Текст книги "Долгорукова"
Автор книги: Руфин Гордин
Соавторы: Валентин Азерников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
Глава двадцать первая
ПЕРВОЕ МАРТА, ИЛИ ВОСЕМНАДЦАТЬ – ВОСЕМЬДЕСЯТ ОДИН...
Что и кто теперь Россия? Все сословия разъединены.
Внутри их разлад и колебания. Все законы в переделке.
Все основы в движении. Оппозиция и недовольство
проявляются везде. Половина государства в
исключительном положении. Карательные меры
преобладают... Один государь... Он призван быть
нравственным собирателем земли русской...
Угодно ли ему будет уразуметь и исполнить это
призвание? Царское солнце ярко озарило и
обогрело наши долы! 19 февраля 1861 года.
С тех пор оно неподвижно, как будто вновь
остановлено Иисусом Навином. Пора ему
осветить и согреть наши вершины и окраины.
Валуев – из Дневника
– Подписал! Подписал! Не только сам, но и оба главные: наследник и великий князь Константин Николаевич во удостоверение и согласие, – Лорис довольно потирал руки.
Председатель Комитета министров и член Государственного совета Пётр Александрович Валуев, не жаловавший Лориса более всего потому, что он был «узурпатор» и оттёр его от государя, поджал свои и без того узкие губы.
– Вы полагаете, генерал, что ежели государь подписал ваше либеральное сочинение, то все бросятся его тотчас выполнять? Экая наивность! От него же за версту разит конституцией. А она ненавистна большинству наших ортодоксов во главе с Победоносцевым...
– Но ведь это указ и манифест государя. Стало быть, они есть выражение высшей воли, обязательной для подданных империи.
– О, Михаил Тариелович, вы искренне заблуждаетесь, – саркастически усмехнулся Валуев. – Я, как вам известно, забрался по чиновной лестнице на самый верх и мог бы перечислить вам великое множество императорских указов, оставшихся лишь в бумажном исполнении. Да и наш добрый и благодушный государь, похоже, с этим примирился.
– Не говорите, Пётр Александрович, – с жаром возразил Лорис. – Государь полон желания любыми способами ослабить политическое напряжение в империи. Он изволил сказать мне: так долее жить нельзя. В России должен воцариться мир и согласие. Государь смог убедить и цесаревича, поначалу весьма противившегося принятию сих документов.
– Ну-ну... Поглядим. А впрочем, отчего же нет? Его величество изволил позавчера призвать меня и советоваться по поводу начал представительного правления. Я согласился: назрело. Но надобно основательно подготовить общественное мнение.
– Эти идеи бродят в умах много лет, если не десятилетий, – убеждённо произнёс Лорис. – Пора дать им ход. Мы и так отстали от цивилизованных стран. Государь винит себя за промедление. За то, что начал царствование как реформатор, дал движению замедлиться, а затем и вовсе остановиться.
Лорис неожиданно стал смеяться.
– Чему вы смеётесь? – пожал плечами Валуев. – Не вижу причины.
– Ах, Пётр Александрович, вы тоже наверняка улыбнётесь, когда я скажу, чему я смеялся. Государь вспомнил строчку из сочинения товарища своих детских игр графа Алексея Константиновича Толстого, к сожалению, рано ушедшего из жизни. Сочинение называется «Сон Попова». А строчка звучит так «...как люди в стране гадки – начнут как Бог, а кончат как свинья». Государь изволил сказать: вот и я начал как Бог, кабы не кончить как свинья. Признаться, я сего сочинения не читал. А вы?
Валуев скривился, словно Лорис ненароком наступил на его любимую мозоль. Мозоль была, была. Лорис узнал об этом позже. Тоном, в котором звучало нечто вроде брезгливости, Валуев наконец ответил:
– Читал, да. Сочинение весьма язвительное. С намёками на некоторых особ, приближённых к императору. Однако цензура запретила его к печатанию. И оно ходило в списках. Мне сей список давала читать великая княгиня Елена Павловна. Некоторые из посетителей её салона склонны были видеть в одном из героев сего сочинения меня. Однако граф, с которым я находился в дружественных отношениях, это отрицал.
– А у вас не осталось ли копии? Сняли бы.
– Нет, – сухо ответил Валуев. – Мне достаточно было прочтения. Я, знаете ли, не коллекционирую ничего подцензурного.
– Не видел бы в этом греха, ежели бы коллекционировали. Заслужили бы благодарность потомков. Да и пуританство человеку просвещённому не к лицу.
Лорис помялся, как видно, будучи в нерешительности, уместно ли то, что ему непременно хотелось сообщить Валуеву, но всё-таки сказал:
– Государь, между прочем, выразил мне своё крайнее недовольство, смешанное с недоумением. Сенаторская ревизия выявила нечто ужасное: из четырёхсот двадцати тысяч казённых оброчных земель осталось всего лишь восемнадцать тысяч. Притом, что всё это по большей части корабельные леса, а его величеству представляли, будто это степи и неудобья...
Валуев изменился в лице. Это был камень, притом увесистый, в его огород. Большинство казённых земель было разбазарено в бытность его министром государственных имуществ. Являлись царедворцы, представляли будто государь не прочь выделить несколько сотен десятин в награждение либо по причине оскудения. И он подписывал с лёгкостью. Стало ясно, что придётся отвечать. Но и государь и господа сенаторы не смогут усмотреть в этом какой-нибудь корысти. Нет, он доверял просителям, людям, облечённым доверием государя. Но, быть может, сенатской комиссии вздумается копать, и тогда может вскрыться нечто такое, что может его, Валуева, серьёзно запятнать.
На всякий случай он сделал вид, что знает о выводах сенаторской комиссии и осведомлен о недовольстве государя.
– Понимаю, Михаил Тариелович, что вы из самых добрых побуждений хотели бы предостеречь меня. Но, во-первых, мне известно о выводах комиссии от самих сенаторов, во-вторых же, я все раздачи осуществлял с ведома государя.
Покривил-таки душой. Государю о таких, как он считал мелочах, доложено не было... Спрос с него будет, но может и пронести.
Государю ныне не до этого – он всецело поглощён своими матримониальными радостями. В крайнем случае предложат подать в отставку. Что ж, при нынешнем раздоре вверху и внизу служба государева далеко не в радость. Он и так, подобно самому государю, находился меж молотом и наковальней. Думал одно, а говорил другое. Такое раздвоение – а оно сопровождало его все годы службы – поначалу было тягостно. А потом привык. Изливался в беседах с доверенными людьми, которых с годами становилось всё меньше и меньше, а потом – в дневнике. Это было надёжней.
Хватит-хватит! Он достиг потолка: граф, действительный тайный советник, ему обеспечена высокая пенсия. Но каков Лорис! Он, Пётр Александрович Валуев, намеревался его подкузьмить, при случае неодобрительно отзывался о принимаемых им мерах по умиротворению в империи, а Лорис взял да пошёл с козырного туза: назначил сенаторскую ревизию в две губернии – Уфимскую и Оренбургскую, где богатейшие казённые земли понесли самый ощутимый урон за шестилетнее правление Валуева. Бог весть, что ещё может открыться, если коснуться и других губерний.
Сказано: не копай другому яму, сам в неё свалишься. Так оно и вышло. Копал под Лориса, а сам провалился.
А Лорис-Меликов меж тем торжествовал. То, чего он добивался долгие месяцы, о чём настойчиво твердил Александру, наконец-то обрело форму императорского указа. Пришлось подождать. Сопротивление со всех сторон было велико. Порой ему казалось, что он затеял несбыточное. Александр то спрашивал, готов ли наконец проект указа, то отмежёвывался от него. «Разве я соглашался?» – искренне удивлялся он. Настаивать он не осмеливался: император всё-таки. Его воля державна, какие-либо сомнения неуместны.
Приходилось изворачиваться. Он нашёл себе могучую союзницу – светлейшую княгиню Екатерину Михайловну Юрьевскую. Это был ход конём. Врагов у него, правда, прибавилось, но их влияние с лёгкостью можно было парализовать. Монарх был в изящных ручках княгини – она управляла им как марионеткой. Разумеется, ни словом, ни намёком об этом нельзя было упомянуть. Но он, Лорис, был достаточно умён – ума тонкого, всеобъемлющего. Да и хитёр к тому же. Все свои ходы он рассчитывал наперёд. Так что как ни подкапывались под него – особенно лица в окружении наследника, более всего Победоносцев и Дмитрий Толстой, всё было по-пустому: он не выходил из доверия государя.
Но эта проклятая страсть Александра к разводу! Её не могла одолеть даже всемогущая светлейшая княгиня Юрьевская. И предостережения тайных доброжелателей государя, сокрытых под четырьмя буквами – ТАСЛ. Эти тоже относились к нему, Лорису, недоброжелательно.
«Ловко прячутся, – думал он, – в конце концов я приподыму завесу и они мне откроются. Да, они видят во мне не союзника, а соперника, потому и не одобряют. Но я всё-таки кое в чём преуспел, а они-то, о, они чем могут похвастать? Общими рассуждениями да обещаниями проникнуть в самое логово «Народной воли» и взорвать её изнутри?
Но почему доселе никто не подверг осмеянию само название партии террористов?! Будто они и в самом деле выразители народной воли? Народ готов при случае разорвать их, как это показали многие случаи. Народ по-прежнему обожествляет своего монарха – такова российская традиция, он слепо верит его слову. И сейчас манифест о первых шагах к осуществлению конституционных начал наверняка будет встречен воодушевлено, особенно просвещённой частью общества.
Наступило наконец некое подобие умиротворения. Надолго ли оно? Устойчиво ли? Вроде бы главари все переловлены. Ну не все, разумеется, но самые опасные. Если бы эти проклятые фанатики ничего не предпринимали до обнародования указа и манифеста! Всё ведь может сорваться – общество и так напугано террористическими акциями, и винят в бездействии прежде всего меня. А что я могу? Способных людей в министерстве, в моём окружении почти нет. Надо бы навербовать провокаторов из враждебных рядов. Но мало что удаётся, а те, что попадают в наши руки, – форменные маньяки, не желают с нами сотрудничать даже под угрозой виселицы. Я лично слежу за переговорами, стараюсь подобрать самых опытных следователей. Но эти террористы – кремни!
Впрочем, упорство и несговорчивость их объяснимы. Их ждёт судьба предателя, как, например, Рейштейна, рабочего, согласившегося сотрудничать с властью и павшего от рук своих же товарищей, когда выяснилось его провокаторство».
Лорис вспомнил старую истину: всё тайное становится явным. Вот и тайный брак государя уже каким-то образом стал известен пока ещё в узком кругу. Со временем и он обретёт широкую известность.
Его неожиданно охватило чувство одиночества. Ни среди царедворцев, ни среди министров он почти не имел поддержки. Что это – зависть? Скорее всего. Завидуют тому безграничному доверию, которое оказывает ему государь. Но ведь он заслужил его, это доверие. Не льстивыми речами, как некоторые, не пресмыкательством и холуйством, а делами, да – делами. Никто не может сказать, что он недостоин доверия, что он бездеятелен, неэнергичен, что предпринятые им меры не принесли результата.
И всё же. Если бы сейчас в Государственном совете кто-нибудь возбудил вопрос о доверии министру внутренних дел графу Лорис-Меликову, большинство отказало бы ему. Каково пребывать в такой атмосфере недоброжелательства, когда в недоброжелателях – большинство?! И не дай Бог о сию пору оказать себя злодеям – стрельбой ли, подкопом, взрывом либо ещё каким действом, – его, Лориса, со свету сживут. Вот-де плоды либеральничанья с врагами отечества и государя.
А враги творили своё злодейство в тиши конспиративных квартир. Они лихорадочно готовили очередное покушение на императора, выказывая фанатичное трудолюбие. На этот раз, казалось, они предусмотрели всё.
– Если царь поедет по Малой Садовой, он непременно взлетит на воздух, – рассуждала Соня Перовская. – Юрий Богданович и Аня Якимова подготовили всё для взрыва. Осталось только заложить мину. Кибальчич обещал испечь её к утру.
– Да, они запёрлись на кухне и колдуют там, – сообщил Игнатий Гриневицкий, один из метальщиков, оторвавшись от бумаги. Он уже успел испещрить несколько листов своим крупным почерком.
– Что это вы пишете? – поинтересовалась Перовская.
– Он пишет мемуары, – буркнул Тимофей Михайлов.
– Сочиняю завещание, Софья Львовна, – сообщил Гриневицкий.
– А можно будет прочесть?
– Конечно. Я ведь оставляю их вам, мои друзья. На тот случай, если погибну.
– Будем надеяться на лучшее, – оптимистически заметила Вера Николаевна Фигнер. Она была хозяйкой конспиративной квартиры на Вознесенском проспекте. Друзья приклеили ей кличку «железная леди». Но она запротестовала:
– Не железная – железо мягкое. Стальная – соглашусь.
Она стала стальной. Под стать характеру. И будучи хозяйкой квартиры взяла и хозяйский тон.
– Дайте, – протянула она руку. И Гриневицкий безропотно вложил в неё исписанные листы.
– Ну и почерк! Где вы учились?
– Ещё учусь. В техноложке. То есть в Технологическом, – поправился он.
– Я прочту вслух, – безапелляционно заявила она.
– Отчего же нет. Читайте. Это – всем.
Она начала ровным голосом, кое-где спотыкаясь, когда приходилось разбирать:
«...Александр II должен умереть. Дни его сочтены. Мне или другому придётся нанести страшный, последний удар, который гулко раздастся по всей России и эхом откликнется в отдалённейших уголках её, – это покажет недалёкое будущее.
Он умрёт, а вместе с ним умрём и мы, его враги, его убийцы. Это необходимо для дела свободы, так как тем самым значительно пошатнётся то, что хитрые люди зовут правлением монархическим – неограниченным, а мы – деспотизмом...
Что будет дальше?
Много ли жертв потребует наша несчастная, но дорогая родина от своих сынов для своего освобождения? Я боюсь... меня, обречённого, стоящего одной ногой в могиле, пугает мысль, что впереди много ещё дорогих жертв унесёт борьба, а ещё больше последняя смертельная схватка с деспотизмом, которая, я убеждён в этом, не особенно далеко и которая зальёт кровью поля и нивы нашей родины, так как – увы – история показывает, что роскошное дерево свободы требует человеческих жертв.
Мне не придётся участвовать в последней борьбе. Судьба обрекла меня на раннюю гибель, и я не увижу победы, не буду жить не одного дня, ни часа в светлое время торжества, но считаю, что своею смертью сделаю всё, что должен был сделать, и большего от меня никто, никто на свете требовать не может.
Дело революционной партии – зажечь скопившийся уже горючий материал, бросить искру в порох и затем принять все меры к тому, чтобы возникшее движение кончилось победой, а не повальным избиением лучших людей страны...»
– Что ж, Игнатий, сказано всё верно, но несколько высокопарно, – подытожила Фигнер, закончив чтение. – К тому ж очень сильна нота обречённости. Мы должны быть оптимистами даже на краю пропасти, которая именуется смертью.
– Он романтик, как все поляки, – заметила Перовская.
– И романтики должны быть оптимистами и твёрдо стоять на этой земле, – парировала Фигнер.
Меж них существовало некое соперничество, особенно обострившееся после ареста Михайлова и Желябова. И, как ни странно, стальная уступала мягкой. В главном, но не во всём. А сейчас главным считалось убийство царя. И здесь распоряжалась Перовская – совершенная гимназисточка на вид. Но под этой девичьей оболочкой скрывался твердейший и решительнейший характер. Фигнер безропотно уступала.
Собравшиеся в гостиной поневоле пребывали в ожидании. Главное вершилось-варилось сейчас на кухне, обращённой в лабораторию. Там всё творилось в полной тишине. Соразмерялся не только каждый шаг, но каждое движение. Что-то шипело, булькало, хлюпало. Готовилось смертоносное блюдо для убийства, только для убийства. Их тут было трое. Главный, разумеется, Кибальчич, как всегда сосредоточенный, уверенный, немногословный.
Все остальные были посторонними. Блюдо готовилось без них. Вход на кухню был строго-настрого запрещён – опасно. Поэтому многие томились от безделья. Рысаков уткнулся в какую-то книжку.
– Что это у вас? – поинтересовалась Фигнер, которой непременно хотелось всё и обо всех знать. Она называла это любознательностью. – Что это у вас?
– Записки палача.
– Экий сюрприз! – воскликнула Фигнер. – Вы что же – считаете себя палачом?
– В некотором роде. Ведь я метальщик разрывного снаряда. Стало быть, непременно кого-нибудь убью вместе с царём или без него – как получится.
– Позвольте взглянуть.
Рысаков передал ей книгу. На её обложке значилось: «Записки палача, или Политические и исторические тайны Франции. Сочинение бывшего исполнителя приговоров верховного парижского уголовного суда г. Сансона. В Санкт-Петербурге, 1863 г.».
– У меня, к сожалению, только один том, – сказал Рысаков. – А их всего шесть. Говорят, в их сочинении принимал участие знаменитый французский писатель, автор «Человеческой комедии» господин Бальзак.
– Сочетавшийся браком в России, в городе Бердичеве, – подхватила Фигнер. – Слышала я эту романическую историю, о ней и писали, и говорили...
Она с интересом листала книгу, издавая время от времени какие-то нечленораздельные восклицания.
– Этот Сансон казнил Людовика XVI, его супругу Марию-Антуанетту, Дантона, Робеспьера и Сен-Жюста... Господи, да он же и в самом деле знаменитость. Когда доктор Гильотен создавал свою машину для обезглавливания, Сансон был его главным консультантом...
– Пикантность не в этом, – вмешался Рысаков. – А в том, что сам король, любивший всякие механические устройства, внёс в эту ужасную машину усовершенствования. И пал её жертвой.
– Ужасная машина, ужасная машина, – механически повторила Фигнер. – Но вот тут приводятся слова доктора Гильотена: «С помощью моей машины я отрублю вам голову так, что вы этого не почувствуете». По-моему, наши машины для убийства ужасней, – проговорила она задумчиво. – Жертвы будут умирать в муках. Притом наверняка случайные тоже.
– Лес рубят – щепки летят, – жёстко произнесла Перовская. – А потом, многим из нас придётся умирать в муках.
– Искупление неминуемо – так устроен мир, – Гриневицкий по-прежнему был настроен жертвенно. – За утро всё наконец решится.
– За утро – казнь, – как бы про себя повторила Перовская.
– А что делать с магазином? Надо решить сейчас, – высказался Михайлов.
– Им надо сообщить, что в любом случае – выйдет либо нет, оба должны тотчас уехать из Питера, – объявила Перовская.
– Вот ещё, – возразила Фигнер, оторвавшись от книги. – В случае, если взрыва не произойдёт, они должны оставаться на месте. Малая Садовая – излюбленная улица высоких персон. Может статься, по ней покатит очередной царь...
– Но ведь они рискуют. Зачем? Пусть лучше действуют на воле, – вмешался Фроленко. – У нас и так мало уцелевших. Надобно беречь силы. Они ещё могут нам пригодиться.
– Э, все мы рискуем – каждодневно и ежечасно, – мотнула головой Фигнер. – Двум смертям не бывать, а одной не миновать.
– А я за то, чтобы отодвинуть как можно дальше и эту одну смерть, – не сдавался Фроленко. Он был старше всех остальных и потому, наверно, осмотрительней. Его хладнокровие в самых рискованных акциях было притчей во языцех. Он всегда действовал обдуманно и наверняка: шло ли дело об устройстве побега либо в подготовке взрыва царского поезда.
Неожиданно дверь, ведущая на кухню, отворилась со стуком. И не вошёл, а ввалился Николай Кибальчич. Обычно живой, вечно спешащий, он на этот раз выглядел измождённым, глаза потухли и ввалились, а лицо было того землисто-серого цвета, каким бывает оно после бессонных ночей.
– Ну-с, господа, – произнёс он, еле ворочая языком, – наконец главное блюдо приготовлено. Позвольте мне передохнуть. Да и остальные нуждаются в передышке: такие, доложу я вам, испарения ядовитые... – И не договорив, он плюхнулся в свободное кресло и закрыл глаза. Все молчали. Наконец Михаил Фроленко спросил:
– Николай, и снаряды готовы?
– Нет ещё. Готова начинка. Осталась самая деликатная работа: нашпиговать жестянки и снарядить мину для подкопа. Передохнем и займёмся. К утру всё будет в исправности. Но я должен предупредить: метательные снаряды нами не испытаны, конструкция новая, и вполне может случиться осечка. Не обессудьте. Ни времени, ни места для испытания у нас не было. На этот случай было предусмотрено изначальным планом, что Андрей Желябов бросится на царя с кинжалом и заколет его, как Кравчинский Мезенцова.
– Но Андрея нет, – произнесла Перовская упавшим голосом, – кто в силах его заменить?
Никто не отозвался. Андрей был недюжинно силён и столь же недюжинно смел.
– Хорошо бы на этот случай иметь револьвер, – продолжала Перовская.
– Одного мало. По крайности нужны два, – вмешалась Фигнер. – Да где их взять.
– Поздно спохватились, господа хорошие, – пробормотал словно в полусне Кибальчич. – Осталось каких-нибудь пять-шесть часов...
Был канун воскресного дня – канун первого марта. Александр по обыкновению проснулся рано. Нормальное течение сна давно было нарушено, но Сергей Петрович Боткин сказал, что это-де возрастное, надо больше гулять, избегать острой и солёной пищи...
– И дурных мыслей, – подсказал Александр с ухмылкой.
– Совершенно верно, Ваше величество, – обрадованно подхватил Боткин, – от дурных мыслей рождается ипохондрия. А от ипохондрии – бессонница.
– Ах, доктор, все-то я знаю – и про бессонницу, и про ипохондрию. От сего знания не легче.
– Я выпишу рецепт, аптекарь приготовит пилюли – успокоительные и снотворные...
– Вот-вот, – удовлетворённо возгласил Александр. – Пилюли всё-таки лучше добрых советов.
Вошла супруга – Катерина Михайловна. И у неё были свои жалобы.
– Видите, доктор, я стала быстро полнеть, – и она провела рукою по бёдрам. – Блюду умеренность в пище, придерживаюсь постов, однако же – вот...
Доктор пожевал губами, он был в затруднении. Ему было известно, что перед ним не просто светлейшая княгиня Юрьевская, но супруга императора. Однако язык отчего-то не поворачивался обращаться к ней «ваше величество». Наконец он вышел из затруднения:
– Мадам, должен вам сказать, что полнеют не только от полноценной пищи, но просто от нравственного, так сказать, удовлетворения. Вы его обрели, и этим всё сказано.
– Но позвольте, – обиженно произнесла она, – неужто я стану как бочка?! Неужто нельзя как-нибудь прекратить?..
– Морские купанья, верховая езда, деятельный образ жизни. Движение, движение и ещё раз движение. Движение – это жизнь, утверждали древние – отец медицины Гиппократ, Гален, Авиценна, Парацельс. Побольше двигайтесь.
– Ах, доктор, да нынче при этих ужасах, при том, что за каждым углом нас подстерегает злодей, можно ли без опаски гулять или ездить!
– Рекомендую вам как можно раньше покинуть Петербург, – уверенно высказался Боткин. – Что может быть лучше крымской весны?
– Вот видите, Ваше величество, и доктор советует, – капризно протянула Катя. – Это лучше для всех: для вас в первую очередь.
– Да, Ваше величество, должен заметить, что, по моим наблюдениям, вы стали хуже выглядеть, спали с лица, появились новые морщины, мешки под глазами, – Боткин мог позволить себе таковую смелость, какой не дерзнул бы и министр двора граф Адлерберг. – Я бы даже рекомендовал вам воды, например Эмс.
– Эмс? – рассеянно переспросил Александр. – Хорошо, я подумаю.
– Эмс, Эмс, Эмс! – захлопала в ладоши Катя. – Я хочу в Эмс. А потом в Ливадию.
Доктор счёл свою миссию законченной и попросил разрешения удалиться. Оно было дано.
– Саша, давай поедем в Эмс, – сказала Катя, ластясь к Александру. Она разрешала себе с некоторых пор обращаться к императору на «ты», но только тогда, когда они оставались вдвоём. «Ты» было возбранено во всех остальных случаях, даже при детях.
– Всё-таки сначала в Крым, милая. Я бы не хотел покидать Россию в такое тревожное время. И потом, нас будет сопровождать Лорис – это решено. При нём я чувствую себя спокойно, – неожиданно признался он.
– Ия, – согласилась Катя. – Что ж, начнём с Крыма. Но, пожалуйста, не будем откладывать. Эта гнилая петербургская весна опасна для детей. Вот и сейчас Гога кашляет.
– Я уж приказал готовить поезд, – объявил Александр. – Думаю, через неделю можно будет отбыть.
– Ах, как славно, какой ты милый, мой повелитель, мой Саша. Как все тебя любят, – восторженно проговорила она. – Мне принесли стихи покойного Фёдора Ивановича Тютчева, которые он посвятил тебе.
– Я всегда удивлялся его расположению ко мне. Он не был близок ко двору, чужд искательства. Пожалуй, даже желчен: его эпиграммы разили наповал высоких особ, могущих быть для него опасными, например Шувалова: «Пётр, по прозвищу четвёртый, Аракчеев же второй», – смеясь закончил Александр. – Я знаю эти стихи, о которых ты говоришь.
– Позволь, я прочту, – и не дожидаясь разрешения, с какой-то пафосной торопливостью начала:
Царь благодушный, царь с евангельской душою,
С любовью к ближнему святою,
Принять, державный, удостой
Гимн благодарности простой!
Ты, обнимающий любовию своей
Не сотни – тысячи людей,
Ты днесь воскрыльями её
Благоволил покрыть и бедного меня,
Не заявившего ничем себя
И не имевшего на царское внимание
Другого права, как своё страданье!..
Вниманьем благостным своим
Меня призреть ты удостоил
И дух мой ободрил и успокоил...
О, будь же, царь, прославлен и хвалим,
Но не как царь, а как наместник Бога,
Склоняющего слух
Не только к светлым легионам
Избранников своих, небесных слуг,
Но и к отдельным, одиноким стонам
Существ, затерянных на сей земле,
И внемлющего их молитвенной хвале.
Чего же, царь, тебе мы пожелаем?
Торжеств ли громких и побед?
От них тебе большой отрады нет!
Мы лучшего тебе желаем,
А именно: чтобы по мере той,
Как призван волей ты святой
Здесь действовать в печальной сей юдоли,
Ты сознаваем был всё более и боле
Таким, каков ты есть,
Как друг добра нелицемерный...
Вот образ твой и правильный и верный,
Вот слава лучшая для нас и честь.
Как это просто, как задушевно, с какой искренностью, идущей от чистого сердца, писано! – восхищалась Катя. – Словно ты одарил его чем-то очень значительным, высоким.
– Да не одаривал я Фёдора Ивановича ничем, кроме благоволения, – развёл руками Александр. – Ни орденов, ни званий ему не жаловал. Кажется, это и в самом деле от чистого сердца сочинено. Нету никаких поэтических ухищрений.
– А ведь какой большой поэт! – продолжала восклицать Катя. – Он, несомненно, останется в веках.
Александр согласился – останется. Лёгкое угрызение совести кольнуло его. Тютчев служил по дипломатическому ведомству, и его первый патрон Нессельроде не соблаговолил представить поэта хотя бы к Владимиру третьей степени... Надо признаться: власть не жаловала поэтов. На них глядели косо – не государственное-де это занятие сочинять стишки. Исключение составлял незабвенный Василий Андреевич Жуковский, пестовавший его, наследника престола, в юные годы. Василий Андреевич внушал ему уважение к поэзии и поэтам. Примером оставался Пушкин. Он был недосягаем. За ним выстроились в ряд величины мал-мала-меньше.
Тютчев был ближе к Пушкину, нежели кто-нибудь другой. Однако служил, хотя мало выслужил: пост председателя Комитета цензуры иностранной. Звучно, да не злачно. Меж тем верил в своего государя, почитал его, как никакой другой из его собратьев по перу.
Ныне, оглянувшись в прошлое с высоты прожитых лет, Александр многое увидел, многое ощутил по-новому и многое уразумел. За придворной суетой, за увлечениями разного рода, за заботами правления он отдалил от себя многих достойных, в том числе Тютчева и Алексея Толстого, приблизил же ничтожных, совершал ошибку за ошибкой, убеждённый в своей непогрешимости.
То были уроки отца. Николай внушал ему, что монарх не может ошибаться, что каждый его шаг – верен и благословен самим Господом. И льстивые царедворцы внушали те же мысли. Теперь он видел всё по-иному, словно какая-то пелена спала с глаз. О, сколько ошибок было совершено! Иной раз непоправимых, замахнувшихся и на будущее.
Всё приходит поздно. И понимание, и прозрение, и опыт... И сожаления... Поправил бы, да телега жизни давно прогромыхала мимо, давно угас и звук её колёс. Не суждено... Это Герцен про него сказал: «Святая нераскаянность». Только святая ли?
Александр очнулся от своих горьких размышлений. «И что это на меня нашло», – мимолётно подумал он.
– К тебе Валуев, – вернула его мысли Катя.
Александр торопливо проследовал в кабинет. Он вызывал Валуева.
– Ты прости, Пётр Александрович, что я вызвал тебя в неурочное время. Надобно твоё слово и твой совет. Я подписал указ и манифест о переменах в правлении, ты с ними был ознакомлен и даже сказал, что составлено весьма хорошо. Но прежде чем поместить их в «Правительственном вестнике», не худо было бы обсудить в Совете министров. А? Как ты полагаешь? Может, будут какие-то разумные исправления.
– Очень верная мысль, Государь.
– Хорошо бы не отлагать в долгий ящик. Я, как тебе известно, собираюсь вскоре отбыть в Ливадию.
– Если не будет ваших возражений, я назначу заседание по сему вопросу на среду четвёртое марта.
– Только не на ранний час.
– Разумеется. В час с половиною пополудни, если не будет возражений.
– Вот и хорошо, вот и сговорились.
Всё устраивалось как нельзя лучше. Можно было ехать на развод.
– Не пущу! – блеснув глазами, выпалила Катя.
– Как? Императора? – попробовал он отшутиться.
– Да, императора, – твёрдо повторила Катя. – Отца моих детей. Лорис прознал про планы злодеев. Они устроили засаду на Малой Садовой.
– Ежели он прознал, то почему не схватил? Вот я ему задам!
– Пока его агентам неизвестно, где они подкарауливают ваше величество. Но уже нащупан точный след...
– Так я не поеду по Малой Садовой, вот и всё.
– Я прошу вообще никуда не ехать. Прошу! Умоляю!
– Катенька, я не могу нарушить традицию. Когда государь в Петербурге, он обязан быть на разводе. Так повелось со времён царствования моего блаженной памяти отца. Обещаю тебе, что не поеду по Малой Садовой. В конце концов у меня надёжная охрана, казаки, Кох, Рылеев.
– Никому я не верю! – упрямо твердила Катя.
– После развода я заеду в Михайловский дворец к твоей полной тёзке, моей племяннице Екатерине Михайловне принцессе Мекленбур-Стрелицкой[37]37
Екатерина Михайловна (1827-1894) – дочь великого князя Михаила Павловича, герцогиня Мекленбургская.
[Закрыть]. Я тебе много рассказывал о её матери, моей тётушке Елене Павловне. Будь она жива, первой бы одобрила мой выбор. Она была мудра и я всегда следовал её советам. И дочь её без предрассудков, я хотел бы, чтобы вы сошлись. Правда, она старше тебя на целых двадцать лет.
– Это ничего не значит, – пробормотала Катя. – Так вы обещаете мне, что не поедете?
– Обещаю, – усмехнулся Александр. – Не поеду по Малой Садовой. К тому же я обещал племяннице, что непременно буду у неё.