355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Первая мировая. Брусиловский прорыв » Текст книги (страница 23)
Первая мировая. Брусиловский прорыв
  • Текст добавлен: 19 октября 2018, 23:00

Текст книги "Первая мировая. Брусиловский прорыв"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 48 страниц)

   – Почему трудно? Неисполнение приказа моего по явной трусости, – перебил Гильчевский.

   – Вы говорите – трусость, а он – осторожность, предусмотрительность, – мало ли что ещё. Вас же он обвиняет в гораздо более серьёзном.

   – Меня? Вот как! – удивился Гильчевский. – А в чём же именно, если не секрет?

   – В том-то и дело, что секрет, в том-то и дело! – многозначительно подмигнул Федотов, давая этим жестом самому Гильчевскому понять, что дело тут политическое, что отставленный от командования 402-м полком немец Кюн пустил в ход что-нибудь вроде обвинения его в замыслах ниспровергнуть династию.

Представив Кюна и в руках его бумажку именно с подобным доносом, Гильчевский сказал, глядя на Надёжного больше, чем на Федотова:

   – Предчувствую, что этот Кюи за свою трусость и подлость произведён уже в генерал-майоры и едет сюда, на моё место, принимать сто первую дивизию!

   – Ну что вы, что вы, Константин Лукич! – попробовал даже рассмеяться такому предчувствию Федотов, а Надёжный, который вообще оказался из молчаливых, только пожал широкими своими плечами и махнул рукой, – дескать, сущие пустяки.

   – Нет, в самом деле – ведь обвинить меня там, в Петрограде, on может в чём ему будет угодно, а раз он пойдёт для этого с заднего крыльца, то и преуспеет. Нот он, значит, и будет тогда форсировать Стырь под ураганным огнём! Чего же лучшего и желать?

   – Да не он, а вы, Константин Лукич, сделаете это в лучшем виде, на что и я надеюсь, и штаб армии тоже, – теперь уже посмеиваясь вполне благожелательно и похлопывай его дружественно по локтю, сказал Федотов. – А доносы на всякого из нас пишут, – на то мы и занимаем видные посты. На нас пишут, а мы отписываемся, только и всего! А теперь, – он посмотрел на часы, – адмиральский час, и сядем просто обедать.

В соседней комнате денщики уже гремели посудой, и Джек, заслышав запахи кушаний, перестал уже обращать внимание на сапоги Надёжного. Он даже покинул совещание, перешедшее к тому же к личным вопросам и потерявшее чисто деловой свой характер, и, степенно потягиваясь и поглядывая при этом на хозяина, который явно для него замешкался, вильнул призывно пушистым хвостом, потом скрылся.

   – Джек, иси! – крикнул ему Федотов, в целях борьбы с его своеволием, но тут же раздался заливистый встревоженный лай Джека уже с надворья, и Федотов обеспокоенно повернулся к окну, пригнув голову, чтобы смотреть вверх.

   – Что? Аэропланы? – спросил Надёжный.

   – Да, тройка! Чёрт знает, сколько у них воздушных машин! Никогда нет от них покоя, ни днём, ни ночью! – взволнованно проговорил Федотов, а Гильчевский подхватил оживлённо и нескрываемо зло:

– Вот то-то и есть, что «сколько машин»! А у нас они где? Две-три сотни на целый фронт, когда их давай сюда тысячи! Но машины – дело новое, и для них заводы нужны, а понтоны – это так же старо, как мир, и для них нужны только плотники, однако и их нет!.. А живём на фронте друг против друга с волками, весьма хозяйственными, а с волками жить – надо по-волчьи и выть!.. А на одном собачьем лае против самолётов далеко не уедешь... так же, как и на доносах Кюнов!


* * *

Весть о неудаче группы генерала Рагозы на Барановичском направлении докатилась в последних числах июня и до лазарета, в котором лежал Ливенцев.

В киевских газетах, полученных в Дубно, говорилось, что взято свыше трёх тысяч австро-германцев в плен и захвачены две линии окопов; что немцы вывозят из Барановичей всё ценное в поездах, один за другим уходящих на запад; что западнее Барановичей замечены с воздуха большие пожары: горят деревни, очевидно, поджигаемые немцами, готовящими свои силы к отступлению. Но в то время, как это сообщалось корреспондентами, в официальной сводке отмечались контратаки противника, и с каждой новой газетой всё больше говорилось о контратаках; наконец, Западный фронт перестал упоминаться совсем: там наступило затишье. Всего только несколько дней заставил газеты писать о себе Эверт.

Зато писал он сам, донося в ставку, что, вследствие целого длинного ряда причин, наступление, предпринятое на Барановичском направлении, не дало ожидаемых результатов, но вывело уже из строя убитыми, ранеными и пропавшими без вести до 80 тысяч человек. Он запрашивал, продолжать ли действия, несмотря на такие потери, или прекратить их. В ставке решили больше никаких надежд на Западный фронт не возлагать, гвардию же оттуда начать немедленно вывозить на фронт Брусилова, в район Луцка.

Об этом последнем в газетах, конечно, не сообщалось, и этого не знал Ливенцев. Он продолжал ещё думать, что вот за Западным фронтом придёт в движение и Северный, где пока отмечались только мелкие стычки, и наконец второй фронт разовьёт вовсю те действия, которые начал на реке Сомме.

Газеты много места уделяли англо-французам, но трудно ещё было судить, насколько успешны их наступательные порывы; никакая самая подробная географическая карта тут не могла бы помочь читателю газет: о километрах пока не говорилось, – только о сотнях метров пространства.

Но Ливенцев привык уже к тому, что во Франции совсем другие масштабы, чем в России: где мало земли, там её больше ценят.

Время думать над трудным вопросом, может ли окончиться война к зиме этого года, у него было, но думать мешала неподвижная, тупо болевшая, как бы и не своя совсем, тяжёлая нога.

Он спрашивал Забродина несколько раз:

   – Как же всё-таки? Оперировать будете?

   – Не время, – отвечал Забродин хмуро.

   – Перелом или разрыв?

   – Увидим.

   – Может быть, просветить бы рентгеном?

На этот вопрос Забродин даже не отвечал, только отрицательно двигал мизинцем правой руки и отходил от койки.

Больше всего угнетала Ливенцева не боль в ноге, не эта неопределённость, что такое произошло с нею, как та зависимость от санитаров, какой не чувствовал он, когда был хотя и серьёзно ранен пулей в грудь навылет, но мог, однако, сидеть, потом вскоре и ходить даже.

Теперь он был почти совершенно неподвижен, – его ворочали, стараясь соблюдать осторожность, ему помогали даже есть, и эта беспомощность его удручала прежде всего потому, что её видела Наталья Сергеевна.

Когда он был только что привезён в лазарет и увидел, – узнал её, он показался самому себе исключительным, необычайно, неслыханно награждённым за то, что пережил на фронте в точение нескольких месяцев. Но теперь он лежал так же, как и другие тяжело раненные, мучаясь сам и заставляя мучиться её.

Несказанной радости день ото дня становилось всё меньше. Оставалась только успокоенность от сознания, что если даже ему суждено умереть, всё-таки перед смертью он будет видеть около себя не чужие лица, а её лицо: она склонится над ним, и её мягкие пепельно-золотые волосы закроют его глаза.

Об этом думалось раза два или три ночами, но с наступлением дня приходила бодрость, уверенность в том, что трудно только теперь, потом же, очень скоро, станет гораздо легче. На всякий случай он спросил одного из молодых врачей – Хмельниченко:

   – А не будет ли хуже оттого, что не оперируют меня до сих пор?

   – Нет, хуже не должно быть, – отвечал Хмельниченко, но как-то не совсем уверенно, – так показалось Ливенцеву.

Он спросил и Наталью Сергеевну, что говорят между собой, – не слыхала ли она, – врачи о его контузии.

   – Говорят, что трудный случай, – сказала она.

   – А всё-таки? Насколько именно трудный? – допытывался он, стараясь угадать правду по выражению её глаз, по оттенку голоса. – Может быть, придётся совсем проститься с ногой?

   – Нет, что вы! – так испуганно откачнулась она, что он поверил и даже почувствовал свою ногу на момент совершенно здоровой и спросил уже успокоенно:

   – В каком же смысле всё-таки трудный случай?

   – Говорят... что, может быть, вам придётся пролежать после операции... Ну, не знаю ведь, сколько именно, и, конечно, врачи сами не знают.

   – Неужели целый месяц? – спросил Ливенцев с тоской.

   – Может быть, и месяц, – облегчённо ответила Наталья Сергеевна, которой Забродин назвал гораздо более долгий срок.

Ливенцеву не хотелось, чтобы Наталья Сергеевна помогала Забродину, когда он будет делать ему операцию. Он представлял себя на операционном столе с хлороформенной марлевой тряпкой на лице, с ногою, из которой ланцет выпустит много зловонного гноя, и кощунственным казалось ему такое зрелище для той, которую он любил.

   – Наталья Сергеевна, у меня к вам большая просьба! – обратился он к ней, когда она присела на белую табуретку около его койки.

   – Что такое? – встревожилась она.

И он передал ей то, о чём думал, но она отозвалась, как мать ребёнку:

   – Нечего выдумывать! Непременно буду на операции.

   – Нет, я всё-таки очень, очень прошу не быть, – повторил Ливенцев, а так как в это время подошла к ним Еля, то он обратился и к ней: – И вы, Еля, не смотрите, когда мне будут операцию делать.

Еля поняла, что он только что просил о том же Наталью Сергеевну, и возразила:

   – Вы хотите, чтобы смотрела тогда на вас одна «Мировая скорбь»? Или ещё и Бублик?

   – Они пусть уж, так и быть, если без этого нельзя, – ответил Ливенцев.

   – Нет, без кого-нибудь из нас никак нельзя, а будет из нас та, кого назначат, – объяснила Еля.

   – Постарайтесь, пожалуйста, вы обе, чтобы никого из вас не назначали.

   – Нет уж, я буду сама проситься, – как же можно иначе? – сказала Наталья Сергеевна и заговорила о другом, чтобы его развлечь.

От врачей она слышала, что сама по себе операция не спасёт Ливенцева от осложнений, если они заложены в характере контузии. Она спросила Хмельниченко:

   – А какие могут быть осложнения?

Он ответил:

   – Самое серьёзное из них называется тромбофлебит.

Наталья Сергеевна не знала, что скрывается под этим словом, и он объяснил:

   – Тромбофлебит очень опасен для сердца, также и для головного мозга, но будем надеяться, что его всё-таки не будет. Во всяком случае, примем против этого кое-какие меры.

   – А какие же всё-таки меры? – спросила Наталья Сергеевна.

   – Прежде всего, ногу придётся держать в положении вертикальном. Это, конечно, очень большое неудобство для нашего больного, но придётся ему потерпеть, – сказал Хмельниченко. – Кое-что ещё в смысле режима, затем прижигания раны, после операции дело будет виднее.

День операции наконец был назначен. Забродин, точно угадав желание Ливенцева, взял в этот день к себе и помощницы «Ветер на сцене». Но Наталья Сергеевна всё же была при Ливенцеве, когда его укладывали на носилки, и помогала в этом санитарам. Сквозь приступы боли, наблюдавший за её озабоченным лицом, которое казалось даже побледневшим, спросил её Ливенцев с испугом в голосе:

   – А не хотят ли мне отрезать ногу, скажите, всё равно уж?

   – Нет-нет, что вы! – таким же испуганным голосом сказала она. – Ведь перелома кости нет, в этом Забродин уверен, – я слышала.

С его носилками рядом дошла она до двери операционной, где благословила его движением оробевшей, узкой в запястье, милой руки, и Ливенцев всем наболевшим телом почувствовал, что вот неизбежное сейчас совершится. На фронте могло и быть и не быть, а здесь неотвратимо, и остались считанные минуты до чего-то непоправимого... Может быть, только щадя его, не сказала Наталья Сергеевна, что отсюда вынесут его уже об одной ноге?.. С этим вопросом в глазах он теперь уже совершенно безмолвно следил за отрывисто командующим Ванванычем, хранящим необычайно серьёзный, даже сердитый вид.

Под тяжело пахнущей хлороформенной повязкой он, приготовившийся уже к потере сознания, – как там, в только что отбитом окопе, – скоро потерял его. А когда открыл глаза, то инстинктивно прижал руку к своей больной ноге, и только потом, убедившись, что нога цела, и пошевелив на ней слегка большим пальцем, чтобы убедиться ещё и в том, что цела она вся, Ливенцев рассмотрел, что лежит он уже не на столе, а на носилках, и два санитара поднимают эти носилки, чтобы нести его снова в палату.

В коридоре встретила носилки с ним Наталья Сергеевна.

   – Ну? Что нога? Цела? – спросила она таким тоном, как будто сама заразилась его недавним испугом, и он ответил ей, улыбнувшись:

   – Цела, цела...

   – Ну вот, видишь! Я тебе говорила ведь, что будет цела! – в первый раз за всё время их знакомства обратилась к нему так интимно Наталья Сергеевна, не только как к самому близкому человеку, но и к такому ещё, который долгое время, быть может, точно её ребёнок, будет нуждаться в её помощи, но для того, чтобы потом многие годы идти рядом с нею и нога в ногу в новой жизни, какая настанет после этой войны.

Женщина всегда несёт в себе вечность, даже если и не догадывается об этом. Она рождает, она охраняет жизнь. И напрасно думал Ливенцев, что Наталья Сергеевна потеряет что-то в своём представлении о нём, если будет видеть, как режут его совершенно бесчувственное, полумёртвое тело, как выходит из его ноги то, чего было в нём «полно», – гной, сукровица, кровь...


Даже «Ветер на сцене», видевшая всё это, после операции как будто прониклась особым правом на исключительную заботу о нём, и у «Мировой скорби» яснело неподдельно тёплым участием лицо, когда она во время своего дежурства подходила к его койке поправить ему подушку, поставить градусник, дать лекарство... Для него же начались самые мучительные дни: перед его глазами торчала, как столб, его нога, подвешенная к потолку, и он не имел возможность даже во время сна перевернуться с боку на бок.


* * *

Вернувшись от Федотова, Гильчевский «закусил удила и понёсся», как сказал, глядя на него, Протазанов. Так неожиданно даже для него, казалось бы, хорошо знавшего своего начальника, вскипел чисто хозяйственный талант Константина Лукича.

Будущие мосты через Стырь – они пока ещё были разбросаны по стенам и крышам пустых хат деревни Копань, жителей которой вместе с их живностью и скарбом угнали, отступая, австрийцы. Гильчевский двум ротам сапёрного батальона приказал немедленно ломать хаты, наиболее богатые брёвнами, кроквами, досками, а вечером, когда стемнеет, подвозить всё это поближе к реке.

Забарабанили в воздухе и взревели деревья, отдираемые от насиженных тёплых мест ломами, замелькали топоры, пыль поднялась столбами над Копанью, и, отмахиваясь от неё руками, говорили сапёры:

– Вот уж истинно сказано: «Чужой ворох ворошить – только глаза порошить».

Эти сапёры, они работали весело, хотя хорошо знали, что им же придётся наводить вскорости ночью мосты под жестоким обстрелом с того берега и многим из них не придётся уж никогда больше ни ломать, ни строить, ни глядеть на солнце, ни порошить глаза.

Они работали споро: складывали штабелями брёвна к брёвнам, доски к доскам, попутно пригибая на них обухами топоров гвозди, и вечером сам Гильчевский пришёл смотреть эти штабели, прикидывая на глаз, сколько чего может пойти на два моста на козлах и два других моста – на поплавках. Кроме того, нужен был ещё и запасной материал для починки в случае, если очень сильно пострадают мосты от артиллерийского обстрела, что было неизбежно, конечно; нужно было ещё заготовить доски и для того, чтобы загатить ими топкие места перед мостами как на этом берегу, так и на том, иначе нельзя было бы переправить туда свои батареи.

Но сапёры сапёрами и мосты мостами, а плетни и решётки для одиночных стрелков, которым не только переходить болота, но и, весьма возможно, залечь в них придётся на том берегу, – их нужно было заготовить как можно больше, – так решил Гильчевский, обходя в тот же день, как вернулся из Волковыи, окопы своей дивизии. Поэтому в лесу около Копани и дальше, в густом дубняке и молодом березняке, среди которого попадались довольно часто раскидистые кусты орешника, тоже шла весёлая работа лесорубов, плелись плетни, вязались решётки.

Сам же Гильчевский зорко всматривался, как полтора года назад на Висле, в берега Стыри, где они круче, где отложе; в рощи и заросли кустов как на том берегу, так и на этом; в постройки, полу сгоревшие, полуразбитые или уцелевшие местами; в капризные изгибы реки... Всё замечал он, что могло облегчить переправу: и рощи, и просто густые кусты, и постройки, и крутобережье. Прикидывал на глаз и отмечал на плане, где река была уже и, значит, глубже, где шире и мельче.

В первый же день, как получил приказ наводить мосты, места для четырёх мостов он выбрал и больше уж не менял их: это были места прежних мостов. Он не только озабочен был тем, чтобы укрыть от огня противника своих сапёров природными преградами, как кусты, рощи, постройки, но наблюдал прилежно и то, где и как далеко от берега тянулись окопы австро-германцев. Вот перешли мост штурмовые группы, вот одолели топкий берег, – далеко ли им будет бежать до окопов? Есть ли прикрытия, если сильный огонь заставит их залечь?..

Когда он вернулся в штаб и сел ужинать, картина переправы через Стырь рисовалась в его мозгу настолько отчётливо и ярко, и трудная сама по себе задача казалась так близка к решению, что он заметно для Протазанова повеселел и даже продекламировал «из Некрасова»:


 
И сбылось по воле божией,
Что певала моя матушка:
Реки будто непрохожие
Форсирует Калистратушка.
 

К этому же добавил:

– Конечно, будет трудно, очень трудно... Главное, много потерь понесём совершенно напрасно. Но что делать, если у нас такая бедность. Чем и кем чёрт не шутит! Вот и нами тоже... Но погодите, любезнейшие господа Федотовы, мы ещё посмотрим, какая из двух дивизий скорее форсирует Стырь: моя ли – без понтонов, или десятая – с понтонами!

На другой день он заставил вырубить большую площадь в лесу, чтобы можно было на ней установить лёгкую артиллерию для более успешного действия по неприятельской проволоке: здесь она становилась гораздо ближе к цели, чем на своей прежней позиции, отсюда был лучший обстрел, а вырубленные кусты и деревья как нельзя нужнее были для гостей; излишек их он предложил Надёжному, чтобы его не слишком озадачивали топкие места на его участке.

Надёжный внимательнейше приглядывался ко всему, что он делал, про себя решив также поближе к реке поставить свои лёгкие батареи, но перевозить к себе, что ему предлагал Гильчевский, всё-таки отказался, сославшись на недостаток подвод.

С недоумением смотрел он и на горы плетней и решёток и говорил задумчиво:

   – Не отрицаю, что само по себе, так сказать, в идее, это не лишено остроумия, однако, простите, пожалуйста, Константин Лукич, как же представить себе наших солдат, чтобы шли они в атаку с таким багажом?.. Не то им бежать вперёд и кричать «ура», не то эти сооружения тащить и ни бежать, ни «ура» не кричать, а их в это время расстреливать будут прямо пачками...

   – Ну, вольному воля, а спасённому рай, – обиделся Гильчевский. – Не видите в этом пользы, так и быть. А у меня непременно их тащить будут.


* * *

Подходили пополнения. Их уже некогда было готовить к предстоящим боям, впору было только распределить по ротам. Новые офицеры из школ прапорщиков, совершенно ещё не обстрелянные, всё-таки встречались радостно, так как многие роты совсем не имели офицеров.

Учебные команды своей дивизии, в которых нашлось полторы тысячи человек, Гильчевский свёл в особый отряд и отдал его под команду ротмистра Присеки, ведавшего конной сотней дивизии, оставшейся в ней с ополченских времён. Этот отряд получил назначение стать общим резервом дивизии. Расположив его около своего наблюдательного пункта в окопах, раньше занимавшихся 403-м полком, теперь передвинутым к реке, туда, откуда были выбиты австро-германцы. Гильчевский не мог выделить для него ничего, кроме двух пулемётов.

– На полтора батальона военного состава только два пулемёта! – сам удивился он. – Скажи какому-нибудь немецкому генералу, – ведь засмеёт. Эх, бедность наша! Только доносы читать умеют, а ни черта не приготовили, чтобы воевать по-европейски!

Очень подробно составил он диспозицию, назначив каждому полку, каждой батарее определённое место и задачу.

У него была теперь тяжёлая артиллерия – батарея шестидюймовок и батарея 42-линейных орудий; было две батареи гаубиц и 42 лёгких пушки, но он сомневался, хватит ли ему лёгких снарядов, особенно шимоз, для пробивки проходов.

Он входил в каждую мелочь, шаг за шагом представляя себе, как должно идти дело. Батареи он расположил так, чтобы могли они дать перекрёстный огонь по окопам противника против места, назначенного для переправы.

Лёгкая артиллерия знала свою задачу: пробить по три прохода на каждый из двух атакующих полков – 402-й и 404-й. Тяжёлая должна была громить батареи австро-германцев и места, где могли скопляться резервы.

Свой наблюдательный пункт он устроил, по обыкновению, так близко к окопам, как этого не делал, кроме него, ни один начальник дивизии.

Когда затишье на фронте одиннадцатой армии окончилось, – это было уже в начале июля, – и был назначен Сахаровым день общего наступления – 7-е число, Гильчевский вызвал к себе полковников Татарова и Добрынина, которые должны были вынести со своими полками всю тяжесть броска через Стырь, так как 401-й полк назначался в резерв 402-му, о 403-й – 404-му, каждая бригада должна была действовать нераздельно.

Как студент, отлично подготовившийся к экзамену, прочно зажавший в извилины мозга множество требуемых знаний, бывает настроен самоуверенно и смотрит весело на одних, снисходительно на других из своих товарищей, а на профессоров-экзаменаторов даже с некоторым задором, так и Гильчевский, предусмотревший, по его мнению, всё, что можно было предусмотреть, и всюду наладивший дело близкого боя так, что он не мог окончиться ничем другим, кроме как полной победой, был оживлён и весел, встречая командиров своих атакующих полков у входа в свой штаб в Копани.

   – Я вас таким старым польским мёдом угощу, господа, – здравствуйте, – что только ахнете, уверяю!.. Впрочем, не надейтесь, что много вам дам, – только по-про-бо-вать, а то, пожалуй, из-за стола не встанете, и куда же вы завтра тогда годитесь?

Говоря это, Гильчевский наблюдал в то же время выражение лиц обоих полковников и заметил, что Добрынин улыбался открыто всем своим широковатым в скулах лицом, а Татаров напрасно старался выжать откуда-то из затвора улыбку, и она вышла только наполовину, косяком, и застряла, – ни то ни сё, – и тут же ушла снова в затвор.

Это было ново в таком обычно уравновешенном, энергичном, полнокровном человеке, как Татаров, притом же любителе в хорошую минуту покутить на кавказский манер, и Гильчевский про себя отметил это.

Перед стопкою старого польского мёда завязал он, конечно, вполне деловой разговор.

   – Я надеюсь, господа, что вы оба досконально изучили свои участки атаки: вы (обращаясь к Добрынину) – переправу против деревни Вербень, вы (обращаясь к Татарову) – переправу между деревней Вербень и деревней Пляшево.

   – Так точно, – молодцевато отозвался на это Добрынин, а Татаров сказал глухим, плохо повинующимся ему голосом:

   – Трудный участок вы мне отвели, ваше превосходительство.

   – Трудный? Чем трудный? – удивлённо насторожился Гильчевский.

   – Как же не трудный! Там почти сразу за переправой – лес.

   – Ну, какой же это лес, – роща, – постарался как можно мягче поправить Татарова Гильчевский.

   – Лес или роща, – эта разница большого значения не имеет, то есть на какую глубину там идут деревья, – возразил Татаров. – Пусть идут хоть всего на четверть версты, – там противник может ко времени атаки целую бригаду спрятать.

   – Ну-ну-ну! Так уж и бригаду! – пытался обернуть это в шутку Гильчевский.

Но Татаров продолжал упорно, кивая на Добрынина:

   – Против четыреста второго полка – там место почти открытое...

   – Почти, однако же не совсем! – подхватил Гильчевский.

   – Всё-таки же нет леса!

   – То есть рощи, – опять склоняясь к шутливости, поправил Гильчевский.

   – Это всё равно... А между тем...

   – А между тем, – перебил Гильчевский, – что же прикажете в таком случае делать, если там роща? Ведь прочешут эту рощу насквозь наши лёгкие батареи перед тем, как вашему полку идти в атаку.

   – А между тем, – точно не расслышав, договорил, что начал было, Татаров, – и для моего полка, и для четыреста второго вы назначили прикрытие одинаковой силы – батальон.

   – А если я считаю батальоны эти неодинаковой силы, а ваш гораздо более сильным, тогда что вы скажете? – начиная уже немного раздражаться, заметил Гильчевский, но Татаров продолжал так же упрямо, как начал.

   – Считать, разумеется, нужно число штыков, – пусть даже и грубый счёт, – а не геройство, которого может ведь как раз и не оказаться, – возразил Татаров.

   – Э-э, послушайте, да на вас, я вижу, какой-то просто спорный стих напал! – ещё раз попробовал взять шутливый тон Гильчевский. – Комары, что ли, вас искусали?

   – Комары, ваше превосходительство, это, конечно, само собою, – не улыбнулся всё-таки и на это Татаров, – они тоже внесут ночью свою долю задержки; но дело не столько в них, сколько...

   – А ну-ка, Архипушкин! Давай-ка, бестия, мёду сюда! – не дослушав Татарова, закричал в другую комнату, обращённую в кухню, Гильчевский.

И на подносе, честь честью, Архипушкин внёс закупоренную крепко и залитую с горлышка чёрным сургучом кубастую бутылку старого мёда.

К распитию этой бутылки подошёл и Протазанов. Не зная ещё, как настроен Татаров, он сказал неожиданно для Гильчевского:

   – По всем данным и выкладкам понесём мы в этом деле очень большие потери.

   – Вы думаете? – спросил Добрынин, про себя, конечно, вполне с ним соглашаясь, а Татаров поддержал уверенно:

   – Только слепой этого может не видеть.

Гильчевский делал вид, что очень занят тем, как Архипушкин отбивает черенком складного ножа со штопором сургуч, потом стал следить, правильно ли, не вкось ли он вводит в пробку штопор. Но вот зажал он бутылку между колен, сделал страшное лицо – глаза навыкат, даже покраснел от натуги, и наконец, точно пистолетный выстрел раздался, из горлышка показался дымок.

   – Дым столетий! – возбуждённо вскрикнул Гильчевский. – Ну-ка, содвинем бокалы! (Архипушкин очень проворно и умело налил мёду в стопки.) За полную удачу завтрашней операции, господа!

«Содвинули бокалы», но все, как по команде, сначала пригубили, переглянулись, качнули головами и только после всего этого медленно стали втягивать густую хмельную душистую влагу.

   – Д-да, это – напиток! – сказал Добрынин, на котором остановил спрашивающий, блестящий возбуждением взгляд Гильчевский.

   – Да, конечно, – немногословно хотя, но с явным одобрением напитку поддержал его и Татаров, и Протазанов продекламировал:

   – В старину живали деды веселей своих внучат!

   – Живали-то живали, а что же они жевали? – подмигнул Архипушкину Гильчевский и усадил всех за стол.

За столом он был очень оживлён, как студент, получивший на экзамене даже от самого придирчивого профессора отличную отметку: он видел, как постепенно расходится то, что отягощало лучшего из его полковых командиров, и он становится веселее и разговорчивей.

А на Протазанова, которому вздумалось во второй раз высказаться по поводу больших потерь, какие ожидают дивизию, он даже прикрикнул:

   – Да что вы раскаркались, не понимаю! Разве мы одни будем форсировать Стырь? А десятая дивизия? Ведь она получила понтоны и гораздо раньше нас на том берегу очутится! Какие же особенные потери? Надо только почаще справляться, как у них там идёт дело и будет идти дальше; также и со сто пятой дивизией держать связь. Фронт всего корпуса, фронт шириною в семнадцать вёрст, двинется вдруг сразу на этих каналий, – и что же вы думаете, что они устоят? Такого лататы зададут, что только держись! Только бы конницу, конницу чтобы вовремя вызвать, – э-эх!

   – Конницу едва ли на тот берег приманишь, – заметил Татаров.

   – Ну вот, опять двадцать пять! Почему именно? – вознегодовал Гильчевский.

   – Побоится, что в болотах утонет.

   – Да ведь загатим мы болота около мостов досками, – на то же они и лежат, где надо! Загатим для артиллерии нашей!

   – В том-то и дело, что артиллерия-то наша, а конница – корпусный резерв, – отозвался на это Протазанов.

   – Да ведь теперь уж другая дивизия, не седьмая, за нашей спиной спасается!

   – Они ведь все одинаковы, – меланхолически сказал Добрынин. – И на Западном фронте, сколько я замечал, и на этом, я думаю, тоже.

Действительно, 7-ю кавалерийскую дивизию уже передвинули гораздо южнее, а в резерв 32-го корпуса прислали другую, сводную, и Гильчевский втайне соглашался, конечно, что помощи от неё смело можно не ждать, но ему во что бы то ни стало хотелось быть упористее и стремительнее хотя бы в том решении трудной задачи, которую он так ясно разработал во всех мелочах.

Налёт конницы на отступающего в беспорядке противника ярким последним штрихом входил в ту картину, которую он нарисовал себе размашисто и, как ему казалось, безошибочно в точности линий и красок.

Убедившись из застольной, как бы между прочим ведшейся им беседы, что оба командира атакующих полков отчётливо представляют, что они должны будут сделать в ночь на 7 июля, он простился с ними так же оживлённо, как их встретил.


* * *

Если мосты против деревень и были взорваны, то не во всю длину превращены они были в обломки или сгорели: часть их, ближайшая к правому берегу, всё-таки уцелела. Уцелела, конечно, и большая часть свай в воде.

К этим обломкам мостов исподволь по вечерам подвозился лес, чтобы в начале ночи на 7-е июля, когда белый туман, повисший над рекою, закутывал берега, но вблизи от луны было светло, все восемь рот обоих атакующих полков могли бы перебраться через Стырь, настелив на сваи доски.

Эти часы, когда налаженное уже дело переправы могло сорваться при чуткой бдительности противника, были особенно тревожными и для Татарова с Добрыниным, и для батальонов прикрытия, и для сапёров, работа которых должна была начаться, когда переберутся на тот берег оба батальона, и особенно для Гильчевского.

Он, как дирижёр оркестра, начавшего исполнять увертюру большой вещи, написанной им самим, был весь обострённое внимание, – не начнут ли резать слух фальшивые ноты, не сорвётся ли всё дело в самом начале.

Так как атакующими были вторые полки обеих бригад, то обоим бригадным командирам – Алфёрову и Артюхову – приказал он наблюдать за точностью исполнения. В этот ответственный час вся дивизия жила только одним: удастся или пет крупному отряду – восьми ротам – перебраться и закрепиться без того, чтобы поднять большую тревогу у противника.

После десяти часов вечера, когда сгустился туман, а луна ещё не вставала, лёгкие плоты, на которых могло поместиться пять-шесть человек, оттолкнулись шестами от берега; и прошло не больше четверти часа, как на том берегу против будущих мостов обосновалась их охрана; плоты же вернулись обратно, чтобы на них нагрузили первые доски, которые можно было бы, соблюдая возможную тишину, под кваканье лягушек, уложить на сваи, – начерно, лишь бы держались, лишь бы мог перебраться по ним человек, не рискуя сорваться в воду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю