Текст книги "Долгорукова"
Автор книги: Руфин Гордин
Соавторы: Валентин Азерников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Приказал. Но Третье отделение доселе не обзавелось ещё сколько-нибудь умным и ловким начальником. Порой Александр обращался памятью ко временам Петра Андреевича Шувалова: этот был при всём его своевольстве и самодурстве всё-таки на своём месте. Да ещё, пожалуй, Мезенцов. Однако не сумел уберечься, вот парадокс, был самоуверен, а потому и беспечен. Они все, эти жандармские главари, отчего-то уверены, что их охраняет мундир и звание. И не только охраняет, а держит в страхе окружающих. Оттого Мезенцов и был заколот как какой-либо баран средь бела дня и на виду у гуляющей публики.
Убийце приходится отдать справедливость: он обладал недюжинной отвагою и смелостью. И что главное – уверенностью в своей безнаказанности. А таковую уверенность рождает беспечность и дурость власти.
Так размышлял Александр, и мысли такого свойства терзали его неотступно. Да, он желал добра. Тем более что приближалось двадцатипятилетие его царствования. Окружение намеревалось отметить его пышными торжествами. Он же не хотел никакой пышности. Да, несомненно, юбилей, будь на троне хоть кто, непременно был, так сказать, «ознаменован».
Главное он совершил: уничтожил крепостное состояние, продираясь сквозь все препоны. Никто доселе не мог объять всей меры сопротивления главной реформы столетия. Он ощущал его всею кожей. И продолжает ощущать доселе. Разве все эти убийства, да и покушения на особу императора не есть недовольства великой реформой. Социалисты-нигилисты считают её недостаточной, дворяне-помещики – излишне щедрой. Похоже, прав был поэт Некрасов, написавший: «Порвалась цепь великая, порвалась, расскочилася – одним концом по барину, другим по мужику». Болезненней же всего чувствовал это всеобщее неудовлетворение и недовольство сам Александр.
Итоги двадцатипятилетнего царствования были неутешительны. Он желал большего, но со всех сторон ему мешали. И даже так называемое общество, позицию которого очень точно выразил славянофил Константин Аксаков: «Наше так называемое «общество» не есть сила и принадлежит скорее к стороне правительственной. Большинство нашего общества очутилось за штатом, сбилось со старой позиции и ещё не нашло себе никакой новой и твёрдой, да, вероятно, и не найдёт».
Александр приказал государственному секретарю обозревать высказывания как благожелательные, так и супротивные, исходящие от людей заслуживающих уважение, которые помещались в газетах и журналах обеих столиц. И Егор Абрамович Перетц со свойственной ему исполнительностью, дотошностью и пониманием доставлял ему наиболее примечательные выдержки.
– Я не боюсь критиканства, – не раз говорил он Перетцу и Палену. – Порою правительство бродит в потёмках, порою мы не видим наших недостатков, чем пользуются социалисты в своей пропаганде. Надобно вовремя исправляться, а не самохвальничать и с непомерной жадностью набивать мошну, как некоторые наши министры.
Последняя фраза повергла докладчиков во смущение. Они не знали, камешек ли это в их огород. Да, за многими из них такое водилось. Брали, брали, иные деликатно, а другие бесцеремонно, залезали и в казну, и в карман. Говорили, что светлейший князь Горчаков, канцлер, нажил миллионное состояние. Некоторые уверяли, что аж восемь миллионов. Но откуда, каким образом?
«Как быть, как жить?» – часто повторял про себя Александр, задумываясь над прошлым и настоящим, пытаясь представить будущее. Война образовала некую пустоту, провал, поглощавшую всё: людей, деньги, имущество. Порой им завладевало чувство одиночества. И в один из таких порывов он приказал освободить три больших покоя на третьем этаже Зимнего дворца, отделать их заново и соединить лифтом со своими апартаментами, расположенными этажом ниже. Эти три покоя предназначались для Кати и их детей. Теперь он мог быть с нею в любую минуту.
Это был акт любви и акт отчаяния. Он, Александр, махнул рукой на мнение двора, света, общества, братьев и сестёр, детей. Императрица Мария Александровна спокойно приняла это известие. Она тихо и безропотно угасала. Душою она была уже там, в горних высях, перед престолом Господним. Она простила всех и в первую очередь своего венчанного супруга. Простила и Катю – не соперницу, нет, соперниц у неё не могло быть. Катя была в её глазах всего лишь фавориткой, то есть временщицей, как водилось во все времена при дворе государей и государынь царствуюшего дома Романовых... Пройдёт и эта, думалось ей, а если и не пройдёт, тем лучше. Всё-таки она княжна Долгорукова, чистых кровей. Супруг наконец остановился на одной особе. А её дети... Они испытывала к ним тёплое чувство, почти как к собственным внукам. Ведь они были Александрова семени.
Один Константин, казалось, понимал своего брата. Понимал, но не мог принять его последнего шага. И однажды сказал ему напрямик:
– Я не осуждаю тебя, брат мой. Ты волен в любом своём шаге как самодержавный государь. Но всё-таки, на мой взгляд, ты поторопился, поселяя Екатерину Долгорукову во дворец. Мария Александровна не жилица на этом свете. Мог бы обождать, право слово.
– Спасибо за откровенность, Костя, – глаза Александра потеплели. – Знаю, все меня осуждают, но я не мог иначе, не мог. Я так одинок, дела в государстве идут вкривь и вкось. Мне так нужна душевность, теплота, поддержка, однако никто этого не понимает. Все видят во мне императора, а я такой же человек, как и все, Костя, – он произнёс это с повлажневшими глазами. – Катя даёт мне то, что никто дать не может, – простую женскую любовь и человечность.
– Я могу это понять, Саша, – Константин впервые назвал своего брата уменьшительным именем, впервые с их юности. – Повторяю, я не осуждал и не осуждаю тебя. Но всё же ты поторопил события.
– Может быть. Одно только могу тебе сказать – тебе единственному: я не могу жить без Кати. Она – моё утешение и отдохновение.
– Что ж, как сказал Пушкин, ты сам свой высший суд, – согласился Константин.
– Скажу тебе ещё: я всей кожей чувствую нарастающее напряжение в обществе и жажду разрядки. Но не вижу громоотвода.
– Не раз тебе говорил: единственный громоотвод – конституция, представительное правление.
– И я не раз тебе говорил: всему своё время. Россия не созрела для конституции, – с некоторым раздражением в голосе отвечал Александр. – Я не против конституции, но надобно готовить для неё почву. А это работа не на один год. У меня нет надёжных помощников, ты углубился в свои морские дела, не стану тебя неволить. На кого же мне опереться?
Константин пощипал бородку, медля с ответом. В самом деле: в окружении Александра одни и те же люди. Кое-какие достоинства у них есть, но мыслят они в основном одинаково, прежними категориями... И он сказал то, что думал:
– Ты тасуешь одну и ту же колоду, играешь одними и теми же картами. Нужны новые люди и, главное, новые идеи.
– Где же их взять?
– В том-то и дело, что я не знаю ответа. А новая идея одна – конституция, о чём я тебе не раз говорил. Ты обязан быть смелей. Твоя нерешительность всему виной. Решись же наконец. Какие-то гири невидимые на тебе повисли. Скинь их!
– Не на кого опереться, Костя, – с грустной улыбкой сказал Александр. – Никто не помогает скинуть.
– Опять ты тянешь старую песню. Я слышал её от тебя ещё до войны. Сколько ж можно?
– Кабы мне такого канцлера, как Бисмарк у дядюшки, я бы запел по-новому. Ты-то вот не желаешь...
– Достаточно того, что я председательствую в Государственном совете. Исправляю кривые мысли твоих министров. Кривые дела не удаётся.
– Верю. Но кто же тогда, кто?
– Ищи и обрящешь. Меняй колоду.
– Ох, Костя, легко говорить. Вот ты, мой брат, царского роду-племени, а не можешь взвалить на себя ношу государственной ответственности, хотя самим рождением вроде бы предназначен для этого. Говорунов, краснобаев вокруг много, советы давать все мастера, а вот дело делать – нету таких. Все в кусты...
– Да, ты, пожалуй, прав, – Константин качнул головой. – Остаётся надеяться на лучшее и продолжить поиски.
– Ничего другого не остаётся. Пойду-ка я прогуляюсь, поразмыслю под небом...
Небо было непривычной голубизны с редкими, словно раздутые паруса, кучевыми облаками, степенно плывшими в свою никому не ведомую гавань. Апрель был ещё снежен, но уж снег был несвеж, плотен и отступал под напором дневного солнца. Более остальных чувствовали весну птицы. Они и приветствовали её звонкими трелями – воробьи, синицы, красногрудые снегири – неохотно, впрочем, залетавшие в петербургские сады и парки.
Обычное место государевой прогулки – Летний сад, был об эту пору довольно-таки пустынен. Александр шагал неторопливо по расчищенным дорожкам, думая свою думу. Он мельком глянул в сторону Летнего дворца Петра I, сохранявшегося в неприкосновенности. Бог мой, думал он, великий предок довольствовался столь малым. Какой же это дворец, это дом купца даже не первой, а второй гильдии. Как далеко мы ушли в своём роскошестве, и как далеко зайдём ещё. Справедливо ли это?
Часовня у входа напомнила ему Каракозова. Он потоптался возле, подозвал Рылеева, шедшего в нескольких шагах позади, и сказал ему значительно:
– Дай Бог, чтоб в моей столице более не нашлось мерзавца, который бы дерзнул поднять руку на своего государя.
Рылеев молча перекрестился.
– Дай Бог, – эхом откликнулся он наконец.
Снег под ногами проваливался. Выглянул сторож из своей будки и при виде государя пал на колена.
– Встань немедля! – благодушно улыбнулся Александр. – Порты промочишь. – Подозвал Рылеева и сказал: – Дай-ка, Саша, ему полтинник.
– Нету, Государь, есть только четвертак.
– Ну дай четвертак. А в следующий раз подзапаси серебра на всякий случай.
Рылеев молча поклонился. Александр подумал: вот ведь прост, понятлив и предан, все, как говорится, угодья в нём, а рода незнатного. Сколько раз убеждался: дело вовсе не в знатности, не в корнях, а в Господнем благоволении. Талант не от корней зависит, он дан человеку свыше. Так и в государственной службе. А в его окружении преимущественно все коренные, кровные, именитых родов. Принадлежали ко двору не по заслугам, а по корням. Способности в расчёт не принимались. Коли родовит, по-французски говорит без задержки, стало быть, достоин высокого поста на государственной службе. Так было заведено при блаженной памяти папа.
Он ещё потоптался возле памятника Ивану Андреевичу Крылову, возбудившему в нему воспоминания детства. Воспитатель Василий Андреевич Жуковский с выражением читал его басни, называя их нравоучительным уроком русского языка. И просил своего воспитанника заучить их как можно больше: из них-де можно извлечь назидание и руководительную нить.
В самом деле, вспомнилась ему строка из басни «Кукушка и орёл». Вот бы сказать её брату Косте: «Мой друг! – Орел в ответ. – Я царь, но я не Бог». «И я царь, но далеко не Бог. Не могу я без деятельных и дальновидных помощников замирить Россию. Многие казались мне таковыми. Увы, вскоре наступало разочарование. Почти никого не осталось из тех, с кем я начинал правление четверть века тому назад. Иных пришлось отправить в отставку, иные ушли сами. А ведь я терпелив, милостив и склонен ко прощению».
Александр обошёл памятник кругом, оставляя влажные следы. Остановился, оглянулся. Следы затекали и расплывались, обращаясь в жидкую серую кашицу.
«Останется ли что-либо после меня, – с грустью подумал он. – Дети неблагодарны, подданные тоже. Оплакивать меня станет лишь Катя да Саша цесаревич. Этот по видимости только, а самого будет распирать радость и облегчение». Нечто подобное испытал он сам, когда преставился папа и он был провозглашён императором. Тотчас образовался магический круг, невесомое высочество обратилось в величество. Вели-Чест-Во. Каждый слог полон значения.
Ему показалось, что он сделал открытие. Каждый слог звучал смачно и он повторил вслух: «Вели-Чест-Во!»
Рылеев уловил, принял за зов и тотчас очутился возле.
– Государь, вы меня звали.
– Нет, Саша, нет, – смутился Александр отчего-то. – Это я так... Вырвалось, знаешь ли. Такое бывает.
– Бывает, Государь, и со мною, – великодушно подтвердил генерал-адъютант. – Стану обмысливать нечто да против воли провозглашу. А Настя-то моя тут как тут: что такое, Саша, нетто кликал меня. Да вот, отвечаю, заголосилось против воли. Ступай себе. А она: спятил. Без понимания: чуть что – спятил, а то и выжил из ума.
– Да-да, они так, – торопливо произнёс Александр, желая прекратить словоизвержение Рылеева. А тот, словно застоявшийся конь, уже не в силах удержаться, понёсся всё далее.
– Строгость с ними надобно, Ваше величество. Ежели чуть ослабить вожжу, пошла-поехала. Без останову.
Александр невольно улыбнулся. Интересно, как его Саша обходился с Катей, когда доставлял её к нему то в Париж, то в Ливадию, то в действующую армию. Надо бы порасспросить её...
– Я прежде не справлялся у тебя, Саша, трудно ли было тебе в пути с Катериной Михайловной? Не капризничала ли она? – Интересно, каков будет ответ. Впрочем, Александр не сомневался: Катя стала для Рылеева как бы императрицей, то есть безусловно повелительницей.
– Ой, что вы, что вы, Ваше величество, – с готовой торопливостью отвечал Рылеев. – Катерина Михайловна ангел во плоти. Уж такая деликатная, такая обходительная, такая добрая. И госпожа Шебеко ей под стать. С великою радостью сопровождал я их сиятельство к вашей милости.
– А дети? Дети не капризничали?
– Ой, что вы, Государь! – Рылеев даже всплеснул руками. – Такие чудные да умилительные детки, ровно как их маменька. И чего бы им капризничать? Только чего пожелают, сразу им доставляю. Одно удовольствие, а не детки. Не то, что мои – докучливые.
«Разумеется, государевы дети, оберегает их пуще своих, – Александр и не ждал иного ответа. – Боже, как я стар, – неожиданно подумалось ему, – если бы не Катя, был бы полный старик. А так всё предвижу, всё понимаю, жизнь меня учила-учила и вроде бы всему научила. Но... «Земля была обильна, порядка ж нет как нет...»[29]29
«Земля была обильна, порядка ж нет как нет...» – здесь и далее цитируется «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева» (1872 г.) А.К. Толстого.
[Закрыть] Господи, вот уж четыре года, как Алёши Толстого, товарища моих детских игр, нет с нами. Ведь он мой сверстник! Упокой Господь его душу! Как удивительно талантлив он был! Был... Какой музыкой полны его стихи. В нём уживались тончайший лирик и язвительный сатирик, глубокий драматический писатель и исторический сочинитель. Как много прекрасного он мог бы ещё создать, продлись его жизнь. Цензоры, впрочем, не давали ему спуску, и тут я был бессилен. Я не мешаюсь в дела цензуры, сказал я ему. И он вроде бы смирился. Он не был тщеславен и не жаждал увидеть свои язвительные сочинения напечатанными. Ему достаточно было того, что они ходили в списках, их читали при дворе, читали в салонах, от души хохотали, дивясь меткости его стрел. Как это:
Увидя, что всё хуже
Идут у нас дела,
Зело изрядна мужа
Господь нам ниспослал.
На утешенье наше
Нам аки свет зари,
Свой лик яви, Тимашев, —
Порядок водвори!
Александру Егорычу небось подложили сии ехидные стихи. Десять лет царил в министерстве внутренних дел, а перед этим пять лет управлял Третьим отделением. Делами занимался мало, зато гулял премного, лепил забавные статуэтки не без таланта. Тоже ровесник мой. Пришлось дать ему отставку.
Да, как писал Алёша Толстой, для меня Алёша, а для российской словесности граф Алексей Константинович, «ходить бывает склизко по камешкам иным. Итак, о том, что близко, мы лучше умолчим». Не было его таланту свободного изъявления, как и многим другим. И не моя ли в том вина?.. Умолчали многие и о многом. А ежели бы дать им свободно высказаться? Может, это бы позволило выпустить пар из-под крышки. Но, может, усилило бы брожение в обществе и ободрило бы террористов, умножило бы их ряды. Эвон, над Казанским собором уже подняли красное знамя, и некий Жорж, пропагандист из социалистов, произнёс крамольную речь перед толпой своих единомышленников.
...Последнее сказанье
Я б написал ещё,
Но чаю наказанье,
Боюсь месье Белье.
Не боялся идти на медведя, а цензора боялся... Бедный Алёша! Но ведь мне не докладывают о цензурных запрещениях, цензоры предоставлены сами себе и цензурному уставу...»
Так, «колеблясь меж надежды и сомненья», словно герой поэмы Алексея Толстого «Сон Попова», император и самодержец Всероссийский Александр II медленно двинулся к выходу из сада. Он хотел добра, но и побаивался его, он хотел свободы от всей души, но опасался, что она развяжет страсти. А ему так хотелось мира, спокойствия и процветания народа великой империи. Он понимал: многострадальный народ изнемог от векового бремени и его долг дать ему облегчение... Но ведь главный шаг сделан. А со следующим можно и повременить, выждать...
Отвечая на низкие поклоны прохожих – были и такие, из простонародья – что упадали на колена, Александр тем же степенным неторопливым шагом приближался к Зимнему дворцу. Рылеев следовал за ним в двух шагах. А в отдаление следовали агенты тайной охраны. Государю о том не докладывали, но по некоторым намёкам он мог догадаться, что его стараются оберечь.
«Народ любит меня, – и я могу повседневно видеть разнообразные проявления этой любви. Вот ведь грязно, слякотно, а упадают на колена, завидя меня. Это все простодушные люди, рабочий люд, они видят во мне своего освободителя и благодетеля. Интеллигент довольствуется поклоном, снимет шляпу, чиновник, снявши шляпу, прижмёт её к сердцу и станет верноподданно есть меня глазами, ловя мой взгляд».
Порой его забавляли эти разнообразные проявления верноподданничества. Александр был склонен к простоте, однако положение обязывало. И не препятствовал ревностному соблюдению дворцового ритуала. Это было то, что казалось ему незыблемым, хоть и пустым и неискренним по содержанию. Есть вещи, которые нельзя ни отменить, ни запретить, они прилежат к освящённой веками традиции. Вот, например, свита, та же охрана. Даже Пётр Великий, обладавший в совершенстве уверенностью в себе и своеобразным бесстрашием, даже он, переживши в младости расправу с Нарышкиными, стрелецкие бунты, окружал себя на выходах верными людьми...
Александр ещё не так давно любил прогулки в одиночестве. Правда, главным образом в Царском Селе и, безусловно, в Ливадии. Петербург город пёстрый и небезопасный. В него беспрепятственно стекаются со всех концов империи люди, выпавшие из-под взора полиции и жандармерии...
Похоже, один из таких медленно движется ему навстречу. Прямое пальто застёгнуто, правая рука в кармане, ладонь левой – в движении, словно бы нащупывая чего-то либо выдавая нервное напряжение обладателя. Расширенные глаза в упор глядят на Александра...
Он всею кожей почувствовал опасность...
Глава десятая
ПОД НЕБОМ МЕСТА МНОГО ВСЕМ...
Я не далёк от двора, но никогда не был
близок ко двору, испытал много неволей,
но всегда боялся неволи придворной более,
чем других. Видел много плоскостей,
но редко встречался с плоскостями до
того плоскими, как придворные. Они
вызолочены, но сусальным золотом.
Валуев – из Дневника
Да, он всею кожею почувствовал опасность, но не оглянулся, а продолжал идти прямо. Господин, шедший ему навстречу, был высокого роста и в чиновничьей фуражке. Фуражка эта с кокардою подействовала на мгновенье успокоительно. «Чиновник же, чиновник, – пронеслось в голове Александра. – Чиновник не станет злоумышлять против своего государя».
Глаза их сблизились. Господин в фуражке глядел на него с вызовом и с той дерзостью, которая бывает у пьяных либо отчаянных людей.
«Не может чиновник столь грубо идти мне навстречу, – мелькнуло в голове Александра, – нет, это враг, это охотник за мною».
И только он сообразил это, как господин рывком вытащил из кармана револьвер и выстрелил.
Александр не стал ждать помощи. Подхватив полу шинели, он с резвостью бросился бежать по направлению к Певческому мосту. Нет, то был не страх – скорей желание обмануть преследователя и выиграть время. Он знал, что и Рылеев, и жандармский ротмистр у подъезда министерства финансов, да и просто прохожие обезоружат господина в фуражке...
Он ускорил бег и машинально считал выстрелы: ...второй, третий. Обмануть, обмануть во что бы то ни стало... Бежать зигзагами, дабы помешать ему стрелять прицельно. Всё-таки в Александре заговорил бывалый охотник. Он помнил, как нелегко целиться в убегающего кабана.
...Четвёртый, пятый, – считал он. И вдруг выстрелы смолкли. Александр оглянулся. Господин, казавшийся ему такого же роста, как и он сам, лежал на земле, чиновничья фуражка откатилась далеко в сторону, кажется, его били, но подробностей Александр не мог рассмотреть из-за набежавшей толпы.
Сердце билось упругими толчками, он дышал учащённо. «Однако я ещё ничего, – с каким-то странным удовлетворением подумал он, – через две недели – шестьдесят один. Бегать горазд...»
Любопытство одолевало его – кто таков, неужто в самом деле чиновник? Быть того не может. Но он не повернул к толпе, а поспешил ко входу во дворец. «Доложат. Не сегодня, так завтра буду знать. Поначалу всё едино станет запираться, называть себя вымышленным именем. Эти социалисты-нигилисты все одинаковы. Дознаватели опытны, они подлинное имя всё равно выпытают».
– Боже мой, Боже мой! – причитала Катя, округляя свои прелестные глаза, – ваше величество не ранены. Воистину Господь бережёт вас. Для меня и для моей любви, – добавила она простодушно.
– Я должен показаться императрице и детям, – улыбнувшись углами губ – как она трогательна! – сказал он.
– Да-да, непременно, – подхватила Катя. – Они наверняка ждут вашего появления, Государь мой.
Они ждали. Мария Александровна бледная, почти прозрачная от болезни, встретила его словами: «Вы не ранены. Слава Богу. Я очень волновалась. Позвольте же теперь мне лечь – ноги не держат».
Сыновья окружили его.
– Папа, вам нельзя появляться вне дворца без охраны, – озабоченно говорил цесаревич. – Ни один монарх не расхаживает столь беспечно по улицам подобно вам.
– Да-да, – вторили ему Сергей и Владимир.
«А сам небось мечтает поскорей занять моё место, – пронеслось против воли в голове Александра. – Почтительность – вот его единственное достоинство. Он уж видит ореол вокруг своей головы и вензель «А» с тремя палочками».
– Кабы не уменье бежать, он бы в меня попал. Рылеев отстал, жандармы чесались, – сердито сказал он. – Гордитесь своим отцом: в шестьдесят один год он не утратил резвости. Меня смутила чиновничья фуражка злодея... Будем ждать донесений...
Первым явился к государю Александр Романович Дрентельн, шеф жандармов – час его доклада приходился на утро следующего дня.
– Ну-с, недреманное око государевой безопасности, равно и государственной безопасности, что скажите? – нескрываемая ирония прозвучала в этом вопросе.
– Злодей допрошен, Ваше величество. И дал письменные показания. Звать его Соловьёв Александр Константинович, от роду ему тридцать три года...
– Возраст Христа, – ухмыльнулся Александр.
– Недоучившийся студент, учительствовал время от времени. Мы предполагаем, что он принадлежит к преступной организации, но он покамест это отрицает...
– Читай показания, – нетерпеливо перебил его Александр.
– Слушаюсь, Ваше величество, – и он зашуршал листами. – Вот: «Я окрещён в православную веру, но в действительности никакой веры не признаю...»
– Само собою. Какая ж вера может быть у злодея?
– «Ещё будучи в гимназии я отказался от веры в святых... Под влиянием размышлений по поводу многих прочитанных мною книг, чисто научного содержания, между прочим, Бокля и Дрэпера, я отрёкся даже и от верований в Бога, как в существо сверхъестественное...».
– После таковых разглагольствований я прихожу к мысли, что надобно дать отставку министру народного просвещения, графу Дмитрию Толстому. Он оказался худым воспитателем, – прокомментировал Александр. – Читай дальше.
– «Я признаю себя виновным в том, что 2 апреля 1879 года стрелял в государя императора с целью его убить. Мысль покуситься на жизнь его величества зародилась у меня под влиянием социально-революционных учений; я принадлежу к русской социально-революционной партии, которая признает крайнею несправедливостью то, что большинство народа трудится, а меньшинство пользуется результатами народного труда и всеми благами цивилизации, недоступными для большинства...»
– Излагает складно, – заметил Александр. – И про партию упомянул. Стало быть, такая преступная партия есть. А назвал он сообщников и место их расположения? Где они укрываются? Ваши сыщики про то не ведают...
– Увы, Ваше величество, – уныло согласился Дрентельн. – Пока что след не взят.
– Хрен вам цена, – удовлетворённо протянул Александр.
– Что вы хотите, Ваше величество, ежели весь наш штат – семьдесят душ, а из них двадцать – чиновники для письма. Столь же беден штат и в губерниях: пять офицеров, пятнадцать унтеров да два писаря. Можно ли поспеть?..
– Хлопочите и получите, – буркнул Александр, он был недоволен. – Ладно, читай дальше.
– «Ночь с пятницы на субботу провёл я у одной проститутки, но где она живёт, подробно указать не могу: утром в субботу ушёл от неё, надев на себя чистую накрахмаленную сорочку, бывшую у меня, другую же, грязную, бросил на панель...»
– Готовился, стало быть, к смерти. Что ж, похвальная предусмотрительность. Я должен был бы предъявить ему иск: шинель он мне продырявил. Это не сорочка. Однако же прощу ему великодушно. Дальше...
– «Я не прошёл ещё ворот штаба, как, увидя государя в близком от меня расстоянии, схватил револьвер, впрочем, хотел было отказаться от исполнения своего намерения в этот день, но государь заметил движение моей руки, я понял это и, выхватил револьвер, выстрелил в его величество, находясь от него в пяти-шести шагах, потом, преследуя его, я выстрелил в государя все заряды, почти не целясь. Народ погнался за мной, и, когда меня задержали, я раскусил орех с ядом, который положил себе в рот, идя навстречу государю».
– Слава Богу, яд не подействовал, – резюмировал Александр. – Теперь надобно дознаться, где прячутся его сообщники – он не зря, не для пугания, обмолвился про партию. Всем губернским жандармским управлениям предпиши предпринять тщательные разыскания. Внедрить бы в их сообщество агента да взорвать его изнутри, как они пытаются взорвать нас.
– Будут предприняты все возможные меры, Государь
Но Александр только рукой махнул.
– Меры, меры... Слышу про эти меры и от тебя, и от твоих предместников, а Васька слушает да ест... Скажу без обиняков: в ваши меры у меня нет веры, – и улыбнулся.
Выдавил из себя улыбку и Дрентельн. – Ладно, иди уж, – снисходительно бросил Александр. – Хорошо, попался плохой стрелок, а ну как найдётся и хороший, что тогда?
Дрентельн не нашёлся с ответом. Он был генерал армейский, можно сказать, боевой, и приступил к новой своей должности хоть и рьяно, но то и дело сбиваясь. Сослуживцы злословили: точно старый и худой тарантас по булыжнику: дрен-тельн, дрен-тельн. Да ещё позади пустое ведро привязано: дрен-тельн, дрен-тельн. Мостовая давно не чинена, ухаб за ухабом: дрен-тельн, дрен-тельн...
Впрочем, за Александром Романовичем им жилось совсем не худо. Он их не неволил, не заставлял, высунув язык, гоняться за государственными преступниками. Да и как их изловишь, ежели они чрезвычайно искусно прячутся. А в расставленные сети попадают лишь молокососы, опыта не имеющие. Жандармские офицеры занимались преимущественно распитием шампанского да картами по маленькой, ну и дежурством в очереди у министерских врат, иногда допросами да обысками. Не пыльно, но сытно.
Но после того как на их шефа было совершено покушение, они уж больше не трунили над ним. Александр Романович катил себе в карете в сопровождении адъютанта, когда к ней вплотную подскакал всадник и произвёл три выстрела из револьвера, после чего беспрепятственно ускакал. Это была более бравада, демонстрация, нежели покушение: ну, можно ли было стрелять на скаку в окно кареты по существу не целясь? Скорей всего шефа жандармов решили запугать, а злодей мог прослыть героем в своём преступном кругу. Изловить его тогда не удалось. Но он был схвачен спустя полгода в Таганроге – пропагандировал там среди солдат, вёл себя вызывающе, пожалуй даже глупо, а когда жандармы заявились к нему с обыском, стал отстреливаться. Злоумышленника, который назвался мещанином Мирским, судили и приговорили к смертной казни через повешение. Он подал прошение о помиловании, и по причине чистосердечного раскаяния казнь была заменена пожизненной каторгой.
Меж тем продолжались допросы Соловьёва. Злодей охотно рассказывал о себе – прибыл из Саратовской губернии, ходил в народ, но народ его не понял и не принял, и тогда он решил отправиться в Петербург и убить императора, дабы потрясти всю Россию и заставить её переменить правление. Тогда-де народу выйдет послабление. Когда его спросили, каково он мыслит новое правление, он ответил: всенародное.
– Фанатик при усах, – буркнул Александр, когда ему докладывали о ходе следствия. – Говоришь, яд принял.
– Да, Государь. Но мы тотчас распознали и заставили проглотить противоядие. Всё-таки даже у злодея есть чувство самосохранения, небось думал: а вдруг помилуют.
– Жить хочет каждая тварь, – резюмировал Александр. – Передай думскому голове моё послание за выражение радости по поводу чудесного спасения.
«Благодарю вас, господа, за чувства, выраженные за вас вашим головою, – обращался к петербургским думцам государь. – Я в них никогда не сомневался. Обращаюсь к вам, господа: многие из вас домовладельцы. Нужно, чтобы домовладельцы смотрели за своими дворниками и жильцами. Вы обязаны помогать полиции и не держать подозрительных лиц. Нельзя относиться к этому спустя рукава. Посмотрите, что у нас делается. Скоро честному человеку нельзя будет показаться на улице. Посмотрите, сколько убийств. Хорошо, меня Бог спас. Но бедного Мезенцова они отправили на тот свет. В Дрентельна тоже стреляли. Я надеюсь на вас. Ваша помощь нужна...»
– Я намерен выступить перед ними с этим обращением. Градоначальник и полицмейстер бестолково суетятся, проклинают злоумышленников, и только. Организуй всех, кого можно, на выявление подозрительных лиц, обыски, аресты и высылки из столицы. Я более не намерен терпеть! Указ о чрезвычайном положении подписан.
Генерал-губернаторами с особыми полномочиями были назначены боевые генералы – в Петербурге Гурко, в Одессе – Тотлебен, в Харькове – Лорис-Меликов – короче, во всех главных губерниях была введена жёсткая власть, обязанная бороться с крамолой без всякого послабления.
Соловьёв же держался упорно, не желая называть сообщников. Наконец терпение дознавателей иссякло. И спустя без малого два месяца на Смоленском поле была сколочена виселица и сделаны все надлежащие приготовления для публичной казни. Соловьёва привезли на позорной телеге с надписью «Цареубийца». Когда его взвели на эшафот, он вытолкнул из себя что-то вроде «Да здравствует партия...».