355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Первая мировая. Брусиловский прорыв » Текст книги (страница 37)
Первая мировая. Брусиловский прорыв
  • Текст добавлен: 19 октября 2018, 23:00

Текст книги "Первая мировая. Брусиловский прорыв"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 48 страниц)

А. А. Брусилов
ДЕНИКИН
(По поводу «Очерков русской смуты»)

Мимолётно я познакомился с А. И. Деникиным в 1913 году, когда он состоял штаб-офицером для поручений при командующем войсками Киевского военного округа ген. Иванове. В начале всемирной войны, в 1914 году, когда я был назначен командующим VIII армией, входившей в состав армий Юго-западного фронта, начальником штаба вверенной мне армии был назначен ген. Ламновский, состоявший до того генерал-квартирмейстером штаба Киевского военного округа, а Деникин получил назначение генерал-квартирмейстера моей армии. Его сердце не лежало к штабной работе, он стремился в строй, тем более что Ламновский не давал ему простора в работе, не доверяя его стратегическим способностям, и сам выполнял его работу, что сводило роль Деникина к выполнению писарских обязанностей. Поэтому, как только открылась вакансия начальника 4-й стрелковой бригады, заслужившей ещё в Турецкую войну 1877—78 годов прозвание «железной», он обратился ко мне с просьбой дать ему эту бригаду. Так как он уже раньше откомандовал полком и занимал генеральскую должность, то я согласился на это назначение и просил главнокомандующего юзфронтом Иванова утвердить этот выбор, что и было исполнено.

«Железная» стрелковая бригада была исключительная по своим боевым традициям, и состав её чинов, в особенности корпус офицеров, был, несомненно, выдающийся. Командуя ею, можно было быть спокойным за свою боевую славу, ибо стойкость этой бригады была беспримерная. В прежние годы мне пришлось слышать, как один из командиров этой бригады (кажется, это был генерал Боуфал) при поздравлениях по случаю получения боевых наград воскликнул: «Что бы я мог сделать без моих славных, железных стрелков». Такой скромности у Деникина не оказалось. Деникин в штабе был бесполезен, и я уповал, – в чём не ошибся, – что он окажется на своём месте в строю, возглавляя такую боевую часть.

Эта бригада, впоследствии развернувшаяся в дивизию, была в течение всей мировой войны во вверенной мне VIII армии, а впоследствии, когда я был в должности главкоюза, она осталась у меня на фронте, и только по назначении моём верховным главнокомандующим я от неё отдалился. Поэтому Деникина, как военачальника и человека, я всесторонне изучил и отлично знаю его все сильные и слабые стороны.

Это – человек характера твёрдого, но неуравновешенного, очень вспыльчивый и в этих случаях теряющий самообладание, весьма прямолинейный и часто непреклонный в своих решениях, но сообразуясь с обстановкой, почему часто попадал в весьма тяжёлое положение. Не без хитрости, очень славолюбив, честолюбив и властолюбив. У него совершенно отсутствует чувство справедливости и нелицеприятия: руководствуется же он по преимуществу соображениями личного характера. Он лично храбрый и в бою решительный, но соседи его не любили и постоянно жаловались на то, что он часто старается пользоваться плодами их успехов. В особенности его терпеть не мог некий корпусный командир 3., сражавшийся рядом с ним в 1915—1916 году, часто заявлявший, что помощи от такого соседа он никогда получить не может; непрерывно были у него с ним пререкания, так как в боях Деникин старался присвоить себе плоды его боевых успехов. Подобные жалобы я слыхал и от других его соседей. К этому следует добавить, что Деникин – политик плохой, в высшей степени прямолинейный, совершенно, как я уже сказал, не принимающий в расчёт данную обстановку, что впоследствии ясно обнаружилось во время революции.

Вторично я с ним столкнулся в Ставке, в бытность мою главковерхом. В это время он состоял начальником штаба верховного главнокомандующего. Эта должность совершенно к нему не подходила, и решительно не могу понять, почему выбор Гучкова нал на него. Более неподходящего человека к занятию этой должности, конечно, нельзя было найти, и кто рекомендовал его на эту должность – понять не могу.

Деникин встретил меня на вокзале и тотчас же доложил, что просит дать ему какую-либо армию, так как столь обширная стратегическая и в особенности канцелярская работа ему не под силу и она ему не подходит. Конечно, я на это согласился. Вслед за сим открылись вакансии главкосева и главкозапа, и я предложил первую из них ему; он, однако, просил меня дать ему вторую, мотивируя свою просьбу тем, что на Северном фронте дела мало и обстановка очень трудная, а на Западном фронте работа интереснее и можно шире и более плодотворно и блестяще развивать боевые операции. Я и на это согласился, памятуя, что он, как бы то ни было, отличный боевой генерал и при отсутствии соперников на своём фронте не будет иметь случая применять дурные черты своего характера на деле.

Резюмируя всё вышеизложенное, я по совести должен признать, что Деникин был выдающийся начальник дивизии, который, по моему представлению, был награждён по заслугам в течение войны чинами генерал-майора и генерал-лейтенанта, орденами св. Георгия 4-й и 3-й степени, георгиевским и бриллиантовым оружием и другими орденами с мечами. Карьеру ему сделали славные «железные» стрелки и я. Командиром VIII корпуса он был недолго и ничем не зарекомендовал себя ни в хорошую, ни в дурную сторону, да вскоре и революция видоизменила всю обстановку. Каким он был бы главнокомандующим, я не знал, но с должности начальника штаба верховного главнокомандующего это был естественный прямой путь, и я уповал, что он с этим делом справится. Ошибся я лишь в том, что не учёл изменившуюся революционную обстановку и свойственные Деникину прямолинейность, упрямство и страшное самолюбие.

Я не собираюсь мыть грязное бельё на потеху публики совместно с Деникиным, но на явную клевету пли искажение действительно бывшего, во имя исторической правды, считаю своим нравственным долгом ответить хоть на главную часть извращений моих действий.

В этом отношении мне на помощь приходят «Мои воспоминания» Эрика Людендорфа, который как раз отмечает и опровергает инсинуации Деникина. [...]

Деникин всё время инсинуирует на меня, как на мёртвого, даёт понять, что полководец я плохой, ибо, по его мнению, Корнилов (стр. 81) был железный полководец, а Брусилов «считался» таким, т. е. не был им, но как бы обманным образом был так прозван. Или в другом месте, говоря о времени после Февральской революции, Деникин удивляется, как мог и официально заявить, что я с молодых лет был революционером и социалистом. Должен сказать, что я ничего подобного не заявлял. В Петроград, кажется в мае, все главнокомандующие с Алексеевым во главе прибыли для выяснения печального положения армии на фронте. В Мариинском дворце были собраны представители Государственной думы и Совета рабочих и солдатских депутатов. Когда по очереди пришлось мне говорить, я обрисовал тяжёлый развал армии и сказал, что антимилитаристическая пропаганда в войсках усиленно продолжается и что я её понимаю, как боязнь контрреволюционных действии начальствующего персонала. Между тем эта пропаганда беспричинно губит армию, ибо раз я добровольно примкнул к революции, то я стал таким же революционером, как и они все, что я и корпус офицеров вполне лояльны к русскому народу и честно выполним наш долг и потому пора кончать агитацию в войсках, если желают благополучно кончить войну, и обязаны доверять мне, а не копать исподтишка яму. Я стенографически не мог, конечно, записать своей речи, но ручаюсь, что смысл её верен. Заявлять же, что я с детства революционер и социалист, я не мог уже потому, что мне никто бы не поверил, да это и было бы ложью, а в этом меня за всю мою жизнь никто, не исключая Деникина, упрекнуть не может.

Продолжая читать «Очерки русской смуты» (в особенности том I – «Крушение власти в армии», февраль – сентябрь 1917 г.), я ожидал, зная свойства характера автора, что он будет пристрастен, но не думал, что он перейдёт все грани справедливости и правды. К своим, ко всем тем, к кому он благоволит, он относится с снисхождением и защитой; мне же ставит всякое лыко в строку и, что возмутительнее всего, – взваливает на меня такие речи, которые я не говорил, и обвиняет меня в таких поступках, которых я никогда не совершал.

Конечно, мы оказались в разных лагерях, но я ведь и раньше твёрдо заявлял, что от русского народа я не отделюсь и останусь с ним, что бы ни случилось. Я так и вёл себя с начала революции и до настоящего времени. Я понимал, что раз революция началась в таком обширном и сложном государстве, как бывшая Российская империя, кончиться она ни по чьему велению не может, и у нас обязательно должно дойти до большевизма. Поэтому потуги Корнилова возглавить революцию своей диктатурой меня только огорчали, ибо для меня было очевидно, что это должно было кончиться крахом и пролитием напрасной крови. Можно было огорчаться, скорбеть, видя столь непослушную солдатскую массу, но удивляться этому было странно. Как же эта, в большинстве тёмная, солдатская масса могла бы иначе выражать свои желания и надежды? Очевидно, что в начале революции являются эксцессы и беспорядки. Было бы неестественно ждать, что их у нас не будет, несмотря на неустойчивость народа в нравственном отношении. Кто же, когда и как обучал этот народ, и кто о нём серьёзно заботился? Давно известно, что революции по приказу не начинаются и не кончаются. Тут – естественный исторический ход событий, который изменить невозможно было ни Деникину, ни Корнилову.

Принадлежа своему народу, я находил вполне правильным разделять его участь. Кстати, А. И. Деникин не упоминает, что во время Октябрьского переворота я был ранен в ногу тяжёлым снарядом, который раздробил мне её настолько основательно, что я пролежал в лечебнице С. М. Руднева 8 месяцев, а когда я вернулся домой, меня арестовали и держали в заключении два месяца, а затем ещё два месяца под домашним арестом я продолжал лечить свою раненую ногу. В тот день, когда меня ранили, в мою разгромленную квартиру приходили матросы с заявлением, что по чьему-то распоряжению должны убить меня, но меня уже унесли в лечебницу. И всё это меня нисколько не озлило и не оскорбило, ибо я видел в этом естественный для революции ход событий. В 1918, 1919 и 1920 годах я и голодал, и холодал, и много страдал заодно со всей Россией и потому находил это естественным. Нужно заметить, что моё материальное положение несколько улучшилось только во второй половине 1920 года, когда я поступил на службу, т. е. 21/2 года спустя после Октябрьского переворота, когда началась внешняя война с поляками. Но должен повторить, что я совершенно поражён и не могу объяснить себе причины, почему Деникин так глубоко несправедлив ко мне, ввиду того, что от меня он кроме добра ничего не видел. Я понимаю, что можно не сходиться во взглядах на политическую обстановку, но заниматься печатно передержками, подтасовками фактов – это уже совсем некрасиво и недобросовестно. Не хотелось мне писать об этом времени, и я и дальше бы молчал, но, прочтя записки Деникина, я понял, что во имя справедливости и правды не имею права дальше притворяться мёртвым.

Я всегда был противником излишнего и бессмысленного пролития крови, и с самого начала революции, предвидя, какие потоки крови могут пролиться от моего малейшего неверного шага, я принуждён был поступать так, чтобы избегать этого, поскольку возможно, и нисколько не считался с тем, что могут другие обо мне подумать и как истолковать мои поступки. Для меня была важна общая конечная цель и только. Я старался приблизиться к народной толще и понять психологию масс. Последующие события показали, что я был прав, желая подойти к народу с другой стороны, а не рубить всё сплеча по старому образцу. Не знаю, что легче – на чужие деньги жить за границей все эти годы или переживать все ужасы революции, голод и холод вместе со всей Россией. Деникин много говорит с большим пафосом о «Родине-Матери». Так вот, когда мать тяжко больна, совершенно не нужно самонадеянно и безрассудно производить над ней рискованные операции и заливать её потоками братской крови, а лучше предоставить времени залечить её недуги, не бросая её, и помогать ей вблизи, насколько сил и разума хватит. Так я думал и думаю.

Я вполне признаю возможность некоторых моих неверных шагов во время налетевшего на нас революционного шквала. Только много времени спустя, после года тяжёлой болезни, когда я восемь месяцев лежал с раздробленной ногой и времени обдумать всё случившееся у меня было достаточно, – я многое помял... Но для того, чтобы судить меня, нужен более талантливый, более глубокий психолог и более честный, правдивый человек, чем оказался Деникин.

Что касается генералов Алексеева и Корнилова, о которых автор особенно хлопочет, чтобы выделить их, то должен по нелицеприятной правде сказать ещё несколько слов о них.

Алексеев был честный, добрый и умный, но очень слабохарактерный человек. Попал он, действительно, во время смуты в очень тяжёлое положение и всеми силами старался вначале угодить и вправо и влево. Он был генерал, по преимуществу нестроевого типа, о солдате никакого понятия не имел, ибо почти всю свою службу сидел в штабах и канцеляриях, где усердно работал и в этом отношении был очень знающим человеком-теоретиком. Когда же ему пришлось столкнуться с живой жизнью и брать на себя тяжёлые решения, – он сбился с толку и внёс смуту и в без того уже сбитую с толку солдатскую массу, не знавшую, кому и чему верить. Наконец, прибыв на Дон, он попал в передрягу между Калединым и Корниловым и между этими двумя тяжёлыми характерами попал в безвыходное положение. Спорить с ними было нельзя, а жить дружно и согласно невозможно. Смерть его избавила в конце концов от бесконечно тяжёлой жизни. Несмотря на многие недочёты в наших отношениях и тяжёлые мои переживания с ним, которые я описывал на страницах моих воспоминаний, я с глубокою душевною скорбью переношусь мысленно к страдальческой роли, выпавшей на долю этого хорошего русского человека.

Другой герой Деникинских воспоминаний, генерал Корнилов, был человек страстный и желавший во что бы то ни стало выдвинуться. Своего рода Наполеон, но не великий, а малый. О нём я уже подробно говорил в последней главе моих воспоминаний. Его, бывшая на моих глазах, служба – незначительна. Но зато он прославил себя в гражданской войне. При Октябрьском перевороте он бежал из Быховской тюрьмы, чем погубил окончательно рыцарски-честного Духонина. Прибыв на Дон, он из Ростова во главе 3-4 тысяч добровольцев пошёл на Екатеринодар. В одно скверное утро бомба влетела в окно его спальни и убила его. Мир праху этого горячего и суматошного человека. Подводя итоги его деятельности, можно сказать, что Корнилов полководцем не был и по свойству своего характера не мог им быть. Полководец прежде всего должен иметь хладнокровную и вдумчивую голову, чего у него никогда не было. Это – начальник лихого партизанского отряда и больше ничего. Политическим деятелем его также считать нельзя. Если бы не было революции, он, добившись звания командира корпуса, спокойно доживал бы свой век в каком-нибудь корпусном штабе. Но вот – явилась революция, и он по натуре своей должен был участвовать в этой смуте. Бедный человек, он запутался сильно: как бессмысленно и в плен попал, так бессмысленно и погиб.

На этом заканчиваю мою с Деникиным полемику, и пусть его совесть сама ему скажет, что она о нём думает. Кто из нас прав, покажет будущее. Я верю, что он, как и я, – мы оба старались работать на пользу русского народа, но переживаемую революцию понимаем с ним различно. История нас рассудит. И что бы он в дальнейшем ни писал, я больше возражать ему не буду.

Д. Оськин
ЗАПИСКИ СОЛДАТА [71]71
  Д. ОСЬКИН. ЗАПИСКИ СОЛДАТА. М., 1929, с. 74—78, 93—97.
  Сельский учитель, участник войны Д. Оськин рассказывает о боевых действиях на Юго-Западном фронте в конце 1914—1915 годах.


[Закрыть]

Ноябрь.

После обильно ливших в последнее время дождей сразу наступила зимняя погода. Выпал снег и установился мороз, временами достигающий двадцати градусов.

Морозы застали нас в летнем обмундировании. Обувь, полученная ещё в Туле, за время продолжительных походов поистрепалась, и у большинства солдат сапоги «просили каши». Летние портянки не грели. Особенно скверно приходилось тем из солдат, кто проводил ночь на сторожевых постах. Только тут мы пожалели о выброшенных нами перед выходом из Устилуга набрюшниках и башлыках – какие хорошие из них получились бы портянки!

Жизнь в окопах, в близком соседстве от немцев, держала нас постоянно настороже – каждую минуту можно было ожидать наступления с их стороны и мы спали не раздеваясь. Самые окопы были очень неудобны и скорее напоминали зигзагообразные канавы. Рядом с окопами солдаты сами, без каких-либо указаний сапёрных частей, вырыли землянки – глубокие ямы, прикрытые несколькими слоями брёвен, пересыпанных слоями земли. Здесь мы чувствовали себя достаточно укрытыми от снарядов, но зато не было никакого спасения от холода. Пролежать целый день в землянке было совершенно невозможно – приходилось выбегать наружу и согреваться бегом на месте.

Сначала мы попробовали было устроить нечто вроде печей, но временно командующий батальоном полковник Иванов, заметив дым над землянками, строжайше запретил разводить огонь, так как немцы, мол, по дыму обнаружат месторасположение окопов и начнут артиллерийский обстрел. На наш взгляд это запрещение казалось совершенно бессмысленным – немцам всё равно было известно наше расположение, так же как и мы знали, где расположены окопы немцев. Досаднее же всего было то, что над немецкими окопами мы с утра и до вечера видели дым. Очевидно, они нисколько не боялись отапливать свои убежища...

Неподвижное сидение на мёрзлой земле во время сильных морозов вызвало среди солдат заболевания. Люди десятками выбывали из строя – у меня из взвода ежедневно по нескольку человек уходило на перевязочный пункт с отмороженными пальцами рук и ног.

После затишья, продолжавшегося несколько дней, в первых числах ноября начались периодические и довольно сильные обстрелы наших позиций тяжёлыми бризантными снарядами. Стрельба начиналась обычно часов в девять утра, и на протяжении какого-нибудь часа немцы выпускали не менее ста тяжёлых снарядов. В полдень, когда прибывали кухни с пищей, стрельба возобновлялась и стихала для того, чтобы возникнуть снова часов в шесть вечера.

Обстрел этот не наносил нам сколько-нибудь серьёзных поражений, так как точности в стрельбе не было. Снаряды рвались в лесу. Насколько мощны были разрывы, можно судить по тому, что вековые деревья, толщиной в обхват и больше, валились от осколков снарядов, рвавшихся где-нибудь рядом.

Самым неприятным и угнетающим в этом обстреле был звук полёта снаряда: сначала слышишь отдельный выстрел, затем нечто похожее на хлюпанье большого поросёнка; самый же взрыв настолько оглушителен и так сильно сотрясает землю, что в наших землянках и окопах нередко случались обвалы, и земля придавливала находящихся в них солдат.

Морозы установились надолго.

Начались сильные ветры, с обильным снегопадом, после которых ненадолго наступала оттепель, образовавшая гололедицу. Мои сапоги пришли в такое негодное состояние, что мне приходилось при выходе из землянки обматывать ноги единственной запасной парой белья. Долго я крепился и переносил холод, но наконец не выдержал – отправился к фельдфебелю за разрешением пойти в полковой околоток.

Околоток был устроен неподалёку от штаба полка, в Острожежниках, в лесу, под навесом из молодых, свежесрубленных деревьев. Несмотря на ранний час, приёма врача ждало уже человек сто. У всех была одна болезнь – отмороженные руки и ноги.

Принимал доктор Блюм.

Он заставлял снимать сапоги и осматривал ноги; затем фельдшер смазывал отмороженное место вазелином. Сильно обмороженных оставляли на несколько дней для отдыха при околотке, где можно было беспрепятственно разводить костры.

Когда наступила моя очередь, Блюм, осмотрев мои ноги и расспросив об условиях жизни в окопах, посоветовал как можно скорее заменить худые сапоги другими, более крепкими. На моё замечание, что в таких сапогах ходит весь полк и что ни у кого нет тёплых портянок, Блюм ответил:

– Музеус принимает все меры, да интенданты что-то медлят с высылкой.

Декабрь.

В начале декабря наш семнадцатый корпус был снова направлен на юго-западный фронт.

После мучивших нас недавно морозов лили бесконечные дожди, превращавшие дороги в непроходимые болота, и это очень затрудняло движение.

Когда, после нескольких дней похода, мы приблизились к устью реки Ниды, в полку обнаружились заболевания холерой.

Сначала заболевания носили единичный характер, но чем ближе подходили мы к устью Ниды, тем больше и больше заболевало народу. Наконец, по распоряжению свыше, полк был назначен в карантин. Для этого заняли одну из деревень. Вокруг деревни была выставлена охрана, никого не пропускавшая за околицу.

В какие-нибудь три-четыре дня слегла половина полка.

Хаты, в отведённом для больных конце деревни, были набиты до отказа, и нельзя было без содрогания смотреть на всё, что делалось внутри их. Люди корчились в судорогах, извиваясь всем телом и изрыгая остатки пищи. Многих, не евших уже в течение нескольких дней, рвало какой-то страшной зелёной жидкостью. Лица больных, острые, бледно-синие, казались неживыми, и лишь судорожные движения, вызванные рвотой, указывали, что они ещё живы. Полковые санитары сбивались с ног, бегая от одного больного к другому.

Когда, благодаря принятым мерам, холерные заболевания пошли на убыль, поступило распоряжение двигаться дальше, по направлению к Новому Корченю.

Раньше я думал, что заболевания холерой непременно кончаются смертью. Однако, на деле это было далеко не так. Солдаты, заболевшие в походе, догнали нас в Новом Корчене уже совсем здоровыми. Крепкий организм побеждал холеру не более чем в две недели. Больше всего смертных случаев было с солдатами-татарами. Чем объяснить это – не знаю.

В Новый Корчень мы вступили за несколько дней до рождества. Нас на первое время оставили в резерве, чтобы дать солдатам отдохнуть после эпидемии.

26 декабря.

В ночь под рождество наш отдых окончился. Полк двинули ближе к позициям, и ночевать нам* пришлось в крошечной деревушке, все хаты которой были заняты штабом и офицерами: солдатам пришлось размещаться по стодолам.

На долю нашей роты выпал собственно даже не стодол, а нечто вроде навеса, ничем не защищённого с боков – не было даже плетней. В лучшем случае этот навес мог бы защитить от дождя, но никак не от холода. Он был совершенно пуст, и нам предстояло или провести ночь на ногах или же ложиться, прижавшись друг к другу, прямо на мёрзлую землю.

Тёплая погода давно уже была позабыта – снова стояли лютые морозы. Солдаты сразу же стали зябнуть. У всех мёрзли ноги и руки, синели лица, и если кто-нибудь от усталости решался сесть на землю, то не мог просидеть и нескольких минут – вскакивал и начинал бегать по стодолу или вокруг него. Находившаяся поблизости небольшая халупа, занятая офицерами, казалась нам чем-то вроде недосягаемого дворца. Под всевозможными предлогами солдаты старались забежать на несколько минут в эту хату, чтобы хоть чуточку погреться, но хата была настолько мала, что даже разместившиеся в ней офицеры лежали просто на полу. Чердак был занят «привилегированными», вроде ротных санитаров, ротного писаря, фельдшера и каптепармуса.

С нетерпением ждали мы утра, чтобы избавиться от мучений. Мам казалось, что даже в окопах, как ни будь они плохи и опасны для жизни, будет теплее. [...]

Движение вперёд было остановлено. Солдатам разрешили перейти с открытого поля к ложбинкам, заросшим кустарником. От моего взвода ближайший кустарник находился совсем близко, и через какие-нибудь четверть часа мы перебрались туда. Защищённые от глаз австрийцев, мы могли уже не прятаться в снегу, а свободно ходить по кустарнику, согревая прозябшее во время лежания тело.

Среди дня нам показалось, что австрийцы оставляют свои позиции. Было заметно движение людей в полном снаряжении с вещевыми мешками за плечами, отходивших как будто бы в обратном от нас направлении. Это продолжалось, примерно, в течение получаса. Затем в австрийских окопах наступила тишина, и не стало видно ни одного человека.

Наблюдения за австрийцами настолько заинтересовали меня, что мне захотелось отправиться самому на высоту и посмотреть, что там творится.

Взяв с собой двух солдат нашего взвода, я приблизился к подошве горы, стараясь остаться незамеченным, мы стали потихоньку подыматься вверх.

Добравшись почти до вершины, мы наткнулись на первую линию окопов, защищённых только одной линией проволоки, через которую можно было свободно пролезть. Перебравшись через проволоку, мы прыгнули в первый попавшийся окон. Он был пуст. На каждом шагу мы находили свежие следы недавнего пребывания австрийцев. Обшаривая окопы и стремясь найти хоть что-нибудь съедобное, мы в то же время внимательно изучали расположение укреплений. На самой вершине горы, заросшей буком, мы заметили ещё одну линию окопов, устроенную также кольцеобразно, как и предыдущая.

Рассмотрев внимательно, как расположены позиции на самой вершине горы, и нанеся линии их на кроки, я вдруг увидел австрийца с винтовкой, находящегося впереди нас шагах в пятидесяти.

Став за дерево, я вытянул руку с револьвером в сторону австрийца. Револьвер дал осечку. Я сунул револьвер в карман и вскинул к плечу винтовку. Австриец, в свою очередь, наставил винтовку на меня. Следя глазами за движением друг друга, каждый из нас старался уловить удобный момент, чтобы спустить курок.

Тем временем мои спутники Попов и Панов заметили впереди группу австрийцев – человек десять, двигающихся в нашу сторону. Через несколько секунд такая же группа показалась с правой стороны. Положение становилось серьёзным. Мы легко могли попасть в плен, а это ни в какой степени не улыбалось нам, так как мы верили, что война приближается к концу.

Стиснув в руках винтовки и стараясь следить одновременно и за стоящим впереди австрийцем и за обеими группами, приближающимися справа и слева, мы обдумывали, как бы удобнее удрать.

В это время бывший впереди австриец, очевидно, улучил удобный момент и выстрелил. Нуля впилась в дерево, за которое я прятался. Видя, что миндальничать больше нечего, я выстрелил в свою очередь, но, очевидно, от волнения, выстрел оказался недостаточно точным, и пуля пролетела мимо солдата, присевшего во время моего выстрела, даже не ранив его.

Между тем группы противника приближались с обеих сторон. Нужно было немедленно решать, что делать – оставаться ли в окопах и сдаваться в плен или удирать. Я решился на последнее. Крикнув Попову и Панову: «Бегите к роте», – я выстрелил в группу австрийцев, подходивших слева. Это заставило их немедленно повалиться на землю. Тогда я выстрелил в сторону правых и, когда те тоже залегли, отчаянным прыжком бросился назад, к проволоке. Перелезать через проволоку на глазах у австрийцев – значило подставлять спину под пули. На моё счастье, однако, нижняя проволока не доходила до снега на несколько вершков и это позволило мне не перепрыгивать через неё, а пырнуть вниз.

Оставив на колючках проволоки огромный клок, вырванный из моей шинели, я очутился за линией заграждений. Так как дальше путь был свободен и бежать вниз было очень легко, я, делая быстрые зигзагообразные прыжки, через какие-нибудь две минуты был уже в полной безопасности. Само собой разумеется, эти минуты проходили под отчаянным обстрелом по мою душу, который, однако, не принёс мне никакого вреда.

Добежав до лесочка и чувствуя себя уже в безопасности, я было замедлил шаг, но вдруг меня поразил сильный удар в спину.

Я кубарем полетел в кустарник. Пролежав несколько мгновений почти без сознания, я почувствовал, что нос у меня в крови, на лбу и на руках несколько ссадин, а спина болит точно от удара камнем. Кто же ударил меня по спине, да так, что я пролетел несколько саженей? Приведя в порядок свой нос и руки, я снял шинель и с сожалением увидел, какая огромная дыра зияет в ней после знакомства с колючей проволокой. Никаких признаков ранения на спине я однако не нашёл. Тогда я стал рассматривать вещевой мешок, висевший во время бегства у меня за плечами. В мешке оказалась дырочка. Вытряхнув содержимое мешка на снег, я обнаружил в толстой книге (стихотворения Шевченко), которую я взял в одном местечке и постоянно носил с собою, застрявшую револьверную пулю.

Итак, меня спас Шевченко. Не будь в вещевом мешке этой книги, я лежал бы трупом под злополучной высотой 870...

Возвратившись к роте, я пошёл с докладом о своей разведке к ротному командиру. О Попове и Панове, так и не вернувшихся, я благоразумно умолчал, решив, что их можно показать, как выбывших, поело очередного наступления.

Ротный командир первым делом выругал меня за путешествие, предпринятое без его разрешения. Затем он отправился вместе со мною к командиру батальона. Тот, выслушав мой рассказ и посмотрев набросанные мною кроки местности, приказал мне быть готовым к двенадцати часам ночи, чтобы служить проводником батальона при наступлении.

Такого конца я не ожидал – перспектива итти впереди батальона и показывать австрийские окопы меня совсем не привлекала. Однако делать было нечего. Точно «в двенадцать часов и одну минуту», как гласил приказ из штаба полка, третий, четвёртый и второй батальоны должны были атаковать высоту 870 и закрепиться на ней.

Командир батальона, очевидно, передумал – он отменил своё решение и позволил мне присоединиться к роте; я опять стал во главе своего взвода.

Прежде чем добраться до вершины горы, нам пришлось преодолеть густые заросли кустарника. Когда мы выбрались из них и перед нами предстала свободная от растительности гора, австрийцы заметили наше движение и открыли бешеную стрельбу. Стреляли не только с фронта. Одновременно был открыт огонь по наступающим цепям и с соседних юр.

Мы залегли в снегу. Трещали пулемёты, пули летели с трёх сторон, справа, слева и навстречу. Пулемётные пули, самые страшные из всех видов огня – кажется, что один только свистящий звук их полёта может изрешетить всё тело; гораздо легче мириться даже с артиллерийским обстрелом.

На наше счастье пули летели высоко в воздухе. Взять правильный прицел с вершины горы очень трудно, и мы находились как бы в мёртвом пространстве, не поддающемся поражению.

Когда первый страх прошёл, мы двинулись дальше, к вершине, цепляясь за отдельные кусты, чтобы не свалиться вниз. Пули с не меньшей силой продолжали свистеть над нашими головами, и вскоре полк снова залёг.

Лежание на снегу и охвативший нас от этого холод невольно вызывали желание двигаться дальше – да, кроме того, всякое отступление назад было невозможно, так как могло вызвать панику. Скомандовав ещё раз – «Вперёд за мной», – я подполз к самым окопам. Вид наших фигур, неожиданно возникших перед самым носом австрийцев, ошеломил их. Они прекратили стрельбу, и это дало нам возможность проникнуть в самые окопы, не считаясь с тем, идёт ли кто-нибудь за нами или нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю