Текст книги "Первая мировая. Брусиловский прорыв"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 48 страниц)
Это «не поддамся» Ливенцев понял, как «не поддамся страху, волнению», а страшное уже надвигалось, готовое обрушиться на первый батальон, передовые взводы которого были в то время в полутора вёрстах от позиций.
Оно началось сразу: залп за залпом несколько лёгких гаубичных батарей обрушили груду снарядов на пути полка, только что успевшего перестроить свои первые роты так, чтобы через сплошной лес, в котором не видно было полян, пробираться рядами, гуськом, как этого требовал Гильчевский.
Осколком снаряда угодило в голову гнедому коньку, и бедная лошадь рухнула на передние ноги, потом повалились на бок, – с неё едва успел соскочить Добрынин. Печерский был тоже верхом, и его молодой, горячий жеребчик вдруг взвизгнул и кинулся в сторону, в гущину дубинка, так что обеими руками, пригнувшись, закрыл лицо Печерский, чтобы не выхлестнуло глаза ветками и сломанными сухими сучьями. Потом, высвободив правую ногу из стремени и вытянув левую назад, он свалился с седла направо, ударился в пенёк спиною, перевернулся и медленно встал в то время, как Добрынин кричал командно:
– Не ложи-ись!.. Не смей ложиться!.. Полк, вперё-ёд!
Он кричал так потому, что, инстинктивно ища у земли защиты от того, что обрушивалось на них с неба, солдаты валились один за другим, припадая к корням деревьев, давя розовые сыроежки, пробившиеся сквозь жёлтый прошлогодний лист и траву. Это не могло им служить защитой от огня гаубиц, но помогло врагу задержать полк.
Старые солдаты вскочили тут же, но солдаты из пополнения не сразу исполнили команду, – может быть, даже не поняли её: им казалось, что рушится на них небо, что взлетает перед ними лес навстречу небу, что дальше невозможно сделать ни шагу.
И вспомнил ли Добрынин, что говорил ему про Гильчевского Алфёров, или это вышло у него совершенно непроизвольно, только, выхватив револьвер из кобуры, он с искажённым лицом прокричал звонко:
– Вста-а-ать! – и выстрелил над первым из рядом лежавших солдат в воздух, а когда – кто вскочил сам, кого подняли соседи – все уже стояли, снова прокричал: Полк, вперёд! – и сам пошёл впереди полка, раздвигая густые ветки молодых дубков, листья которых были или казались как то особенно крупны, густо-зелёны и глянцевиты.
* * *
Когда на батареях 101-й артиллерийской бригады заметили, куда ложились неприятельские снаряды так густо, там поняли, конечно, в какое положение попал незадолго до того бегом огибавший их и втянувшийся в лес направо 402-й полк. Без указаний Рерберга там усилили, нисколько могли, огонь по батареям противника, и это спасло много жизней. Однако немало навсегда осталось в лесу, а ещё больше было подобрано после, к вечеру этого дня, раненых и контуженых.
Погиб подполковник Печерский. Раненный небольшим осколком в ногу, он довольно спокойно уселся на изгибистый старый корень над водомоиной, вынул свой индивидуальный пакет, снял сапог и старательно начал делать себе перевязку; но лишь только окончил и стал натягивать сапог снова, немного надрезав для этого ножом по шву голенище, как новый снаряд, разорвавшийся вблизи, сбросил его в яму с переломанным становым хребтом и почти засыпал его там землёй, как в готовой, нарочно для него выкопанной могиле.
Погиб и командир третьего батальона капитан Городничев, который так твёрдо усвоил военную дисциплину, что для каждого шага своего ожидал особого приказания начальства. Когда его головная рота – девятая – вышла на дорогу, причём для всякого другого было вполне ясно, что дорога в лесу ведёт совсем не к Гумнищу, а в сторону Перемели, как бы ни было заманчиво вести людей именно по ней, а не продираться сквозь чащу, да и восьмая рота, шедшая впереди, пересекла эту дорогу и пошла дальше малохоженным лесом, всё-таки Городничев почему-то вдруг задумался, остановился сам и остановил тем самым весь батальон. Он даже сделал несколько шагов вдоль дороги, чтобы посмотреть, не завернула ли она там, дальше, именно туда, куда надо, – и вот в это-то самое время его и сразило.
Мимо тела его, с безжизненно глядевшими в небо белёсыми глазами, прошёл потом Ливенцев, приподняв фуражку; как бы низко ни ценил он Городничева, всё-таки тот ведь водил батальон своп несколько раз в атаки, и как-то выходило так, что сам по себе третий батальон не был заметно хуже, чем остальные.
В тринадцатой роте был убит взводный унтер-офицер Мальчиков, из рода столетних вятичей. Немец не дошёл, как и утверждал Мальчиков, до его губернии, но зато нашёл его здесь, в волынском лесу.
Убит был и Тептерев, спаситель Ливенцева на речке Пляшевке, только за два дня до того успевший непосредственно от спасённого получить серебряную медаль на георгиевской ленте, причём даже спросил недоверчиво:
– Неужто это мне, ваше благородие? За что же это?
Как будто по чьей-то злой насмешке, медаль вдавило ему внутрь вместе с раздробленными костями грудной клетки.
Больше двухсот пятидесяти человек потерял полк, пока прошёл наконец этот лес смерти и вышел туда, куда должен был выйти, к окопам против деревни Гумнище, и всё-таки полковник Добрынин счёл большою удачей, когда увидел, что не жалкие остатки полка, а довольно внушительная сила по ходам сообщения, начинавшимся на опушке леса, вливается рота за ротой в окопы.
Окопы, правда, дрянные, мелкие, узкие, грязные, но всё-таки окопы: в них находились люди 403-го полка, обескураженные, правда, неудачей своей атаки, понёсшие немалые потери, но зато теперь воспрянувшие духом, когда получили такую подмогу, как целый полк. Впрочем, Тернавцев скоро отозвал их на тот свой участок, против которого была занята им часть австрийских окопов.
И было время сделать это: ровно в полдень австро-германцы пошли в контратаку, – то есть началось то самое, чего опасался и что хотел предупредить генерал Рерберг.
Опасения были верны: именно в этот день – 19 июня – Линзинген намерен был прорвать фронт 11-й армии, направив главный удар против 126-й дивизии, входившей в состав 45-го корпуса и стоявшей немного северней, на той же Стыри.
С раннего утра там гремела канонада, и, как раз когда заградительный огонь, открытый против Усть-Медведицкого полка, косил его ряды, немцам удалось прорвать там фронт на пятивёрстную ширину.
Об этом ещё не знал Рерберг, но это уже стало известии австро-германцам на левом берегу Стыри против Гумнища и Перемели. Успех соседей опьянил их больше, чем вино, и котором тоже не было у лих недостатка, поэтому и апису пошли они, не прикрываясь ни ночной темнотою, ни сумерками вечера или рассвета.
Они были уверены в том, что русский полк почти истреблён в лесу, что другой полк, им уже известный, истощён потерями и упорно сопротивляться не станет, тем более что он не успел ещё повернуть в их сторону захваченные им окопы, не говоря уж о том, чтобы забить колья и натянуть проволоку; расстояние же между противниками было здесь так ничтожно, что атаку можно было назвать просто штурмом, которого не мог уже остановить пулемётно-оружейный огонь.
Русские вылезли из своих нор и ринулись с криком, похожим на вой, перескакивая на бегу через тела своих убитых и тяжело раненных.
Так сразу скрестились штыки со штыками, а штыковой бой при полном дневном свете, когда глаза врагов, как осколки стёкол, и лица предельно искажены яростью, – страшный бой.
Так как полк шёл через лес смерти отбивать контратаку, которую ожидал Рерберг с часу на час, то Добрынин нашёл время распорядиться, чтобы часть людей успела выскочить, когда будет нужно, из окопов для штыкового удара. И вот настал момент: пулемёты трещали, штурмующие валились рядами, но другие всё-таки неудержимо бежали вперёд, крича и блестя сталью штыков.
Даже Ливенцеву, который сам наблюдал за тем, как выбегали из окопов люди его батальона, стало тревожно за их участь: ему приходилось водить роты в атаки, но не случалось ещё отбивать штурмы.
Но своя тревога готова уже была вырасти в страх, когда он взглянул на лицо Дивеева, стоявшего окаменело, с револьвером в руке: лицо бледное, глаза дикие, оскалены жёлтые зубы... Глаза точно в бельмах – белые, без зрачков...
– Алексей Иваныч! – крикнул, вспомнив, как его звали, Ливенцев.
– Не поддамся! – на высокой фальцетной ноте выкрикнул Дивеев, не поглядев на него, однако не изменив ни лица, ни своей окаменелой позы.
А Тригуляев, который был теперь уже без повязки на голове, успел бросить Ливенцеву, сделав кивок в сторону Дивеева:
– Спятил!
Некогда было думать об этом, – добежали, – не помогли пулемёты. Ливенцев едва успел отскочить к рядам своей бывшей тринадцатой роты, с которой привык бросаться в то, что вытесняло в нём прапорщика, Ливенцева, «я».
* * *
В тот момент это не было схвачено сознанием Ливенцева, это было восстановлено, подошло к сознательным центрам позже, – что и артиллерия своя заработала вдруг усиленно, и пулемётный треск тоже вдруг стал ожесточённым, хотя и странно было, почему это. Но батареи просто запоздали на полминуты – едва ли на минуту – открыть заградительный огонь против штурмующих, – это могла быть вина наблюдателя-артиллериста, сидевшего в окопах 403-го полка, или тому была какая-нибудь другая причина; что же касалось пулемётов, зачастивших вдруг, как крупный дождь по крышам, то это Добрынин успел распорядиться нескольких пулемётчиков ши та вить так, что штурмующие попали под фланговый июнь; однако они запоздали больше, чем на минуту, а это была минута, стоившая многих жизней: штурмующие ворвались, куда им приказали ворваться, напряжённой орущей ордой, с искажёнными лицами, выставив вперёд винтовки, согнув спины...
Это была не местная только атака, и не вот этот лес – молодой дубнячок по холмам, не деревня Копань, не другая ещё деревня рядом – Хринники были её целью: это была только правофланговая волна фронтальной атаки, развернувшейся на много вёрст и на нескольких вёрстах приведшей уже к прорыву русского фронта. В согнутых спинах штурмующих серо-голубых солдат скопилась уже огромная уверенность в победе, а такая уверенность удваивает силы. И что могли выставить против этой уверенной в себе лавины два русских полка, из которых один только что вышел из-под жестокого артиллерийского обстрела в лесу, другой понёс уже большие потери при атаке несколько часов назад?.. Штыки? Штыки!
У прапорщика Дивеева, Алексея Иваныча, как и у других-офицеров, не было штыка, – только револьвер системы браунинг, кусок чёрной стали, изогнутый под прямым углом, крепко зажатый в руке. Исступлённо стрелявшим за два с половиной года перед этим из револьвера другой системы – парабеллум – в того, кто разбил его семенное счастье, кто был причиной смерти его жены Вали и его мальчика Мити, в Илью Лопетова, Алексей Иваныч переживал теперь исступление сильнейшее.
Он всеми клеточками тела чувствовал, как на него ринулся многоликий враг, тысячерукий, тысяченогий Илья, стремившийся его смять, раздавить, уничтожить. Он выставил далеко, как только мог, браунинг против него, Врага, а все свои, все солдаты четырнадцатой роты, и солдаты других рот, и Тригуляев, и Ливенцев, – все исчезли. Правду сказал о нём Тригуляев: «Спятил!», но правду прокричал фальцетом о себе и он сам: «Я не поддамся!»
Его высоколобый, почти лишённый волос череп оказался тесен для того, чтобы вместить весь хлынувший на него колючий, ревущий ужас, но дряблые дрожащие мышцы напряглись на борьбу, а не на то, чтобы броситься куда-то назад в испуге. Непереносимый ужас только заставил его, человека потрясённого мозга, крепче вдавить в сыроватую здесь землю каблуки сапог и подать вперёд корпус, и чуть только увидал он чужой широкий, как нож, штык перед собою, а над ним стиснутые бритые губы и глаз навыкате, он выстрелил.
Широкий, как нож, штык, задел его за кожаный пояс и разорвал его, так что упал с гимнастёрки пояс, но упал и тот, кто хотел вонзить сталь в тело Алексея Иваныча, а револьвер, гашетку которого нажимал раз за разом Дивеев, выпускал пули, уже не сообразуясь с целью, а куда-то в одно многоликое, имя которому Враг...
И когда всё-таки вражеский штык, не тот, на котором лежал левой щекой убитый наповал пулей в глаз венгерец, а другой, но точно такой же, вонзился с размаху в живот Алексея Иваныча, правая рука продолжала сжимать изо всех сил рукоятку браунинга, а указательный палец всё надавливал и надавливал на гашетку, хотя выпущены уже были все семь пуль и револьвер стал безвреден.
Потом по телу прошли конвульсии, рука разжалась, браунинг выпал из неё, сердце перестало биться... А кругом продолжалась борьба с Врагом, и бились с ним те, у кого не помрачён был мозг и крепки были мышцы.
Сваливший Дивеева австриец был тут же пронизан сам двумя русскими штыками сразу, а к Тригуляеву не допустили солдаты – стали перед ним стеной: он успел вовремя вывести из окопов всю свою роту.
Это запоздал сделать Локотков и едва не поплатился за это жизнью, когда выскакивал из окопа и попал в свалку. Его свалили с ног, и какой-то высокий усатый босняк уже занёс над ним штык, как вдруг молодой немецкого обличья белобрысый лейтенант закричал ему звонко:
– Halt! Das ist ein Offizier! – и отвёл его винтовку рукой.
Локотков догадался, что его хотят взять в плен, а ещё через момент ему пришлось закрыть глаза: на него брызнула кровь этого самого босняка, которому кто-то из бойцов пятнадцатой роты разбил череп прикладом: и не успел он вытереть лица и подняться, как уже тащили белобрысого лейтенанта в плен, сволакивая его пока в окоп своей роты.
Ливенцеву в первый раз пришлось руководить действиями батальона в рукопашном бою, однако найти такое место, откуда были бы видны все четыре роты, когда враг проник уже в первую линию окопов, было невозможно. Но и можно и нужно было следить за тем, чтобы из второй линии равномерно и быстро бежали люди на помощь первой линии: нельзя было ни на минуту растеряться, нельзя было терять ни одной секунды, – секунды решали дело.
Тут не один только жуткий лязг штыков о штыки, не револьверные выстрелы, не взрывы ручных гранат там и здесь, не стоны раненых, не яростная крепкая брань, не его воинственно-рычащее «ррра-а», одинаковое для многих народов, – тут работала ещё и артиллерия с обеих сторон: русская била по австрийским окопам и ходам сообщения, иногда и по мостам, чтобы предотвратить помощь из-за реки; австро-германская – по русской артиллерии, чтобы вывести из строя хоть часть орудий и орудийных расчётов и взорвать снаряды. По второй линии русских окопов батареи противника не били: там были уверены в быстром успехе штурма и боялись перебить своих. Но был пока только стремительный ход действий, а не быстрый успех, и на эту стремительность удара нужно было каждому из командиров, в том числе и Ливенцеву, отвечать быстротой и ясностью распоряжений. Между тем и линия фронта тут была велика для далеко не полной бригады, и сшиблось на ней в смертельной схватке более десяти тысяч человек, причём австрийцы значительно превосходили русских в числе.
Что происходило в близкой сердцу Ливенцева тринадцатой роте, он узнал только после боя. Во время штыковой схватки там чуть не погиб бравый кавалер всех степеней Георгии, сибиряк-прапорщик Некипелов. Он расстрелял неё шесть патронов своего тульского нагана и, сунув его в карман, схватил привычную для рук винтовку, валявшуюся возле одного убитого.
Высокий, ловкий, жилистый, вошедший в азарт, он действовал ею так, что привлёк на себя, отделившись от своих, несколько тоже рослых венгерцев. Ему некогда было оглядываться назад, есть ли кто из своих за спиною, – впору было только отбиваться и пятиться, и вдруг мелькнуло сбоку остервенелое лицо какого-то унтер-офицера с двумя басонами. Он не понял, не узнал сгоряча, чей это такой, кто именно такой худощёкий, тяжело дышащий, запалённый, – его ли роты или другой?
Это был Милёшкин. Крупный, но не очень сильный с виду человек, он показал теперь, что был силён. Его сила была – его ненависть, лютая ненависть, накопленная за долгий плен. Вот только теперь нашла она наконец выход. Бросаясь на венгров как будто очертя голову, он действовал на самом деле осмотрительно, взвешенно, только с быстротой, почти неуловимой глазом. Это была его месть за свои муки в плену, и за погибших там товарищей, и за того между ними, с которым вместе проходили они учебную команду, которого он спас от расстрела своим криком: «Будем работать!» и которого не мог спасти от пули, когда вздумал тот бежать из плена.
Потом подскочило ещё несколько человек из его взвода (Милёшкин принял взвод убитого в лесу Мальчикова), и Некипелов догнал уже других, а когда оглянулся, – не заметил Милёшкина...
– Ну, думаю, пропал парень! – рассказывал он потом Ливенцеву. – Ан, потом гляжу, – вот он опять и весь спереди мокрый: фляжку рому с убитого венгерца взять поспел, полфляги выпил, ну, конечно, полфляги на себя вылил, – говорит, под руку толкнули, – вот какой оказался парень быстрый!.. И потом уж ещё злее стал, как рому выпил.
Австрийский ром после того, как выбиты были враги и отброшены снова в свои окопы, стал первой добычей русских солдат, не успевших дообедать, когда начался штурм, хотя Добрынин в своём полку и приказал разбивать прикладами все фляжки, так как, зная немцев, ожидал новой атаки через короткое время. Но запах рома раздражающе стоял в горячем воздухе, и одни били, другие пили даже из разбитых уже фляжек, впопыхах обрезая губы.
Пили даже и вообще непьющие, чтобы только протолкнуть внутрь застрявший в гортани густой комок вонючего дыма от австрийских гранат; но это было уже потом, когда откатились австрийцы вместе с теми немцами, которые были вкраплены в их ряды для крепости духа.
В русских окопах не было противоштурмовых орудий, из которых можно бы было осыпать картечью отступающих. Их было довольно в австрийских окопах, и от них понёс большие потери 403-й полк во время атаки утром. Однако сплошь заголубела чёрная, на совесть перекопанная снарядами земля между линиями окопов, когда схлынул полуденный прибой: пулемёты русские действовали тут заодно с немецкими, поставленными за рекой. Спасением для многих австрийцев было только то, что бежать к себе в окопы после неудачи штурма было недалеко.
402-й полк захватил в плен одних только нераненных или с лёгкими ранами до трёхсот человек. По поперечным ходам сообщения их отправили во вторую линию окопов, и едва успели убрать своих раненых, как начался ( попа жестокий обстрел из орудий, предвестник нового штурма.
Однако штурма так и не дождались ни через час, ни через два, и потом очень заметно ослабела и канонада. Наконец, к вечеру она затихла совсем: поднять из окопов австрийцев на новые, ещё, быть может, большие потери, немцам не удалось.
Зато Добрынин, как и Тернавцев, полк которого тоже влил свито двухсот пленных, вечером услышали в телефон голос уже не Рерберга, а своего начальника дивизии. Гильчевский передавал, что он, по приказу командира корпуса Федотова, в самом спешном порядке, частью даже на грузовиках, перевёл со Слоневки к деревне Копань два остальных полка и что с наступлением темноты один из них – 404-й – он направит в окопы.
Тон Гильчевского был сердитый, но недоволен он был не теми, с кем говорил, а генералом Рербергом, допустившим, по его словам, «такое безобразие», как предмостное укрепление, которое «непременно, во что бы то ни стало, должно быть уничтожено этой же ночью».
* * *
Девятнадцатое июня был день тяжёлый не для одной только 101-й дивизии, но и для всего правого фланга одиннадцатой армии. В этот день усиленно работал телеграф, соединяющий части восьмой и одиннадцатой армий с их штабами и штабы этих армий со штабом Брусилова.
План Линзингена – вбить клин между армиями Каледина и Сахарова – грозил удачей, а это могло надолго остановить наступление, если не сорвать совсем прорыв на Луцк, проведённый с таким блестящим успехом.
Было от чего прийти в волнение штабам. Оказался ли участок фронта, занимаемый 126-й дивизией, слабее других, собраны ли были против него германцами подавляющие силы, нужно было как можно скорее бросить против прорвавшихся немцев резервы, какие нашлись под рукой, но в резерве были только два драгунских полка, – они и были посланы Сахаровым против немецкой пехоты.
И эти два драгунских полка – Архангелогородский и 4-й Заамурский – сделали большое дело. Лихо врубились они в немецкие цепи и погнали назад их остатки, захватив несколько сот человек в плен и изрубив гораздо больше.
Была ещё небольшая часть кадрового Прагского полка, имевшего крепкие боевые традиции: этот полк во время Крымской войны стоял на защите Малахова кургана. Всего только одна рота прагцев могла прийти на помощь одному из пострадавших полков 126-й дивизии, и не только отбила она у немцев полтораста русских солдат, только что захваченных в плен, но ещё и, в свою очередь, захватила около ста солдат противника на одном своём фланге и двести на другом. Однако, если к вечеру этого злополучного дня тут удалось приостановить продвижение австро-германцев, то серьёзней было положение на соседнем участке, несколько севернее, где стояла хотя и кадровая, но чрезвычайно обескровленная предыдущими боями 2-я Финляндская стрелковая дивизия.
Сахаров отдал уже было приказ об отходе всего своего правого фланга, а это вызвало бы неминуемый отход левого фланга армии Каледина. Брусилов приостановил этот приказ, послав Сахарову телеграмму: «Отлично знаю ваше серьёзное положение, но убеждён, что вы, как всегда, сумеете из него выйти».
Наконец, чтобы вопрос об отходе на целый переход назад даже и не поднимался ни Сахаровым, ни Калединым, он отдал приказ по восьмой и одиннадцатой армиям о решительном переходе в наступление с 21 июня.
Этот-то именно приказ, сделавшийся известным в частях корпуса Федотова, и совпал как раз с желанием Гильчевского выручить два своих полка, отданных в подчинение Рербергу, и показать, что они должны и могут сделать.
Целая 29-я австрийская дивизия стояла против участка Перемель – Гумнище, – как узнал от пленных полковник Добрынин, – и полк из 22-й германской подпирал её, оставаясь на левом берегу Стыри. Добрынин передал это Гильчевскому, но тот отозвался на это своею прежней фразой:
– Повторяю, что враг должен быть отброшен за Стырь этой же ночью. Руководство действиями возлагаю на полковника Татарова.
Добрынин удивился, услышав такое добавление, но, признав, что Татаров гораздо опытнее его и способнее Тернавцева, должен был согласиться с тем, что начальник дивизии в этом прав.
Стемнело. Поужинали. Окопы были очищены от убитых. Начали подходить роты 404-го полка. Иные люди в них, заняв своё место в тесных и тёмных окопах, тут же засыпали от усталости. Однако такими же усталыми, если не гораздо больше, были и люди 402-го и особенно 403-го полков. Никто не разрешал им спать перед штурмом, и никто не решился запретить им это теперь, с вечера, так как Гильчевским дан был Татарову приказ выводить полки из окопов в 2 часа 30 минут.
Офицерам тоже нужен был сон. Офицеров к тому же в бригаде, пришедшей сюда раньше, оставалось чрезвычайно мало. В иных ротах их не было совсем, и фельдфебели этих рот приходили к Татарову просить, нет ли у него хотя бы подпрапорщиков, чтобы дать временно их в командиры рот. Трудно было и Добрынину, и Тернавцеву, – особенно второму, который и до того провёл уж две ночи без сна, а Тата ров, совершенно незнакомый с местностью, не мог не задавать им множества вопросов, на которые иногда очень трудно, иногда совсем невозможно было ответить, не призвав для этого на помощь дневной свет.
Впрочем, ночь выдалась не из тёмных.
Мало того, что светили луна, бывшая в первой четверти, и звёзды, только изредка заслоняемые бегучими облаками, – австрийцы не жалели осветительных ракет, так что Татаров смог разглядеть и деревню Вербень, бывшую в середине австрийских позиций, и подходы к этим позициям...
– Уверенности в успехе у меня нет, – говорил он Добрынину, но положение создалось такое, что без этого успеха нельзя... Понимаете? Нельзя! Никак невозможно!.. А если нельзя, значит, он должен быть.
Ливенцем услышал эти слова «успех необходим» от Добрынина, собравшего своих батальонных командиров.
Он понял это так: от успеха или неуспеха вот здесь, на этом берегу Стыри, зависит что-то большое там, далеко на север, и на юг, и на восток тоже.
Это прикосновение к большому свеяло с него усталость. После успешно отбитого штурма верилось в успех ночного дела, и прежде всего верилось потому, что была вера в размашистого, сероусого, сероглазого человека – начальника дивизии. Если он прибыл сюда, если он теперь в Копани, если он приказал идти на штурм, и непременно в половине третьего, значит, будет успех.
Он не знал точно, чем именно он, командир батальона, сможет и сумеет содействовать успеху, но ловил себя иногда на мысли, что смерть ночью не так пугает, как днём: убьют, и не видно. Громадное большинство людей почему-то, – он знал это и не мог объяснить, – умирает от тех или иных причин ночью. Он даже пытался думать об этом шутливо: «Самое подходящее время для смерти!..»
Он ловил себя и на другом: его как-то не тянуло написать хоть несколько слов Наталье Сергеевне в Херсон. Написать ведь можно было и при свете луны, звёзд, ракет, прихлопнув при этом двух-трёх комаров, которые, конечно, усядутся на руки и щёки, однако не тянуло, значит, не было предчувствия скорой смерти (сам для себя незаметно он начинал уже верить в предчувствия).
После капитана Городничева третий батальон пришлось принять поручику Голохвастову, и это теперь, перед большим ночным делом, не столько было для него лестно, сколько пугало его, чего он ничуть не скрывал, говоря с Ливенцевым. Раза три сказал он с большой жалостью к самому себе:
– Эх, попал я в кашу!
А Ливенцев утешал его:
– Если боитесь, что чем-нибудь напортите, то ведь ночью, согласитесь сами, кто же это заметит?
Кстати, думая и о себе, что он тоже может напортить, утешал и себя, добавляя:
– Смею вас уверить, что едва ли и сам полковник Татаров, хотя он прекрасный командир полка, отчётливо представляет, как пойдёт операция и что из неё может выйти.
Ровно в два часа, по приказу Татарова, начали поднимать людей. Чесались, откашливались, сморкались, зевали, лезли в кисеты за табаком, но тут же прятали их. С трудом понимали, где они, что с ними, что надо делать дальше, но, взяв в руки винтовки и выходя из окопов, вспоминали, что надо идти на германа: австрияк преобразился уже в глазах людей двух полков в германа, раз он отважился на дневной штурм.
Впереди шли гранатомётчики, чтобы взрывать рогатки, наставленные ночью в пробитых днём проходах, за ними штурмовые роты, а за штурмовыми – остальные.
Весь замысел Гильчевского исходил из того, что австро-германцы в этот именно предутренний час будут спать особенно крепко после трудного для них дня, атака же должна вестись с наивозможной быстротой и разом по всему участку бригады. Что люди будут злы на противника, нагло напавшего на них в час обеда, предполагалось Гильчевским само собой, и в этом не было ошибки.
Штурм начался молчаливо, но, тем не менее, дружно. «Ура» разрешили себе бойцы только тогда, когда поднялась беспорядочная пальба в ответ на взрывы русских гранат. И «ура» это – тысячеголосое, ночное – сразу заглушило пальбу.
Только в эту ночь Ливенцев осознал во всей полноте, что такое этот воинственный крик и как велико его свойство заглушать всё, что стоит на дороге ринувшегося на штурм бойца: и выстрелы врага, и ярость врага, и силу врага, и свою боль от ран, и страх смерти.
Всё начало действовать, что приготовлено было в лагере врагов для отражения атаки: и противоштурмовые орудия, сыпавшие шрапнель, и пулемёты, которыми так богаты были по сравнению с русскими австрийцы, и ручные гранаты, и винтовки, и миномёты, – и всё было сразу смято, заглушено вслед за этим криком «ура».
Батальон Ливенцева не был ударным, но за штурмовыми частями он вместе с другими гнал к реке ошеломлённых дружным и мощным натиском австро-германцев туда, к спасительным мостам, которых было четыре на протяжении линии боя, которые были местами повреждены днём, но спешно починены в начале ночи.
Топот тысяч ног по этим мостам слышал Ливенцев: австрийцы вместе с германцами, вкрапленными в них для прочности, бежали на тот берег; взрывы этих мостов, произведённые с того берега немцами, тоже слышал Ливенцев; и то, как вспыхнули эти мосты и горели, и как багровое пламя пляшуще отражалось в воде, это он видел с высокого места близ деревни Вербень, где батальон его, по приказу Гильчевского, работал над тем, чтобы обратить отбитые окопы врага в сторону Стыри и перенести проволоку и колья; но больше ничего в это громово-яркое раннее утро он не видел и не слышал: разорвавшийся около немецкий снаряд сбросил его с насыпи в окоп, и он потерял сознание.
* * *
План отправки раненых в тыл, конечно, был разработан в штабе Брусилова самым тщательным образом задолго до начала майского наступления, однако расчёты исходили из того, что Юго-западный фронт будет только содействовать Западному. Когда роли их решительно изменились, то оказалось, что число раненых весьма значительно превысило все расчёты, и только содействие Союза Земств и Городов[25]25
...Союза Земств и Городов... – имеется в виду «Главный по снабжению армии комитет Всероссийского земского и городского союзов», в просторечии – Земгор. Создан в июле 1915 года с целью помощи в снабжении русской армии. Практическая деятельность была невелика (получив заказы на 242 миллиона рублей, он выполнил их лишь на 80). Стал центром объединения буржуазных сил, рвущихся к власти, во главе стоял масон Г. Е. Львов.
[Закрыть] помогло Брусилову выйти из трудного положения с честью.
Лазареты Союза Городов, как и лазареты Красного Креста, располагались по нескольку в городах, ближайших к линии фронта, и тяжело раненные доставлялись туда в санитарных автомобилях. В городе Дубно, в тылу 45-го корпуса и содействовавших ему войск, устроен был тоже лазарет Союза Городов.
Среди сестёр этого лазарета были две особенно сдружившиеся между собой за какие-нибудь два-три дня: Еля Худолей, гораздо более опытная, так как стала сестрою ещё в начале войны, и Наталья Сергеевна Веригина. Бели Веригину никто иначе не называл, как по имени-отчеству, то у Худолей никто не спрашивал, как звали её отца: она для всех была просто Еля.
Впрочем, если бы посмотрели в её паспорт, то узнали бы, что она – Елена Ивановна и что ей восемнадцать лет и несколько месяцев. Она была года на три всего моложе Натальи Сергеевны, но казалась в сравнении с нею почти девочкой.
Невысокая, длинноликая, бледная, усталая на вид, с грустными карими глазами, с высокими тонкими полукружиями бровей, она в одно и то же время, смотря по настроению, каким была охвачена, могла сойти и за беспечную пустышку, и за много думавшую над жизнью: от неё не совсем ещё отлетело детское, и она не вполне вошла во взрослое, чем очень привлекла к себе Наталью Сергеевну.
Еля как то сказала ей, ласкаясь, как младшая к старшей: