им добавление к приказу.

«В общем я должен сказать, – писал Федотов, – что немало удивлён тем обстоятельством, что вы держали дивизию в кулаке, вместо того чтобы развернуть её возможно шире...»

   – Тебя бы, тебя бы надо было держать в кулаке, чтобы ты мне дурацких замечаний не делал! – кричал на свободе Гильчевский, въехав на высотку вёрстах в четырёх от Надчицы вместе с Протазановым и оглядывая местность, сколько её было отсюда видно.

   – Совсем как в басне Крылова, – поддержал Гильчевского Протазанов: – «Знай колет, – всю испортил шкуру!»

   – В том-то и дело, что медведей эти господа комкоры предпочитают не видеть: на кой им чёрт, скажите, пожалуйста, соваться к медведю? Гораздо безопаснее шкуру его делить!.. Какой умница нашёлся! «Развернуть возможно шире», – а сам же у меня отнял целый полк! Значит, находил же, что он мне не нужен, этот четыреста четвёртый полк? А теперь, не угодно ли, «возможно шире». То один всего батальон «расширился» до деревин Пьяне, а то десять батальонов разошлись бы по деревням Пьяным! Вот это была бы дивизия, любезная федотовскому сердцу!

По карте, бывшей у Протазанова, Стырь протекала вёрстах в пяти от Надчицы, Иква – вдвое дальше от той же деревни. С той высотки, на которой стояли Гильчевский с Протазановым, видны были купола церкви в местечке Торговице, находившемся на высоком берегу Иквы.

Впрочем, и другой берег Иквы оказался здесь тоже довольно высокий, и оба были покрыты лесом.

   – Картина – загляденье! – заметил Протазанов сознательно мечтательным топом, чтобы отвлечь своего начдива от грустных мыслей о комкоре Федотове.

   – Красота, что и говорить, – отозвался на это Гильчевский. – Важно только, чтобы не вскочила эта красота нам синяками да кровоподтёками.

План наступления на линию обеих рек был составлен им так, как будто в его распоряжении были снова все четыре полка: 6-й Финляндский заменил 404-й, и его, как совершенно свежий, он направил на Торговицу, предполагая там сопротивление австрийских арьергардов.

Два первых полка своих он пустил на реку Стырь, чтобы обезопасить свой правый фланг и иметь их под рукою для форсирования Иквы, за которой, как донесли разведчики, тянулись позиции противника.

   – Мосты на Стыри и мосты на Икве, – вот первейшее и главнейшее, что надобно вам занять, – говорил Гильчевский, напутствуя Ольхина и своего командира первой бригады. – Если допустите мадьяр сжечь мосты, то...

Договаривать, конечно, было излишне.

С 403-м полком, идущим непосредственно за 6-м Финляндским, ехал сам Гильчевский. Он, правда, облюбовал для штаба так же, как и Новины, чешскую колонию Малеванку, но не заезжал туда; он и небольшого дела не умел доверять кому бы то ни было, а тем более не хотел быть вдали от того серьёзного, что ожидало его дивизию в этой многоводной, болотистой и лесистой местности, хотя на взгляд туриста она и была красивой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю