Текст книги "Долгорукова"
Автор книги: Руфин Гордин
Соавторы: Валентин Азерников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
Александр сам обошёл жёлтую и малиновую комнаты в сопровождении Рылеева и Константина Николаевича.
– На этой – жёлтой – стоял крест, помнишь?
На полу валялись осколки стекла и разбитые тарелки вперемежку с разноцветными обёртками конфет, которые вылетели из продухи воздушного отопления.
Александр указал на стену, разделявшую жёлтую и малиновую комнаты. По ней змеились трещины.
– Мерзавцы, – бормотал он, – мерзавцы. Ну что они хотят от меня?
– Смерти твоей хотят, вот что, – хмуро ответствовал брат. – Ты смягчал им приговоры. Напрасно. Бешеных собак принято уничтожать.
Вошли в малиновую. Там приподнялись паркетины, в остальном же всё было в целости.
Константин Николаевич с его аналитическим умом заметил:
– Теперь ясно, что означал крест на плане: они знали, что твоё семейство во главе с тобой в определённый час обедает в жёлтой комнате, вот и метили в неё. Заряд, видно, оказался слаб, а перекрытия капитальны.
Следствие велось быстро, и уже на следующее утро Александру доложили: в столярной взорвано два пуда динамита. Подозрение пало на столяра Батышкова, опрошены все, кто жил вместе с ним, знающие мастеровые, надзиратели. Сам Батышков исчез, ведутся поиски. Есть подозрение, что он жил по подложному виду, на самом же деле он вовсе не Батышков.
– Но как он мог пронести два пуда динамита, куда смотрела охрана, все эти надзиратели! – гневался Александр. Он приказал уволить всех тех, кто повинен в беспечности и разгильдяйстве.
Спустя два дня ему принесли прокламацию «Народной воли». Она была по обыкновению демагогична и лицемерна:
«С глубоким прискорбием смотрим мы на погибель несчастных солдат царского караула, этих подневольных хранителей венчанного злодея. Но пока армия будет оплотом царского произвола, пока она не поймёт, что в интересах родины её священный долг стать за народ, против царя, такие столкновения неизбежны».
Лорис-Меликов, принёсший ему эту прокламацию, имел вид несколько смущённый. Александр сказал ему:
– Твои виноваты – не обнаружили злодейское гнездо. Но и дворцовые тож. Они, пожалуй, виновны более: беспечность, разгильдяйство, лихоимство, подкупность... Прогнать всех!
– Личность злодея установлена. Его подлинная фамилия Халтурин, из крестьян. На поиски и опознание его направлены все наличные силы полиции.
– Что толку, – хмуро бросил Александр. – Мёртвых не вернуть. Можно заделать трещины, но другие трещины – в душе – не заделаешь.
– Вся Россия негодует, гневается, готова растерзать террористов.
– Знаю, читал, докладывают. В том-то и дикость: жалкая кучка негодяев и убийц сотрясает всю империю.
– Мы их найдём и покараем.
– Ну-ну, – саркастически бросил Александр.
Хоронили убитых солдат. Везли одиннадцать гробов.
Во главе процессии шёл император с поднятой головой.
Глава восемнадцатая
СО СВЯТЫМИ УПОКОЙ
...Мне хочется бежать людей. Я чувствую,
что правительственное дело идёт ошибочной
колеёй, идёт под знаменем идей,
утративших значение и силу, идёт не к
лучшему, а к кризису, которого исход неизвестен.
Но я сам часть этого правительства. На меня
ложится нравственная ответственность.
Я принимаю на себя ношу солидарности с
людьми, коих мнений не разделяю, коих пути —
не мои пути, коих цели – не мои цели.
Для чего же я с ними?
Озираюсь, думаю, соображаю и остаюсь...
Я ещё должен оставаться.
Валуев – из Дневника
– Что это? – прошелестела Мария Александровна, когда пол в её опочивальне заходил ходуном.
Дежурная сестра милосердия и фрейлина, безотлучно находившаяся при ней, испуганно вздрогнули. Они не успели ответить, как свет в опочивальне померк.
Императрица погрузилась в забытье, и паника во дворце обошла её стороной. Она так и не узнала про взрыв, ей было не до того. Припадки удушья погружали её в беспамятство. Грудная жаба жестоко терзала её. Порою ей слышались голоса близких и губы беззвучно слагали их имена. Саша... Вова... Серёжа... Маша...
Никто не отзывался. По большей части никого из них не было рядом. Нет, их нельзя было обвинить в бесчувствии. Удручало сознание собственной беспомощности: мать была обречена.
Никто из них до конца не мог смириться с надвигающимся полновластием Долгоруковой, с тем, что она уже заняла место их матери, императрицы. Они опасались и ждали неизбежного финала: полного торжества отцовой пассии.
Про себя они называли её только так: пассия. Слово было ядовито, в нём звучало что-то змеиное, извивающее, жалящее. Подрастали и трое детей Долгоруковой – отец уделял им всё больше внимания, как обычно любимцам-младшеньким. Он непременно узаконит их, и что будет тогда?
Вот эта возникшая и всё более обострявшаяся неловкость меж Александром и старшими детьми – законными, полноправными – удручала. Можно было, разумеется, делать вид, что ничего не происходит, что ничего не поколеблено. Но нет: атмосфера во дворце становилась всё тревожней, да и в других дворцах тоже.
Напряжённость нагнеталась слухами. Кроме явленных покушений были покушения, рождённые молвой, слухами. Они разрастались и множились. Сон разума рождал чудовищ. Французский дипломат Мельхиор де Вогюэ писал тогда: «Пережившие эти дни могут засвидетельствовать, что нет слов для описания ужаса и растерянности всех слоёв общества. Говорили, что девятнадцатого февраля в годовщину отмены крепостного права будут совершены взрывы в разных частях Петербурга, называли и улицы, где эти взрывы произойдут; многие семьи меняли квартиры; другие уезжали из города. Полиция, сознавая свою беспомощность, теряла голову; государственный аппарат действовал лишь рефлекторно. Общество чувствовало это, жаждало перестройки власти по-новому и надеялось на спасителя».
Спасителем виделся Лорис-Меликов. Он действовал разумно и решительно. После взрыва в Зимнем дворце, повергшем в оцепенение и власти и общество, наступило некоторое затишье. Лорис уверял императора, что нити заговора вот-вот будут у него в руках. Он всё тесней сходился с Катей Долгоруковой, понимая, что недалёк тот час, когда она станет почти что всевластной. Он был умён и прозорлив и видел, что после всех событий воля Александра слабеет, что временами государь начинает тяготиться своей властью, верней, своим всевластием. Самодержавность мало-помалу становилась анахронизмом – Россия была единственным островом среди европейских парламентарных монархией.
Нужен был громоотвод, способный на время заземлить разряды преступных сообществ. Разговоры о конституции, пугавшие окружение царя, становились всё предметней. Конституция могла стать громоотводом. К этой мысли начинал склоняться и Александр. Но воля его была уже подорвана предшествовавшими событиями, она была расшатана и колебания её становились всё ощутимей.
Меж тем Катины союзники из таинственного стана ТАСЛ с известной регулярностью извещали её, «мадам», о своих якобы решительных и успешных акциях. Они уверяли, что захватили многих террористов, в том числе двух главарей. «Должен подчеркнуть, мадам, – писал ей великий лигер, – что четвёртая часть наших агентов внедрена в среду революционеров... наша лига располагает почти двумястами деятельных людей, активно способствующих обезоруживанию социалистов».
По уверению лигера, «снаряд... прибыл прямо из Америки в ящике, снабжённом ярлыком известной фирмы швейных машин «Зингер»... Нам заранее телеграфировали, что российские террористы состоят в сговоре с американскими... Их взрывные устройства хранились в складе фирменного магазина, и никто не знал о содержимом ящиков».
Катя не единожды умоляла государя не ездить на развод в Михайловский манеж. Поначалу это была инстинктивная боязнь, потом её ненароком утвердил Лорис, опасения которого были логичны: государь ездит на развод по одному и тому же пути. Он прекрасно известен злоумышленникам. И наконец новое подтверждение заключалось в очередном письме лигера.
Он просил «мадам» самым решительным образом воздействовать на государя с тем, чтобы он перестал ездить на развод. Все квартиры на пути в Михайловский манеж по его уверению заняты бомбистами, которые только того и ждут, чтобы убить государя.
Однако Александр отнёсся ко всем этим предостережениям более, чем легкомысленно. «Опять эти твои масоны хотят меня запугать», – сказал он Кате. Как можно было отказаться от немногих удовольствий, которые предоставляла ему жизнь. Развод... Марширующие батальоны, гарцующие всадники, блеск и бряцание оружия, отдающиеся под сводами слова команд... Это было так же традиционно и так же невозможно отменить, как, скажем, утренний завтрак. Нет, он никак не мог пожертвовать разводом, что бы там ни говорили разные тайные оракулы и даже проницательный Лорис.
В его ушах звучал гвардейский марш и тогда, когда он возвращался с развода, а марширующие батальоны олицетворяли безбрежную самодержавную власть над армией, над всею Россией. Кругами, кругами, кругами расходилась эта власть, это могущество по городам и весям, и под её прикрытием он уже не страшился ничего. И жалкими казались потуги кучки террористов разрушить всё то, что создавалось столетиями самодержавного правления, что, казалось, было незыблемо от века и во веки веков.
Развод укреплял в нём уверенность в том, что кормило пребудет в его руках несмотря ни на что, что социалистическое пугало может устрашить лишь воронье, а он, Александр, останется самодержавным государем.
Весы колебались то вверх, то вниз. Уверенность сменялась усталостью и горечью сомнений. Иной раз ему казалось, что самое прочное, что у него осталось в жизни, это Катя и её-его дети. И что хорошо бы взять и уехать куда-нибудь на край света от всех этих тревог, от всей обретавшей черты бессмысленности суеты, от этого незыблемого пугала. Уверения Лориса, казалось ему, мало чего стоили, он стремится успокоить своего государя. А сам пребывает в неведении о замыслах врагов престола.
Кое-что, правда, его людям удалось разведать и предотвратить. Но это была лишь малая часть преступных деяний и замыслов заговорщиков.
– Государь, мы напали на след Желябова – главной фигуры «Народной воли», – однажды с торжеством объявил он. – Этот опасный главарь, как выяснилось, пользуется большим влиянием в армейских кругах.
– Надеюсь, гвардия не затронута этим влиянием? – сухо спросил Александр.
– Мы разматываем клубок. Эта работа требует осторожности, дабы не спугнуть заговорщиков и застать их с поличным.
– А где Халтурин? – неожиданно спросил Александр. – Поймали вы его?
– Ищем, Государь, – упавшим голосом проговорил Лорис. Халтурин, в одиночку осуществивший взрыв в Зимнем дворце пятого февраля, пронёсший туда два пуда динамита, прекрасно осведомленный о расположении помещений, даже о распорядке дворцовой жизни, тех его этажей, куда он не мог быть вхож, этот Халтурин казался фигурой демонской, почти фантастической, во всяком случае всепроникающей. И изловить его, поглядеть на него и допросить казалось Александру чрезвычайно важным. Халтурин в его представлении олицетворял всю организацию заговорщиков.
– Наши агенты проникли всюду, где может находиться злодей. Его приметы объявлены повсеместно. Уверен – обыватели нам помогут. Думаю, впрочем, что он скрылся из Петербурга. Губернским жандармским и полицейским управлениям спущен циркуляр с приметами. Ищем, Государь, ищем. Злодей не уйдёт от сурового возмездия.
– Дай-ка Бог. Но я не очень-то верю в расторопность твоих людей. Более уверен в их ротозействе. Так или иначе, но поднять на ноги всех, объявить награду, сыскать во что бы то ни стало. Считай это делом твоей чести.
«Высоко взял, государь, – раздражённо думал Лорис-Меликов. – Моя честь незапятнана и вовсе не зависит от того, будет пойман этот проклятый Халтурин или нет. Думает ли он о своей чести, забросив законную супругу... Кто только не толкует об этом – от обер-камергера до трубочиста... »
Лорису очень хотелось самому поглядеть на этого Халтурина. У него, должно быть, отчаянная голова и железное сердце. Такого бы в агенты. Но в департаментах всё больше хлюпики либо тупицы, дрожат за свою шкуру, дрожат-дорожат ею.
Мысль его снова перекинулась к императрице, чьи дни были сочтены. Он всего лишь два раза сподобился быть принятым ею. Его поразила безыскусственность её величества, граничившая с простотой. То было, правда, в ту пору, когда смертельный недуг уже поразил Марию Александровну, но она всё ещё участвовала в дворцовых приёмах. Во дворце её место не могло быть замещено. Оно было замещено пока лишь на супружеском ложе.
Но роковая развязка неумолимо близилась. И старшие дети Александра пребывали в смятении. Никто из них не сомневался: Долгорукова займёт место матери. Отец в своём любовном ослеплении может зайти слишком далеко: короновать свою любовницу. Он уже нашёл прецедент в истории дома Романовых: император Пётр Великий тоже короновал свою метреску, в святом крещении тож Катерину.
Но то был Пётр Великий! Он сам предписывал себе законы, он Россию поднял на дыбы, как с исчерпывающей афористичностью написал Пушкин. Никто во всей Европе не мог сравниться с ним в дерзновенной смелости.
Катерина Долгорукова станет мачехою взрослым детям Александра. Многие сравнялись с ней годами, иные были даже старше. Как относиться к ней, как обращаться, как именовать? Игнорировать? Но это будет глядеться как вызов, отец сего не потерпит.
Наследник цесаревич пробовал в осторожнейших выражениях испытать почву. Он начал издалека:
– Ты знаешь, папа, чудные стихи, которые посвятил Фёдор Иванович Тютчев нашей матери, Её величеству? – и не дожидаясь ответа, прочёл с чувством:
Кто б ни был ты, но встретясь с ней,
Душою чистой иль греховной,
Ты вдруг почувствуешь живей,
Что сеть мир лучший, мир духовный.
Это был тонкий ход. Александр весь встрепенулся – то ли воспоминания вдруг нахлынули, то ли поэзия затронула струны душевные. И сын, ощутив это движение, продолжал:
– И другое, столь же трогательное и высокое в своём чувстве:
Как неразгаданная тайна,
Живая прелесть дышит в ней, -
Мы смотрим с трепетом тревожным
На тихий свет её очей.
Земное ль в ней очарованье,
Иль неземная благодать?
Душа хотела б ей молиться,
А сердце рвётся обожать...
Но отчего Фёдор Иванович уже тогда мог предчувствовать: «Мы смотрим с трепетом тревожным?»
– Это присущая поэтическим натурам острая чувствительность, – с неохотою отвечал Александр. Видно, вопрос затронул болезненный нерв.
– Неужели уже тогда лежала печать болезни на её челе? – продолжал допытываться цесаревич.
Александр помедлил с ответом. Его на мгновенье смутила форма: сказать ли «твоя мать», «государыня», «наша госпожа»... Наконец он нашёл:
– Мария с детства отличалась болезненностью. Она, если ты помнишь, часто хворала. А потом, сказать по правде, и я недосмотрел. Частые роды не шли ей на пользу.
– Как ты полагаешь, можно ли было бы поправить её здоровье?
– Поздно, – вздохнул Александр. – Слишком поздно. И потом – я уж говорил вам и пенял ей: врачи в Канне настаивали на продолжении лечения. Она же заупрямилась. Правда жестока: Мария обречена. Врачи затрудняются с ответом, сколько она ещё протянет. Мы должны быть готовы...
Ему хотелось бы сказать: я жду её кончины со дня на день. Неизбежность была очевидна и в самой глубине души он торопил её: скорей бы, скорей! Он жаждал упрочить положение Кати. Упрочить же его могла только смерть – как это было ни кощунственно.
Цесаревич Александр долго мялся, прежде чем решился задать следующий вопрос. Но он задал его.
– Прости меня, папа, но я от имени всех твоих и маминых детей обязан спросить тебя: займёт ли место мамы княжна... княгиня Екатерина Михайловна Долгорукова?
Лицо Александр побагровело. Ещё мгновенье, и с уст его сорвётся брань. В минуты гнева он бранился, как записной матершинник.
Тяжёлое молчание повисло в воздухе.
– Никто не вправе вторгаться в мою личную жизнь, слышишь! Даже вы, мои дети. Даже ваша мать... Она была столь деликатна, что не пеняла мне в самую трудную пору выпавших на её долю испытаний. Ты понимаешь, о чём я говорю. Скажи об этом всем. Когда я приму решение, то оповещу всех вас. Оно будет обязательно. Пока ещё я царствую и моя воля – закон для всех подданных, не исключая и вас, моих детей, равно как и моих братьев и сестёр.
Цесаревич Александр вздохнул. Вздох был шумный – под стать всему его огромному, неуклюжему телу. Отец смягчился.
– Я хотел бы, Саша, чтобы вы все, и ты в первую очередь, разумно и, главное, доброжелательно отнеслись к моему... э-э-э... выбору, да. Это не мимолётная связь. У нас есть дети. Я обязан позаботиться об их будущем и о будущем их матери. Это ни в коей мере не переменяет вашего положения, вашего статуса великих князей и княжён. Единственное, чего я требую от вас: уважения... Уважения к Екатерине Михайловне, уважения к нашим детям, полного признания свершившегося факта. Обещай же мне.
Цесаревич снова вздохнул. Он понимал, что иного исхода нет и не будет. Понимал, что воле отца придётся покориться. Ну а потом... В конце концов он займёт престол – не вечен же отец. И тогда будет видно... Собственно, тогда уж будет всё равно...
– Обещаю тебе, папа. Обещаю твёрдо. Я принимаю твой выбор и... уважаю его.
– Ну вот мы и поладили, – облегчённо произнёс Александр. И обнял сына.
– Я только хочу попросить тебя, папа, – давай станем более внимательны к последним дням мамы.
– О, конечно, да-да, непременно, – торопливо произнёс Александр. И была в этой торопливости какая-то неискренность, желание поскорей закончить разговор. – Мы все должны собираться у её постели.
А ведь как тяжко собираться у одра страдания, зная, что человек, который некогда был дорог и любим, молод и прекрасен, но ныне черты его неузнаваемо искажены болезнью, вот-вот покинет этот мир. Более же потому, что испытываешь перед ним неизгладимое чувство вины. И он уходит, унося с собою это чувство, твоё чувство, твою вину в тот мир, грозный и страшный своею неисповедимостью. Уходит, быть может, не простив и не желая прощать, несмотря на евангельскую заповедь.
Вина давила на плечи. Вина перед Марией Александровной, вина перед старшими детьми, наконец, вина перед Россией. Он начал царствовать с глубокого желания всё переменить, устроить Россию на началах добра и справедливости, сделать свободными всех её граждан. Так, как начинал его дядя – Александр I, Благословенный.
У него были широкие планы. Но как только что спущенный корабль с гордо реющими парусами свободно скользит на первых порах по морской глади, по лону вод, пока его корпус не разбухнет, не потяжелеет, пока его днище не обрастёт ракушками и его ход станет медленным и огрузневшим, так и он мало-помалу оброс со всех сторон. И все благие начинания, которые он задумал, отпадали одно за другим.
Первое время он умел настоять на своём. Он был решителен и неколебим, видя сколько надежд возлагается на его царствование и желая непременно оправдать эти надежды. Иногда ему казалось, что он в точности повторяет первые годы правления своего дяди – Благословенного, и Александр тому радовался. Но где его Сперанский, где Негласный кабинет? Александр тщился найти опору в окружении, переменял одного за другим, но так и не нашёл единомыслия: все были Лебеди, Раки и Щуки, все тянули в разные – свои – стороны.
И вот – ход его замедлился, а вскоре не только остановился, но иной раз и пошёл вспять.
Были, были слабые попытки освободиться от накинутых и стягивавших его пут. Но каждый министр убеждал его в своей и только своей правоте, в пагубности иных планов. Доводы казались ему убедительными, как и доводы противной стороны. И он не решался выбрать своё – витязь на распутье. Да, он казался порою себе этим витязем. Становилось тошно и противно. И он убегал от решения в свою личную жизнь. Пока не убежал совсем. По крайней мере он почувствовал себя счастливым. Ещё не так давно ему – российскому самодержавцу(!) – недоставало чувства свободы. И вот он её обрёл! Или то была иллюзия?
Самые дальновидные из его министров понимали необходимость дальнейшего движения по пути реформ, главная из которых была худо-бедно, но осуществлена. Её поименовали великой, но на том и успокоились. Движение остановилось, корабль качался на волнах. Но предложения этих дальновидных непременно наталкивались на противодействие. И тогда они изливались в своих дневниках.
Военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, успевший, несмотря ни на что, модернизовать армию, с горечью записывал: «Нельзя не признать, что всё наше государственное устройство требует коренной реформы снизу доверху... К крайнему прискорбию такая колоссальная работа не по плечам теперешним нашим государственным деятелям, которые не в состоянии подняться выше точки зрения полицейместера или даже городового».
С тою же горечью исповедывался и Валуев – председатель кабинета министров: «Мы только проповедуем нравственные темы, которые почитаем для себя полезными, но нисколько не стесняемся отступить от них на деле, коль скоро признаем это сколько-нибудь выгодным. Мы забираем храмы, конфискуем имущество, систематически разоряем то, что не конфисковали, ссылаем десятки тысяч людей, позволяем бранить изменою проявление человеческого чувства, душим – вместо того чтобы управлять, и, рядом с этим, создаём магистратуру, гласный суд и свободу или полусвободу печати. Мы – смесь Тохтамышей с герцогами Альба, Иеремией и Бентамом».
Александр был в плену. В плену у собственных министров. В плену у террористов. Наконец, в сладком плену у Кати Долгоруковой. Легко ли ему было?..
Он бежал из опостылевшего Петербурга с его опасностями и злоумышленниками в Царское Село. Это был некий оазис тишины и спокойствия. Или так только казалось?
Он гулял по расчищенным дорожкам среди парковой тишины, среди беседок и павильонов, памятников и статуй в сопровождении Кати и детей, бегавших наперегонки. Позади следовали начальник конвоя капитан Кох и конечно же генерал-адъютант Рылеев. Они соблюдали приличную дистанцию, чтобы не мешать государю наслаждаться обществом дорогих ему существ.
Такая сладостная безмятежность царствовала вокруг, была разлита в самом воздухе. И Александру казалось, что решительно ничего не может нарушить этой идиллии.
Увы! В самый упоительный миг вдалеке на дорожке показался спешивший к ним дежурный генерал-адъютант:
– Государь... – от волнения и учащённого дыхания он несколько мгновений не мог выговорить ни слова. Наконец он отдышался и выпалил: – Государь, только что получена телеграфная депеша: её величество государыня императрица Мария Александровна почила в Бозе.
Кровь отхлынула от лица Александра. Да, он ждал этой вести, был готов к ней. Но всё-таки. Она оказалась столь неожиданной, столь ошеломительной, что у него перехватило дыхание.
С минуту он стоял на месте, как вкопанный, словно бы не зная, куда двинуться, что предпринять. Катя слегка коснулась его плеча.
– Ваше величество, вам надо ехать. Немедленно. Вам надо быть там.
– Да-да, – растерянно произнёс Александр. – Я сейчас же отправлюсь...
И уже овладев собой, голосом, привыкшим повелевать, произнёс:
– Немедленно телеграфировать в Гатчину и передать сыну, чтобы он оповестил остальных, собрал их и выехал в Зимний дворец! Телеграмма должна быть за моим именем!
Царский поезд уже стоял под парами. Александра сопровождали Рылеев и Кох. Колеса, казалось ему, выстукивали: свободен, свободен, свободен. Кощунственно? Но ведь это была долгая мука – ожидание конца. Конца неминучего, ибо таков был приговор всех медицинских светил. Чудес не бывает, даже если их долго и страстно вымаливать у Господа и всех святых. Вера в конце концов не делает человека ни бессмертным, ни счастливым, даже если эта вера истова и фанатична.
«Бедная Мария, – он думал о ней теперь уже с сожалением, – как долго она мучилась. И никого из близких не было возле неё, когда прервалось навсегда её дыхание».
Вот это было ужасно. Никого – ни супруга, ни сыновей и дочерей. Одни статс-дамы и сёстры милосердия. Может, позвали врачей. Но это всё не то, не то. Конечно, эти бабы раззвонят повсеместно, что её величество померла на их руках. И никого из близких при её святой кончине не оказалось. Они её забросили.
Стыд и раскаяние на минуту овладели им. И столь же мимолётно улетучились.
Он стал думать о долгом, томительно долгом и пышном ритуале похорон. Прощание. Отпевание. Погребение. Многодневное бдение. И всё это время он, государь, обязан находиться при усопшей.
Несмелыми шагами вошёл он в дворцовую церковь, куда уже перенесли Марию Александровну после обмывания и бальзамирования.
Лик покойной был умиротворён, или так ему показалось. Возле ложа уже собрались его взрослые дети – Александр, Владимир, Алексей, Сергей, братья Константин, Николай и Михаил... Жёны, внуки... Было людно. Стояла духота, плотно пропитанная запахами ладана и елея.
Когда он вошёл, все потеснились, давая ему место у изголовья. Холодными губами коснулся он холодного лба покойницы. «Боже, как она высохла, – не без тайного трепета подумал он. – Совершенно старуха... Как исказили её черты болезнь и страдания. Неужели и я такой же старик? В зеркале, куда я часто гляжусь, кажусь себе молодцом. А каков на самом деле, со стороны?»
Странные мысли мелькали, словно вспышки, одна за другой. Ещё в вагоне его продолжало преследовать чувство вины. Теперь же его сменила жалость. И сострадание. А в дверь уже вносили венок – от его имени. Венков набралось множество, их уже некуда было класть.
Обер-гофмаршал советовался с ним, где произвести отпевание – в Казанском либо Исаакиевском соборе. А может, в Александро-Невской лавре. Так и не решили, время ещё было. Петропавловский собор – усыпальница Романовых – был тесен и мало приспособлен для служб. А Марии Александровне суждено покоиться там.
Как он и предвидел, церемониал был долог и утомителен. Но поступиться ни малейшей его частью было нельзя – тут он, император и самодержец, был бессилен. Традиция была сильней его, и приходилось следовать ей.
– Со святыми упокой! – гудел голос диакона.
– Со святыми упокой! – вторил митрополит.
– Со святыми упокой! – подхватывал духовник императрицы.
«Да, со святыми. Мария был свята, – думал Александр. – Она была... была... да, уже была, безгрешна». Она была предана своему царственному супругу, его заботам, его горестям и радостям. Она была верной спутницей жизни...
Запоздалая благодарность коснулась его души. Смерть открывает нам то, что мы не ценили в жизни. То ли но умели, то ли не хотели, то ли по небрежению, то ли по умышлению.
Но что теперь делать, что делать? Всё поздно. Просить у покойницы прощения, просить прощения у Всевышнего? Всё поздно!
И уже на отпевании в соборе, когда шла заупокойная служба, его продолжали преследовать те же мысли.
– Боже духов и всякая плоти, – тенорком выговаривал протоиерей, – смерть поправший и диавола упразднивый, и живот миру твоему даровавый, сам Господи, упокой душу усопшей рабы твоея Марии Александровны в месте светле, в месте злачне, в месте покойне...
«Всё это лишне, потому что ничего этого уж не будет, не может быть, – думал Александр, стараясь не глядеть на покойницу. – Нет, не этот образ должна сохранить память – этот образ ему укор». Он пытался вызвать в воображении образ юной Марии; но он отчего-то не являлся...
– Воистину суета всяческая, житие же сень и соние: ибо всуе мятётся всяк земнородный, якоже рече Писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, идеже вкупе царие и нищии: тем же Христе Боже преставившуюся рабу твою Марию яко человеколюбец упокой...
– Со святыми упокой! – подхватил хор певчих.
«Да, как это верно, – думал Александр, – смерть всех уравнивает – и царя и нищего, и только во гробе мы находим полное упокоение от всех земных терзаний».
– Вся суета человеческая... не пребывает по смерти: не пребывает богатство, не существует слава: пришедши бо смерти сия вся потребиша... Где есть мирское пристрастие, где есть привременных мечтание, где есть злато и сребро, где есть рабов множество и молва – вся персть, вся пепел, вся тень...
«Да, всё прах и пепел, и тень перед лицом смерти», – продолжал размышлять Александр смиренно, как простой мирянин. Как никогда, в эти минуты охватившей его скорби думал он о тщете всех своих усилий. Покаяние – вот что важно, вот к чему надобно прибегать как можно чаще. Гордыня, редко покидавшая его, мешала ему каяться. А между тем он любил часто повторять слова молитвы: Покаяния отверзи ми двери. И про себя, и вслух. Ему нравилась эта христианская формула. В ней было очищение, а ему так хотелось очиститься от многия скверны. Порой он ощущал на себе и в себе груз грехов. Но это было так мимолётно, он так легко сбрасывал его, как легко ц грешил.
«Я ведь человек и ничто человеческое мне не чуждо», – любил повторять он вслед за древними. Он с трудом избавлялся от чрезмерности. Во всём: в разного рода удовольствиях и, прежде всего, в плотских. Духовник отец Никольский легко отпускал ему тогда все и всяческие грехи. И ничто на нём не висло, душа была покойна, тело же продолжало грешить. Ибо нет прелюбодеяния, а есть радость плоти.
Все эти мысли казались неуместными сейчас, во храме. Но он легко отдавался им, чувствуя очищение. Годы сделали своё дело: то, что прежде казалось ему ниже его положения и достоинства, теперь представлялось важным и нужным. Он приблизился к правде и стал чувствовать нечто, похожее на облегчение. Что ещё суждено пережить? Какие потери? Минуло ли время обретения?
Траурная процессия протянулась едва ли не на версту. Кони в чёрных попонах – их вели в поводу кавалергарды... Катафалк, утопавший в цветах... Венки и цветы, цветы и венки – всё в движении. Тысячные толпы, выстроившиеся по обеим сторонам улиц, ведущих к Петропавловской крепости... Женщины, утиравшие слёзы...
Император шёл за гробом с высоко поднятой головой. Шли великие князья, царедворцы, министры – весь цвет империи.
Казалось, вот вожделенный момент, когда несколько метательных снарядов сметут всех тех, кого так ненавидели нигилисты-социалисты. И они смогут наконец установить своё правление, якобы угодное российскому народу. Правда, полиция, жандармерия, гвардия образовали живой коридор. Но что стоило его прорвать?!
Желябов с товарищем, никем не узнанные, следовали за царём и его свитой. Оба вглядывались в своего главного врага и в остальных врагов помельче, желая унести их в памяти.
– Вот бы шарахнуть, – вполголоса произнёс спутник Желябова. – Неужто у нас не нашлось бы желающих?
– Нельзя! – сухо оборвал его Желябов. – В такой день нельзя. Это обернулось бы против нас. Нас бы прокляли...