Текст книги "Первая мировая. Брусиловский прорыв"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 48 страниц)
М. Д. Бонч-Бруевич
В ШТАБАХ ФРОНТОВ [59]59
М. Д. БОНЧ-БРУЕВИЧ. ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ. М., 1964, г. с. 19—28, 33-39, 44—50, 55—67, 90—101.
Генерал-лейтенант дореволюционной русской армии (в Советской Армии – тоже генерал-лейтенант) М. Д. Бонч-Бруевич был одним из первых старых генералов, перешедших на сторону Советской власти. Воспоминания его отличаются точностью и полнотой приводимых фактов.
[Закрыть]
Штаб 3-й армии разместился в это время в Дубно. Подъезжая к городу, я узнал от встретившегося на пути знакомого офицера, что генерал Рузский находится в своём вагоне, стоящем на станции, и, не заезжая в штаб, направился прямо туда.
– Надеетесь ли вы справиться с работой генерал-квартирмейстера? – нетерпеливо спросил Рузский, едва я представился ему, как командующему армией.
– Полагаю, что справлюсь, – подумав, сказал я. – Дело это мне знакомо, а работать я привык.
– Вот и отлично, – оживился командующий. – В таком случае отправляйтесь в штаб армии и вступайте в должность. Ваш предшественник получил бригаду. Кстати, как ваш полк? – явно для того, чтобы не распространяться по поводу моего нового назначения, спросил он.
Я не стал отнимать у Рузского время и, коротко рассказав о том, в каком положении оставил полк, проехал в штаб армии, находившийся в казармах квартировавшего здесь до войны пехотного полка.
Комендантом штаба оказался подполковник, известный мне по совместной службе в Киевском военном округе. Я поселился в его комнате, а денщика, кучера и лошадей поместили в штабную команду. Всё это устройство не заняло много времени, и я начал знакомиться со штабом.
Большинство офицеров штаба до войны служили в Киевском округе и были мне хорошо известны. Начальником штаба являлся генерал-лейтенант Драгомиров, сын почитаемого мною покойного учителя моего, в семье которого я был принят как свой.
Среди офицеров штаба были и мои приятели. Старшим адъютантом разведывательного отделения оказался полковник Николай Николаевич Духонин[60]60
Н.Н. Духонин — генерал-лейтенант, в ноябре 1917 года – верховный главнокомандующий, убит революционными солдатами.
[Закрыть], с которым связывали меня самые дружеские отношения. Я даже считал себя обязанным ему, но об этом будет сказано в своё время.
Последние годы перед войной Духонин состоял в той же должности в Киевском округе и очень неплохо знал разведывательное дело. В лице его я, как мне казалось, получал отличного помощника.
Походив с полчаса по штабу, я почувствовал себя как дома – кругом были старые мои сослуживцы. В Киевском округе я служил ещё при «старике» Драгомирове. Михаил Иванович тогда командовал войсками округа, а Рузский был генерал-квартирмейстером штаба. Как военный теоретик, Драгомиров имел огромное влияние и на Рузского и на меня, и уже тогда у нас обоих возникло единое понимание и представление плана военных действий, желательного при столкновении с австро-венгерской армией на Галицийском театре.
Теперь мне предстояло работать с Рузским, быть его помощником в разработке оперативных планов, и, само собой разумеется, что служба в 3-й армии представлялась мне в самом розовом свете. Напомню читателям, что генерал-квартирмейстер штаба выполнял тогда те обязанности, которые в Советской Армии лежат на начальнике оперативного отдела или управления.
Радовало меня моё новое назначение и тем, что моим непосредственным начальником оказался Владимир Михайлович Драгомиров, всегда привлекавший окружающих своей деликатностью и какой-то врождённой справедливостью.
В день моего приезда в Дубно Драгомиров был болен. Его давно уже мучила острая дизентерия, но он, пересиливая боль, в постель не ложился и пытался продолжать работу.
Я застал Владимира Михайловича в его комнате. Сильно похудевший, с осунувшимся бледным лицом, он сидел, закутавшись в бурку, за письменным столом и явно через силу просматривал штабные бумаги. Ездить к командующему с докладом он не мог, и эта обязанность легла на меня.
Надо сказать, что докладывать генералу Рузскому было нелегко. Николай Владимирович требовал от докладчика глубокого знания материалов, обосновывавших доклад, настаивал на строгой логичности и последовательности как письменного, так и устного доклада, обязывал докладчика делать самостоятельные выводы и заставлял его одновременно представлять и проект практических мероприятий.
После доклада командующий задавал ряд вопросов, на которые требовал исчерпывающих ответов; докладчику лучше было прямо заявить, что он не подготовился, чем пытаться ответить кое-как.
Вступив в должность генерал-квартирмейстера, я решил познакомиться с тем, что произошло на фронте армии до моего приезда...
Неприятель нас не беспокоил; зато союзники из-за тревожного положении на французском фронте настойчиво требовали немедленного перехода в наступление ряда наших армий, в том числе и З-й.
Как ни плохо работала наша разведку мы знали, что к государственной границе противником выдвинуты лишь охраняющие части, поддерживаемые кавалерийскими дивизиями, состоящими преимущественно из мадьяр, этих прирождённых конников. Такое же положение до моего приезда в 3-ю армию существовало и в находившейся перед её фронтом восточной части Галиции.
В день моего вступления в должность генерал-квартирмейстера наступлением 3-й армии началась знаменитая Львовская операция.
Разбирать эту превосходную нашу операцию я не стану – это далеко увело бы меня от моего рассказа. Коснусь её лишь для того, чтобы читатель понял, что даже такие радостные события, как освобождение крупнейшего в Галиции старинного украинского города Львова было отравлено горечью унизительного сознания полной несамостоятельности нашей стратегии и рабской зависимости её от эгоистичных и бессердечных военных союзников России.
Едва началось наступление на Львов, как генерал Иванов поспешил сообщить ещё одну директиву верховного главнокомандующего: «Согласно общему положению наших союзников на западе необходимо безотлагательное и самое энергичное наступление».
Вслед за наступавшими корпусами двинулся и штаб армии.
Пока Рузский, Драгомиров и я на двух автомобилях ехали к границе, мало что вокруг говорило о войне. У самой границы картина резко изменилась: у дороги лежали опрокинутые телеграфные столбы, телеграфная проволока была срезана или порвана, пограничные постройки и с той и с другой стороны разрушены, рогатки уничтожены.
Всюду, куда ни смотрел глаз, тянулась открытая равнина; желтели неубранные поля; галицийские крестьяне, ничем как будто не отличавшиеся от наших «хохлов», довольно приветливо встречали и нас и сопровождавших командующего казаков. Вид этих крестьян, безбоязненно взиравших на русские войска, растрогал Драгомирова, и он довольно скоро опустошил карманы, раздавая всем встречным рублёвки и трёхрублёвки, оказавшиеся при нём.
Часа в два пополудни мы прибыли в Пеняки и расположились в богатой барской усадьбе, окружённой великолепно досмотренным парком.
Владелец усадьбы, майор австрийской службы, находился в армии, семья же его только накануне покинула помещичий дом.
И дворецкий и вся многочисленная прислуга остались в усадьбе. Мы разместились в покинутом хозяевами огромном доме, невольно предоставив себя заботам вышколенной челяди.
Наутро, отлично выспавшись и позавтракав за сервированным дорогим фарфором, хрусталём и серебром столом, мы выехали по направлению к городу Золочеву, куда должен был перейти и штаб армии.
Не успели мы отъехать и двух вёрст, как, оглянувшись, увидели на горизонте зарево. Это внезапно запылала усадьба, только что оставленная нами. Кто поджёг её, установить не удалось, да было не до этого.
Мы выехали на шоссе Броды – Золочев, и впереди отчётливо послышалась артиллерийская стрельба. Временами доносилась и трескотня пулемётного и ружейного огня. Где-то неподалёку шёл бой с австрийцами.
Заехав на командный пункт ведущего бой 9-го корпуса, мы смогли наблюдать, как над полями, оставляя в воздухе розовые клубки дыма, рвётся австрийская шрапнель. Видны были и белые разрывы русской шрапнели. В отличие от австрийской артиллерии, бившей наугад и слишком высоко, русские артиллеристы стреляли куда более метко, и дымки нашей шрапнели обозначались в небе много ближе к полям, и притом выравненные как по линейке.
По обе стороны шоссе горели жалкие галицийские деревни и скученные еврейские местечки. Стояла тихая безветренная погода; чёрный зловещий дым подымался над пылающими хатами и скособоченными домишками, и порой казалось, что это суровые, как на еврейском кладбище, намогильные плиты темнеют над разорённой Галицией. [...]
Ещё в самом начале Львовской операции я обратил внимание на странный обычай конницы – отходить на ночлег за свою пехоту. В действиях трёх кавалерийских и одной казачьей дивизий, входивших в состав армии, не было заметно той решительности, которую следовало проявить. Вероятно, это происходило потому, что конницу придали армейским корпусам, а не собрали в кулак, как это следовало сделать. Должно быть, мы переоценивали и боевые свойства конников.
Таким образом, даже в эти первые дни войны конница настолько оскандалилась, что главнокомандующий армий Юго-Западного фронта генерал Иванов вынужден был отметить в своей телеграмме, адресованной всем командующим армиями фронта:
«Из поступающих донесений о первых столкновениях усматриваю, что отбитый противник даже при наличии большого числа нашей кавалерии отходит незамеченным, соприкосновение утрачивается, не говоря о том, что преследование не применяется».
Я остановился на сразу же обнаружившихся пороках нашей кавалерии, которой мы так бахвалились, только для того, чтобы читатель понял, сколько разочарований ждало меня, кадрового военного, искренне любившего армию и верившего в неё, и как быстро эти разочарования начали совершать свою разрушительную работу в моей, воспитанной семьёй и школой, наивной вере в династию.
Преданность монархическому строю предполагала уверенность в том, что у нас, в России, существует наилучший образ правления и потому, конечно, у нас всё лучше, чем где бы то ни было. Этот «квасной» патриотизм был в той или иной мере присущ всем людям моей профессии и круга, и потому-то каждый раз, когда с убийственной неприглядностью обнаруживалось истинное положение вещей в стране, давно образовавшаяся в душе трещина расширялась, и становилось понятным, что царская Россия больше жить так, как жила, не может, а воевать и подавно...
Ещё в Золочеве я обнаружил, что мы не умеем наладить даже самую элементарную тыловую службу. Наше наступление шло всего несколько дней, и уже некоторые полки по два, а то и по три дня не видели хлеба: в иных частях солдаты съели даже неприкосновенный запас, кое-где не хватало патронов и снарядов. Оловом, маршировали отлично, за учения получали высший балл, на манёврах творили чудеса, а когда дошло до столкновений не с условным, а с настоящим противником, оказалось, что Россия осталась тем же колоссом на глиняных логах, каким была и во время Крымской кампании.
В один из тех дней, когда штаб прорывавшейся к Львову 3-й армии находился в Золочеве, в город приехал генерал-квартирмейстер соседней с нами 8-й армии Деникин, будущий белый «вождь».
Антона Ивановича я знал ещё по Академии Генерального штаба, слушателями которой мы были в одно и то же время. Приходилось мне встречаться с Деникиным и в годы службы в Киевском военном округе.
Репутация у него была незавидная. Говорили, что он картёжник, не очень чисто играющий. Поговаривали и о долгах, которые Деникин любил делать, но никогда не спешил отдавать. Но фронт заставляет радоваться встрече с любым старым знакомым, и я не без удовольствия встретился с Антоном Ивановичем, хотя порядком его недолюбливал.
Деникин был всё тот же – со склонностью к полноте, с той же, но уже тронутой сединкой шаблонной бородкой на невыразительном лицо и излюбленными сапогами «бутылками» на толстых ногах.
Я пригласил генерала к себе. Расторопный Смыков, мой верный слуга и друг, мгновенно раздул самовар, среди тайных его запасов оказались и водка и необходимая закуска, и мы с Антоном Ивановичем не без приятности провели вечер.
– А знаете, Михаил Дмитрия, я ведь того... собрался уходить от Брусилова, – неожиданно признался Деникин и вытер надушенным платком вспотевшее лицо.
– С чего бы это, Антон Иванович? – удивился я. – Ведь оперативная работа в штабе армии куда как интересна.
– Нет, нет, уйду в строй, – сказал Деникин. – Там, смотришь, боишко, чинишко, орденишко! А в штабе гни только спину над бумагами. Не по моему характеру это дело. Никакого расчёта нот, – разоткровенничался мой гость и предложил выпить ещё «по маленькой».
Спустя долгих пять лет, когда Деникин сделался главнокомандующим «Добровольческой» армии, я, организуя в качестве начальника штаба Реввоенсовета Республики вооружённый отпор рвущимся к Москве бандам белогвардейцев-деникинцев, не раз вспоминал разговор в Золочеве и думал, что и развязанную с его помощью гражданскую войну новоявленный белый «вождь» расценивал по той же стереотипной формуле: «боишко, чинишко, орденишко».
Вскоре после нашей встречи в Золочеве хлопоты Деникина увенчались успехом: он был назначен начальником 4-й стрелковой бригады и, получив, наконец, строевую должность с правами начальника дивизии, вступил на желанный путь быстрого продвижения к «чинишкам» и «орденишкам». [...]
В брошенном доме оказалось множество всякого рода диванов и кроватей с пружинными матрацами, и, хотя мы были без вещей, отправленных в Жолкев, нам удалось неплохо отдохнуть после трудного дня.
После необычного ливня установилась холодная сырая погода. Большую часть стёкол в доме кто-то выбил, в комнатах было на редкость холодно и мрачно.
К вечеру в Каменку приехал Рузский. С ним прибыли и вестовые нашего походного штабного собрания. В обширном зале зашумел самовар, появились закуски и кое-какая выпивка, все обогрелись и ожили.
Перенесённые в район Равы-Русской бои приняли затяжной характер, и, переехав из Каменки в Жолкев, мы надолго застряли в его отлично сохранившемся замке. В служебные часы офицеры штаба разбредались по многочисленным комнатам, но к обеду и к ужину все собирались в огромной готической столовой. Приходил и Рузский, охотно вступавший в общую беседу.
Ещё в первые дни нашего пребывания в Жолкеве до штаба стали доходить подробности катастрофы, постигшей в Восточной Пруссии 1-ю и 2-ю армии. Говорили чуть ли не о полной гибели обеих армий. Передавали, что генерал Самсонов застрелился, а командовавший 1-й армией генерал Ренненкампф остался жив, не подлежит суду.
В конце августа из Петрограда приехал фельдъегерь и привёз Рузскому пожалованные ему государем за Львовскую операцию ордена святого Георгия 3-й и 4-й степени.
К ужину Рузский вышел в новых орденах. Пошли поздравления и речи, появилось шампанское. Радужное настроение, владевшее чинами штаба в связи с относительно лёгкой победой над австрийцами, было омрачено гибелью известного лётчика Нестерова.
Вскоре после переезда штаба армии в Жолкев началось жаркое бабье лето. С раннего утра 26 августа в небе не было ни облачка; отличная погода и заставила австрийского лётчика проявить особую настойчивость. Он несколько раз появлялся над расположением штаба и даже сбросил две шумные бомбы, никому не причинившие вреда.
Вблизи штаба, за городом, на открытом сухом месте, была устроена площадка для подъёма и посадки самолётов; на ней стояли самолёты армейской авиации и было разбито несколько палаток. В одной из них жил начальник лётного отряда штабс-капитан Нестеров, широко известный в нашей стране пилот военно-воздушного флота.
В этот роковой для него день Нестеров уже не однажды взлетал на своём самолёте и отгонял воздушного «гостя». Незадолго до полудня над замком вновь послышался гул неприятельского самолёта – это был всё тот же с утра беспокоивший нас австриец.
Налёты вражеской авиации в те времена никого особенно не пугали. Авиация больше занималась разводкой, бомбы бросались редко, поражающая сила их была невелика, запас ничтожен, обычно, сбросив две-три бомбы, вражеский лётчик делался совершенно безопасным для глазевших на него любопытных.
О зенитной артиллерии в начале первой мировой войны никто и не слыхивал. По неприятельскому аэроплану стреляли из винтовок, а кое-кто из горячих молодых офицеров – из наганов. Люби гелей поупражняться в стрельбе по воздушной цели всегда находилось множество, и, как водилось в штабе, почти всё «военное» население жолкевского замка высыпало на внутренний двор.
Австрийский аэроплан держался на порядочной высоте и всё время делал круги над Жолкевом, что-то высматривая.
Едва я отыскал в безоблачном небе австрийца, как послышался и шум поднимавшегося из-за замка самолёта. Оказалось, что это снова вылетел неустрашимый Нестеров.
Потом рассказывали, что штабс-капитан, услышав гул австрийского самолёта, выскочил из своей палатки и как был в одних чулках забрался в самолёт и полетел на врага, даже не привязав себя ремнями к сиденью.
Поднявшись, Нестеров стремительно полетел навстречу австрийцу. Солнце мешало смотреть вверх, и я не приметил всех манёвров отважного штабс-капитана, хотя, как и все окружающие, с замирающим сердцем следил за развертывавшимся в воздухе единоборством.
Наконец самолёт Нестерова, круто планируя, устремился на австрийца и пересёк его путь; штабс-капитан как бы протаранил вражеский аэроплан – мне показалось, что я отчётливо видел, как столкнулись самолёты.
Австриец внезапно остановился, застыл в воздухе и тотчас же как-то странно закачался; крылья его двигались то вверх, то вниз. И вдруг, кувыркаясь и переворачиваясь, неприятельский самолёт стремительно полетел вниз, и я готов был поклясться, что заметил, как он распался в воздухе[61]61
У австрийского самолета после нестеровского тарана отвалилась правая коробка крыла.
[Закрыть].
Какое-то мгновение все мы считали, что бой закончился полной победой нашего лётчика, и ждали, что он вот-вот благополучно приземлится. Впервые применённый в авиации таран как-то ни до кого не дошёл. Даже я, в те времена пристально следивший за авиацией, не подумал о том, что самолёт, таранивший противника, не может выдержать такого страшного удара. В те времена самолёт был весьма хрупкой, легко ломающейся машиной.
Неожиданно я увидел, как из русского самолёта выпала и, обгоняя падающую машину, стремглав полетела вниз крохотная фигура лётчика. Это был Нестеров, выбросившийся из разбитого самолёта. Парашюта наша авиация ещё не знала; читатель вряд ли в состоянии представить себе ужас, который охватил всех нас, следивших за воздушным боем, когда мы увидели славного нашего лётчика, камнем падавшего вниз...
Вслед за штабс-капитаном Нестеровым на землю упал и его осиротевший самолёт. Тотчас же я приказал послать к месту падения лётчика врача. Штаб располагал всего двумя легковыми машинами – командующего и начальника штаба. Но было не до чинов, и показавшаяся бы теперь смешной длинная открытая машина с рычагами передачи скоростей, вынесенными за борт, лишённая даже смотрового стекла, помчалась к месту гибели автора первой в мире «мёртвой петли».
Когда останки Нестерова были привезены в штаб и уложены в сделанный плотниками неуклюжий гроб, я заставил себя подойти к погибшему лётчику, чтобы проститься с ним, – мы давно знали друг друга, и мне этот авиатор, которого явно связывало офицерское звание, был больше чем симпатичен.
Потемневшая изуродованная голова как-то странно была прилажена к втиснутому, в узкий гроб телу убитого. Случившийся рядом штабной врач объяснил мне, что при падении Нестерова шейные позвонки ушли от страшного удара внутрь головы...
На панихиду, отслуженную по погибшему лётчику, собрались все чины штаба. Пришёл и генерал Рузский. Щуплый, в сугубо «штатском» пенсне, он здесь, у гроба разбившегося лётчика, ещё больше, чем когда-либо, походил на вечного студента или учителя гимназии, нарядившегося в генеральский мундир.
На следующий день Рузский в сопровождении всего штаба проводил останки Нестерова до жолкевского вокзала – отсюда, погруженный в отдельный вагон, гроб поездом был отправлен в Россию.
В полуверсте от места падения Нестерова, в болоте, были найдены обломки австрийского самолёта. Под ними лежал и превратившийся в кровавое месиво неприятельский лётчик. Он оказался унтер-офицером, и, узнав об этом, я с горечью подумал, что даже в деле подбора воздушных кадров австрийцы умнее нас, сделавших доступ в пилоты ещё одной привилегией только офицерского корпуса. «Нижние чины» русской армии сесть за руль самолёта военно-воздушного флота Российской империи не могли[62]62
В этом мосте в воспоминаниях М. Д. Бонч-Бруевича допущена неточность. По архивным данным, в австрийском самолете находились двое: офицер барон Фридрих Розенталь и унтер-офицер Франц Малина. Один из них выпал из самолета после тарана. – Ред.
[Закрыть].
В самом конце августа в штабе армии была получена новая директива главнокомандующего армий Юго-Западного фронта, покидавшаяся всем нам странной. Директива начиналась словами «первый период войны закончился», и мы никак не могли понять, почему высшее командование к такой определяющей судьбу страша войне подходит как к какому-то спектаклю, в котором действия и картины начинаются и кончаются по воле драматурга и режиссёра.
Основные силы германо-австрийской коалиции, как это задолго до войны предвидели все сколько-нибудь грамотные в военном деле штабные офицеры, были брошены на Париж. Какого же чёрта наше высшее командование делало вид, что этого не понимает, и частные наши успехи принимало за решающие этапы войны?[63]63
Высшее командование не только «делало вид»: судя по всему, оно доверилось выкраденному в свое время из австрийского штаба плану стратегического развертывания и, не умело вести надлежащую разведку, считало, что австрийцы развернулись и приграничной зоне. На деле зона эта охранялась ландштурмистами и полицией, а кадровая армия разворачивалась на 100-120 километров западнее. Этим и объясняются многие просчеты штаба Юго-Западного фронта в первые дни войны. – Ред.
[Закрыть]
Чем больше я входил в самое существо военных операций, предпринимаемых нами, тем очевиднее становилось для меня то очковтирательство, которым, неведомо зачем обманывая только себя, а не западные державы, отлично знавшие настоящую цену этой парадной шумихе, занимались те, кто считался в ту пору «верными сынами родины». Шла мировая война, в пучине которой легко могла исчезнуть расшатанная, поражённая небывалым взяточничеством, распутинщиной и множеством иных пороков империя Романовых. Назревала гигантская революция, предвоенные забастовки и беспорядки в столице только чудом не вылились в вооружённое восстание, любой сколько-нибудь честный и сознательный человек в России ни в грош не ставил ни царских министров, ни самого царя. [...]
Всё время вспоминалась популярная сказка Андерсена о новом платье короля. Король был гол, а придворные восхищались его новым платьем, и то же самое делалось на полях сражений под дулами немецкой дальнобойной артиллерии, когда дореволюционная Россия обнаружила и не могла не обнаружить свою отсталость.
Огорчение следовало за огорчением. Не успел я пережить нелепую директиву фронта, как в штаб пришла телеграмма генерала Янушкевича, начальника штаба верховного главнокомандующего, вызывающего Рузского в Ставку, которая в те дни находились на станции Барановичи Александровской железной дороги.
Нетрудно было догадаться, что Рузского вызывают для того, чтобы поручить ему провальный Северо-Западный фронт. Вместо Рузского, по словам штабных всезнаек, в 3-ю армию назначался генерал Радко-Дмитриев, болгарин по происхождению[64]64
Радко-Дмитриев, точнее, Дмитриев, Радко (1859—1918), болгарский генерал, выдвинувшийся во время войны между Болгарией и Турцией в 1913 г. С 1913 г. – болгарский посланник в Петербурге. С началом мировой войны вступил в русскую армию, порвав с ориентировавшимся на союз с Германией болгарским правительством. Командовал последовательно 7-м армейским корпусом, 3-й армией, 2-м сибирским корпусом, 12-й армией, – Ред.
[Закрыть].
Известие это огорчило меня. И ничего не имел против нового командующего, по мне было жаль расставаться с Рузским – мы с полуслова понимали друг друга, а для такой штабной работы, которую вёл я, это самое главное – ведь генерал-квартирмейстер, разрабатывающий все оперативные задания командующего, является чем-то вроде его альтер эго[65]65
Второе «я» (лат.).
[Закрыть].
Генерал Рузский был знатоком Галицийского театра военных действий и австро-венгерской армии; в него, как в никого, верили офицеры штаба и строевые командиры 3-й армии, образовавшейся из частей Киевского военного округа. Уход генерала Рузского с поста командующего казался всем нам тяжёлой потерей.
Свой отъезд в Ставку Николай Владимирович назначил на утро 2 сентября. Накануне, после обычного моего доклада, Рузский сказал, что ему, по всей вероятности, придётся вызвать меня, если только он действительно получит в Ставке новое ответственное назначение. Конечно, я тут же выразил полную свою готовность работать с ним в любой армии и на любом фронте.
Моё отозвание из штаба 3-й армии было, вероятно, предрешено – в конце разговора Рузский многозначительно сказал:
– Я вас попрошу, Михаил Дмитриевич, получив телеграмму, обязательно захватить с собой моего кучера, лошадей и экипаж. Я ещё по пути в Ставку отдам распоряжение, чтобы приготовили вагоны и лично для вас, и для всех наших лошадей.
Читателю, наверно, не очень понятна тогдашняя забота офицеров и генералов о положенных им лошадях. Уже и тогда высшие чины армейских и фронтовых штабов пользовались автомобилями. Но парный экипаж и собственная лошадь под верх были настолько обязательной принадлежностью штаб-офицерской и генеральской должности, что никто из нас даже не представлял, как можно находиться в действующей армии и не иметь своих лошадей. Конечно, это был смешной предрассудок. Ни я, ни тем более генерал Рузский почти не садились в седло, как и не пользовались парным экипажем. И всё-таки лошади отнимали у нас немало времени и были предметом серьёзных забот.
На следующий день после отъезда Рузского в сопровождении двух своих адъютантов в Жолкев приехал генерал Радко-Дмитриев. Драгомиров тотчас же явился к нему с докладом; по заведённому ещё Рузским порядку я сопровождал начальника штаба и остался при докладе.
Радко-Дмитриев слушал молча и не очень доброжелательно. Драгомиров докладывал о мероприятиях по укреплению тыла, имея в виду дальнейшее продвижение армии к реке Сан. Новый командующий несколько раз бесцеремонно перебивал докладчика и нет-нет да бросал реплики, вроде «у нас в Болгарии», или «мы в Болгарии поступали иначе».
Опыт недавней болгаро-турецкой войны всё ещё владел мысли ми нового командующего, и это произвело на нас крайне неприятное впечатление – в конце концов, 3-я армия имела и свой опыт военных действий и кое-какие заслуги в этом деле. [...]
* * *
Находившийся в Белостоке штаб Северо-Западного фронта разместился в казармах стоявшего здесь до войны пехотного полка. В бывшей квартире командира полка, где жили состоящий для поручений при Рузском полковник и два адъютанта, нашлась свободная комната. Рузский предложил мне поселиться в ней, и я сделался соседом двух адъютантов главнокомандующего: поручика Тендрякова и вольноопределяющегося лейб-гвардии кавалергардского полка графа Шереметьева. Гендриков и вскоре произведённый в корнеты Шереметьев были предупредительными и по молодости лет неизменно весёлыми офицерами, состоящий для поручений полковник почти никогда не бывал дома, и я, таким образом, не мог пожаловаться на своих сожителей.
Я был назначен в распоряжение главнокомандующего. Генерал-квартирмейстером штаба был генерал-майор Леонтьев, но судьба его была уже предрешена. Обросшего солидной бородой, очень сурового и импозантного внешне, но бесхарактерного и беспринципного Леонтьева я знал ещё много лот назад как однополчанина по лейб-гвардии Литовскому полку, r который я был выпущен после окончания военного училища.
После армии штаб фронта неприятно поразил меня своей пышностью и излишним многолюдством. Кроме штатных сотрудников при штабе болталось огромное количество самой разнообразной военной и полувоенной публики: уполномоченных, корреспондентов и пр.
Предшественник Рузского на посту главнокомандующего завёл в штабе чуть ли не придворные нравы: чопорность и ненужная церемонность будущих моих товарищей по службе удручали меня. К счастью, Рузский был очень прост в обращении с подчинёнными, и эта простота скоро заставила штабных «зевсов»[66]66
Зевс – бог-громовержец у древних греков. Здесь в переносном смысле: громовержцы, крикливые начальники.
[Закрыть] отказаться от того священнодействия, в которое они превращали любое своё даже самое незначительное занятие.
Мой вызов из 3-й армии и предположенная Рузским замена Леонтьева были, как я вскоре узнал, вызваны следующими обстоятельствами. После разгрома немцами 2-й армии генерала Самсонова и поражения, нанесённого 1-й армии, которой командовал генерал Ренненкампф, прославившийся своими карательными экспедициями при подавлении революции пятого года, Леонтьев был послан в Ставку. Докладывая «верховному», которым тогда был великий князь Николай Николаевич, беспринципный Леонтьев всячески обелял влиятельного, имевшего большие связи при дворе Ренненкампфа.
Последний, несмотря на паническое отступление его армии к Неману, дал телеграмму царю о том, что «войска 1-й армии готовы к наступлению» и, воспользовавшись услугой, которую оказал ему Леонтьев, убедил начальника штаба Ставки генерала Янушкевича в полной боеспособности своей армии.
Зная Ренненкампфа ещё по совместной службе в Киевском военном округе как пустого и вздорного офицера, Рузский заподозрил неладное – в поражении 1-й и 2-й армий больше кого бы то ни было виноват был именно этот генерал, которого народная молва уже называла продавшимся немцам изменником.
Поэтому тотчас же после моего прибытия в штаб фронта Рузский поручил мне выяснить численный состав и боеспособность 1-й армии. Из представленного мною письменного доклада было видно, что армия Ренненкампфа совершенно растрёпана: почти во всех пехотных полках не хватало одного, а то и двух батальонов, в батареях – орудий: многие части остались без обозов, погибших в Восточной Пруссии; во время панического отступления были брошены зарядные ящики...
Вопреки заявлению Ренненкампфа, свой доклад я заканчивал выводом о том, что «1-я армия неспособна к наступлению». Внимательно выслушав меня, Рузский отдал приказ об отводе главных сил армии на правый берег Немана. Одновременно, основываясь на моём докладе, главнокомандующий потребовал срочного укомплектования её людьми, лошадьми и всеми видами материальной части и снабжения.
К чести военного министерства и интендантства всё затребованное Рузским было доставлено полностью и в срок, но это оказалось последним усилием неподготовленного к войне, уже истощившего все свои ресурсы военного ведомства.
Немногим лучше, нежели в 1-й армии, было положение и в 10-й, которой командовал генерал Флуг, тупой и чванливый немец. Вероятно, под влиянием военной литературы, в изобилии появившейся после русско-японской войны, он вознамерился поразить мир своими стратегическими талантами. Решив окружить германские главные силы, Флуг начал проделывать какие-то непонятные манёвры, сводившиеся к фронтальному медленному наступлению одних корпусов и к захождению плечом других.
Такое направление корпусов 10-й армии вызвало у меня вполне резонные опасения, что корпуса эти очень скоро столкнутся друг с другом, а наружный фланг тех, что заходят с юга левым плечом, будет атакован германскими войсками. В это время Леонтьев был уже освобождён от должности, и я действовал в качестве генерал-квартирмейстера штаба фронта. По моему настоянию генерал Флуг был вызван в Белосток. Прижатый к стенке, он так и не мог сколько-нибудь членораздельно объяснить необходимость всех тех «стратегических вензелей», которые по его вине описывали входившие в 10-ю армию корпуса.
Вскоре Флуг был отчислен от должности и заменён более способным и разумным генералом.
Штаб Северо-Западного фронта всё ещё производил на меня гнетущее впечатление. Я прибыл из действующей армии, пережил Галицийскую битву с её колебаниями то в нашу пользу, то в пользу австро-венгерской армии, привык к напряжённой работе и бессонным ночам и уже воспитал в себе фронтовую выносливость и умение работать когда угодно и где угодно. Здесь, в штабе фронта, стояла сонная одурь. Штабные воротилы, словно заранее решив, что с немцами всё равно ничего не поделаешь, беспомощно опустили руки. Противник засел в Восточной Пруссии, умело укрепился и благодаря густой железнодорожной сети имел возможность идеально маневрировать и бросать нужные силы в любом направлении. Поэтому штаб предпочитал отсыпаться и откровенно бездельничал. В войсках же царило уныние, вызванное небывалой катастрофой, постигшей две отлично вооружённые, полностью укомплектованные русские армии – застрелившегося Самсонова и куда более виновного, но оставшегося здравствовать Ренненкампфа.