Текст книги "Долгорукова"
Автор книги: Руфин Гордин
Соавторы: Валентин Азерников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
Лорис был красноречив. Александр внимательно слушал его.
– Да, Государь, России давно пора войти в семью цивилизованных народов, – ораторствовал Лорис, – для сего у неё всё есть. Всё, кроме пока что несовершенного государственного устройства. – И видя, что Александр нахмурил брови, прижал руки к сердцу и с обычной своей проникновенностью продолжил: – Ваше величество, вы не можете отрицать, что вам досталось тяжёлое, скажу прямо, наследство. С вашим восхождением на престол общество связывало большие надежды. Да что там большие – огромные. Начало было поистине великим. Все ожидали столь же великого продолжения. Но движение замедлилось, надобно честно признать, а потом и вовсе остановилось. Позвольте быть откровенным: в какой-то мере и по вашей вине, хотя окружение более мешало, нежели помогало.
Взгляд Александра, который он вперил в Лориса, был тяжёл, и тот замолк. Государь был самолюбив, и, зная это, никто, кроме разве брата Константина Николаевича, не отваживался говорить ему правду в глаза. Да и великий князь не злоупотреблял своим родством. Лорис знал это и понял, что зашёл слишком далеко. Однако же он уже не мог остановиться. Александр неожиданно поощрил его:
– Продолжай же. Или заробел?
– Сказать по правде – да. Но я ваш верный и преданный слуга и желаю вам и России только добра.
– Я в этом нимало не сомневаюсь. Нисколько не сомневаюсь. – И Александр неожиданно подошёл и обнял Лориса.
Глава четырнадцатая
НАШ БЛАГОДУШНЫЙ, ЧЕСТНЫЙ РУССКИЙ ЦАРЬ!
Нельзя бороться с почвой, на которой стоишь,
с окружающим воздухом, с облаками над
головой. Можно только ощущать, видеть,
сознавать и терпеть. Чтобы поднять или двинуть
что-нибудь, нужна точка опоры. Где она?
Обстановка меняется, она во многом изменилась,
но сущность та же. Бить стекла? К чему?
Это мимолётный и притом небольшой треск,
а не дело. Ворвётся струя того самого воздуха,
в котором так легко немеешь, вставят другие
стекла – и только... Нужны организованные
собирательные силы. Их около меня нет...
Валуев – из Дневника
Тогда, в тот злополучный день, ещё не зная о крушении свитского поезда, Александр приказал отбить императрице срочную депешу: «Благополучно прибыл в Москву, где теперь 14 градусов морозу. Получил твою телеграмму в Туле. Огорчён, что ты всё в том же состоянии. Чувствую себя хорошо и неутомлённым. Нежно целую...»
Он тщательно подбирал слова, хотя чего уж там скрывать: в самой глубине души нетерпеливо ждал конца. В Канне, где Мария Александровна пользовалась водами и услугами европейских знаменитостей из мира медицины, ей становилось всё хуже и хуже. Припадки удушья становились всё мучительней, всё протяжённей. И врачи произнесли свой тайный приговор.
А её венценосный супруг был счастлив в лоне любви, равно и в лоне молодого отцовства. Он снова испытал чадолюбие – эту радость, навещающую человека в молодые годы. И его дети от Кати словно бы не только возвращали его в молодость, но и возвратили ему молодость. Он весело возился с малышами, умиляясь и их видом, и лепетом, и проделкам, и детским деспотизмом.
Но порой в сердце вторгались угрызения. Особенно тогда, когда получалась очередная телеграмма неутешительного содержания. В его счастье вторгалась скорбная нота. И это был такой мучительны диссонанс, что его против воли пронзала мысль: скорей бы уж, скорей. И тогда он в одиночестве вставал перед домашним киотом, где было несколько икон, особенно чтимых им, и безмолвно молился. О чём – не знал никто. Это была не молитва, а скорее вереница беспорядочных и почти бесформенных мыслей, где всё переплелось: и бесполезные просьбы о здравии близкого существа – Марии Александровны, и о умиротворении в империи, и о приближении церемонии бракосочетания с Катей... При этой последней мысли его охватывала неловкость, а временами и стыд. Но он говорил себе, что надобно быть трезвым, всегда трезвым и трезво смотреть на жизнь.
А жизнь, столь высоко вознёсшая его, приносила ему больше огорчений, нежели радостей. Радости были камерными, малыми, а огорчения великими. Правда, Лорис, явившийся тотчас же после его возвращения в Зимний дворец, доложил наконец о полном успехе дела с евреем Гольденбергом.
– Как я и докладывал, Государь, следователю Добржинскому удалось различными посулами исповедать Гольденберга, несмотря на его каменную непоколебимость. Он открыл нам имена всех главарей, связи, явки, и мы их стали вылавливать по одному.
– Наградить следователя немедля...
– Я уже распорядился, Государь. И кроме того повысил его в чине и в должности. Вот что значит действовать тонко, с умом, без нахрапа, без насилия. Этот мой принцип я внушаю всем подчинённым.
– Прекрасно! Ты заслуживаешь очередной награды. А этому еврею я готов заменить виселицу на бессрочную каторгу.
– Поздно, Государь. Он сам исполнил над собой смертный приговор – повесился в камере.
– Что ж, тем лучше. Избавил нас от лишних хлопот.
– Среди тех, кого он назвал, первенствующее положение занимает некто Желябов, мещанского, впрочем, нет – из крепостного состояния. Гольденберг охарактеризовал его как гения, как второго Робеспьера либо Дантона. Означенный Желябов пользуется неограниченным влиянием среди своих единомышленников. Мы взяли его след и скоро он будет в наших руках.
– Гений? Хм! Тем опасней. Изловить во что бы то ни стало. – Александр пожевал губами, что было у него признаком озадаченности, и разразился тирадой: – Ведь это просто несчастье, что в стане наших врагов оказываются такие субъекты, как этот Желябов. Ведь сколь много пользы они могли бы принести отечеству. А весь их талант, вся энергия направлены на разрушение, на смертоубийство. Почто они затеяли охоту на меня? Что я им такого сделал? Ведь я взошёл на престол с желанием добра! Я хотел положить конец тирании, как это ни было трудно в российских условиях. Ведь как ты знаешь, оппозиция была сильна, гораздо сильней, чем я мог предполагать, противников во власти у меня было больше, чем сторонников. И несмотря ни что мне удалось упразднить крепостное право – главное дело моей жизни. И что же? Нашлись люди, которые возжелали большего. Я могу согласиться: реформа во многом несовершенна. Но ведь крепостное право существовало со времён великого князя московского Василия III, с его Судебника 1497-го года. Можно ли требовать усовершенствования государственного устройства в каких-то два десятка лет?
– Ах, Государь, молодость нетерпелива, она желает получить всё сразу и устроить всё по-своему. Её тоже следует понять. Однако и не следует мирволить.
– Я желал бы усовестить этих народовольцев, но вижу, что это безнадёжно.
– Совершенно верно, Государь. История показывает нам, что заблуждения молодых приводят к трагической развязке. Вспомним французскую революцию, пролившую столько крови невинных людей, что и война с нею сравнима.
– И возведшая на гильотину своих вождей – вот чем она окончилась! – с удовольствием вставил Александр.
– И приведшая к власти великого диктатора Наполеона, – продолжил в тон Лорис-Меликов, – а в конечном счёте к поражению и позору Франции, когда Париж заняли наши войска. Увы, человечество так ничему и не выучилось.
– Я спас Францию от очередного позора, – меланхолически заметил Александр, – когда убедил Бисмарка не добивать её. Но кто об этом вспомнит? – добавил он с горечью. – Сегодня французы интригуют против нас.
– Неблагодарность, Государь, это тоже одна из свойств человеческой натуры. Память политиков коротка, а народы безмолвно следуют за ними.
– Это слабое утешение, – сказал Александр, отпуская Лориса. – Впрочем, ты сегодня меня обнадёжил. Может, и в самом деле нам удастся покончить со смутой.
– Я уверен в этом, Ваше величество, – с какой-то торжественностью объявил Лорис.
Александр отправился за утешением на половину Кати с детьми, давно уже водворённых во дворец. Его всё ещё втайне обвиняли в бесстыдстве, в цинизме и других грехах, но кулуарные эти голоса мало-помалу слабели, придворные свыклись, свыклись и министры. Сама героиня, однако, старалась вести себя как можно скромнее. Она не появлялась на традиционных выходах и приёмах, и вообще её редко кто видел. Катя довольствовалась обществом Варвары Шебеко и немногочисленных услужниц. Дети занимали большую часть её времени. Но когда появлялся их отец, они всецело отдавались ему. Как и она сама.
Александр был по-прежнему очарован ею. Девичьей статью, которую ей удалось удивительным образом сохранить, чуткостью и скромностью. Она умела читать не только его желания, но и мысли.
Стоило ему войти, как ей тотчас передавались токи его настроения. Она была редчайший по чувствительности прибор. И эта её чувствительность, граничившая с ведовством, удивляла и восхищала его.
– Мой повелитель в смятенных чувствах! – воскликнула Катя, как только он вошёл. И схватив его руку, прижала к губам. – Я развею, я утешу.
Александр сел в кресло. Он и в самом деле пребывал именно в смятенных чувствах. Министры чередой представлялись ему, докладывая о событиях по своему ведомству. Каждый норовил занять как можно больше времени. Затем он навестил семью покойного профессора Сергея Михайловича Соловьёва и вручил вдове пакет с ассигнациями, выразив своё соболезнование. Соловьёв читал курс российской истории цесаревичу Николаю, в Бозе усопшему, а затем его преемнику цесаревичу Александру. Впрочем, Александр был далёк от прилежания, и вскоре покойный профессор попросил отставки.
– Уходят в мир иной корифеи. Вот и Сергей Михайлович, человек редчайшего трудолюбия, покинул нас, не доживши года до шестидесяти, – сказал он со вздохом. – А мне-то уж шестьдесят два, и четверть века занимаю я родительский престол. Что я оставлю России? Одно имя в череде имён Романовых. А Сергей-то Михайлович оставил после себя двадцать девять томов «Истории России с древнейших времён» не считая множества других трудов. Не перестаю поражаться: один человек вгрызся вглубь архивов, перелопатил тысячи тысяч стародревних бумаг, осмыслил каждую из них и писал, писал, писал. Как ни велик был Николай Михайлович Карамзин, совершивший, по слову Пушкина, подвиг честного человека своею историей, другой Михайлович его превзошёл. Можно только посожалеть, что оба не успели завершить свой труд. Господь отчего-то не попустил.
– Моё величество оставит после себя имя царя Освободителя, – с этими словами Катя обвила руками его шею. – Был царь Грозный, была царица Великая, был царь Благословенный, Тишайший, Великий, но не было другого Освободителя. Разве российская история может оставить забвенным столь славное имя? Оно пребудет в веках, что бы не говорили недруги.
– Я всего лишь Александр II, Катенька, – произнёс он растроганно, – это для тебя я и великий, и освободитель, и всякий прочий.
– Нет-нет, в памяти народа пребудет вечно Александр Освободитель, разрушивший многовековое крепостничество.
– Худо я его разрушил, Катенька. Гляжу с высоты своего царствования и вижу теперь многие несовершенства. Но что сделано, то сделано. Питаю надежду, что мои преемники усовершенствуют начатое мною.
Он вытянул платок и промокнул глаза: слёзы обитали близ поверхности. Чувствительность обострилась с возрастом. Слезливость государя была давно замечена и всяко истолкована. То ли совестливостью, то ли чувствительностью, то ли воспалением слёзных желёз, притворною жалостью. Иные нарекли их крокодиловыми слезами. Домыслы господствовали. Так или иначе, но большие выкаченные глаза Александра нередко увлажнялись. Ещё смолоду...
Катя быстрым движением отняла у него платок и стала промокать глаза, покрывая их поцелуями. О, она знала все возбудительные приёмы и смело пользовалась ими. И повелитель всея Руси бывал побеждён и повергнут хрупкой женщиной, которую все продолжали именовать княжной хотя она давно была княгиней. Княгиней – матерью троих детей.
– Знаешь, Катенька, должен тебе признаться, что меня мучит совесть, – он проговорил это слабым голосом опустошённого, но счастливого человека.
– И меня, и меня, – тотчас подхватила она. – Но, мой повелитель, разве мы виноваты, что полюбили друг друга. Ведь это чистое и святое чувство, и Господь там, – воздев руку, показала она, – я уверена, простил и даже благословил нашу любовь.
– Машу должны вот-вот привезти, – грустно продолжал он, – и мне предстоит закрыть ей глаза. Как я встречу её угасающий взор, полный невысказанной укоризны? Какая мука!
И снова глаза его повлажнели. Катя была настороже и мгновенно осушила их своими губами.
– Боже, какое блаженство, – вырвалось у него. – Как бы я жил без тебя в эти трудные годы! Ты – моё единственное утешение. Господь знает чистоту моего чувства. Я не кощунствую. Когда я с тобой, во мне просыпается всё лучшее. То, что утонуло под грузом забот, под грязью и кровью действительности. Виселица за виселицей, подумай только, и я должен конфирмовать смертные приговоры. Как это тяжко!
– Приговоры учиняют судьи, – произнесла Катя. – Они исходят из законов. Победить насилие можно только ответным насилием.
– Мне бы не хотелось, Катенька. Насилие – это грех.
– Что делать, моё царственное величество... Нет, лучше просто мой царь! Что делать: мы во грехе зачаты, во грехе и живём. Во грехе и скончаем жизнь свою.
Александр слабо улыбнулся: его Катя была на удивление рассудительна. Последнее время он часто прибегал к её советам: они были разумны. Сказать по правде, его министры нередко мыслили плоше.
Великое множество – ни разу, правда, не счёл, – женщин охотно отдавалось ему, почитая это за честь для себя. Порою ему приходило в голову, что где-то возрастают дети, зачатые от него, но он воспринимал это как нечто доброе, взошедшее от царского семени. Ни разу не задумывался он над их судьбой, будучи убеждён, что их воспитывают в холе. Сергей Михайлович Соловьёв, которого он часто расспрашивал о жизни Петра Великого, однажды без обиняков сказал ему, что Пётр был великий бабник, обсеменил многие десятки женщин и девиц в том числе и племянниц своих, что генерал-фельдмаршал Пётр Александрович Румянцев – его сын, а вовсе не Румянцева; его мать потому и настояла на имени новорождённого младенца, что тот был зачат от Петра... И что по этой причине подхватил великий государь французскую постыдную болезнь, именуемую сифилис, от коей во все свои годы лечился с переменным успехом и страдал падучей.
Его, Александра, Бог уберёг от французской болезни, однако же не раз мог её подхватить от женщин сомнительной нравственности, кои умело провоцировали его вожделение. Всё было, было... Но вот с Катенькой быльём поросло.
Катя была совершенство – это было вне всяких сомнений. Известно: истина познаётся в сравнении. Он мог сравнивать – опыт был весьма богат. Катя была во всех смыслах прекрасней прочих. Сравнится с нею могла лишь его венценосная супруга во дни её молодости.
И вот она пребывала на смертном ложе. А он, мучимый угрызениями совести, на ложе любви. Кто полагает, что монархам чужды самые простые человеческие чувства, то жестоко ошибается. Они созданы из того же материала, что и простые смертные. Иной раз этот материал оказывается даже плоше. Вот и он, Александр II, был обычным человеком, мало отличавшимся от большинства своих подданных. Решительно ничего сверхчеловеческого в нём не было. Он любил и был счастлив, как все, кого Всевышний наградил этим высоким чувством.
Отмякнув и приведя себя в порядок, он прошёл на половину детей. Георгий, Оленька и Катюшечка, малое дитя, как бы списанное со своей матери и носившее её имя, резвились под надзором пестуньи Варвары Шебеко. Ему подали коробку сладостей.
– Детушки, ко мне, – воззвал Александр с порога.
Они не помедлили: бросились к нему. А Гога-Георгий, старший и самый смелый – мальчишка же – повис на шее.
– Ах ты, Гоготун, – умилённо произнёс Александр, целуя его, – ну проси, проси, чего хочешь. Есть у тебя желание?
– Желание? – не понял мальчик. – У меня всё есть – и солдатики, и кубики, и книжки с картинками, французские и русские. Есть и лошадка – вот она. Я на ней скачу на войну с турками. А когда она устанет, вожу её за собой, ведь у неё есть колёсики.
– А хочешь я подарю тебе настоящую живую лошадку, только маленькую? Она зовётся пони.
– Хочу, хочу! – загорелся мальчуган. – А её можно держать в комнатах?
– Нет, Гогоша, у лошадей есть особые комнаты – конюшни. Да ты наверняка бывал в них.
– Да, Ваше величество, бывал. Но все лошади в конюшнях очень большие, такие большие, что мне нужна лесенка, чтобы забраться. А лесенки в конюшнях нет. Однажды конюх посадил меня на большую лошадь. Мне не понравилось – очень высоко.
– Конечно, ты оседлаешь большую лошадь, когда вырастешь. А на пони ты сможешь забраться сам.
– Сам?! – глаза малыша загорелись. – Как вот на эту лошадку с колёсиками?
– Нет, милый. Пони повыше, чем твоя лошадка на колёсиках, – смеясь ответил Александр, – придётся тебе обхватить его за шею, чтобы залезть на него.
– Всё равно хочу. Я сумею, правда сумею.
– Вот и решили. Надо однако спросить разрешения у мамы. А вдруг она будет против?
– Нет-нет, я её уговорю. Я буду послушный, выучу все уроки по-французски, по-английски и по-русски...
– Ну хорошо, хорошо. А как ты ладишь с Оленькой и Катюшечкой?
– Они меня слушаются. Ведь я старший и потом я всё-таки мальчик, а они девчонки.
– Фи, как грубо. Девочки, Гога, девочки, твои сестрички.
– Они плаксы. И потом, они не хотят играть в войну.
– Война, мальчик мой, не для девочек. Уверен, мама и тётя Варя говорили тебе об этом.
– Говорили, – мотнул он головёнкой в кудряшках, – но всё равно раз нет других мальчиков, пусть они будут вместо мальчиков.
Александр снова рассмеялся.
– Да, вам смешно, – обиженно протянул Гога, – а мне не с кем играть в войну против турок.
– Вовсе не обязательно играть в войну. Война скверное дело.
– Но ведь вы, Ваше величество, были на войне против турок, разве вы могли делать скверное дело?
– Видишь ли, дружок, я не хотел идти на войну, но турки вынудили. Они начали первыми. И мне ничего не оставалось, как послать войско прогнать их с нашей земли.
– Но мама говорила, что вы их победили, – не унимался мальчуган, – и прогнали далеко-далеко, до главного турецкого города.
– Верно, такое было, – серьёзно отвечал Александр. – Но ведь они захватили землю наших единоверцев, и её надо было освободить.
– А кто такие единоверцы?
– Это те, кто считает Христа своим Богом. Ты ведь молишься по утрам. И вечером перед сном.
– Да, я знаю пока одну молитву. Она называется «Отче наш...». Отче – это Бог, Христос.
– Отче – это отец на славянском языке. Вот я твой отец.
– Разве вы Бог? – удивился Гога. – Мама говорит, что вы мой папа. А папа это вовсе не отче.
Александр прижал к себе маленькое тельце. Он был растроган и умилен. Какая это радость – быть отцом такого вот малыша, отвечать на его простодушные вопросы – радость и очищение, ни с чем не сравнимое. Ощущать радость отцовства на склоне лет, когда рядом взрослые дети с их скучными взрослыми заботами, уже отъединившиеся и ставшие самостоятельными. Кое-кто из них уже обзавёлся собственными семьями и наплодил ему внуков. Внуки это само собой, они близки, быть может, даже ближе, нежели их родители. Но ничто не может заменить детей, зачатых от любимой женщины, когда тебе уже за шесть десятков. Ведь это жизнь, начатая сызнова. Это нежданно нахлынувшие молодые чувства. Они ни с чем не сравнимы. И тот, кто их испытал, подобен Богу.
Он привлёк к себе и девочек. Катюшенька была ещё совсем мала. Он жадно вдыхал тот особый запах детского тельца, который успел позабыть: в нём перемешались свежесть и чистота. Есть ли что-нибудь на свете сравнимое с ним, с этим запахом. «Я счастлив, – снова подумал он, – и, наверно, никакая власть на свете не может возвыситься над счастьем отцовства. Над тихим домашним счастьем». Ему, увы, выпадали не столь уж многие часы такого счастья. Положение – обязывало. Положение, налагавшие высочайшие обязанности, с которыми – приходилось признаться, – он, император, был не в силах справиться. Даже при великом множестве чиновников и помощников всех рангов.
На Лориса – особая надежда. Александр верил, что он исполнит своё обещание – выловит главных вождей-главарей террористов. Обезглавленная «Народная воля» постепенно распадётся – в это он верил, в этом его убедил Лорис и Валуев. Еврей Гольденберг раскололся, открыл все нити, ведущие к заговорщикам, и облегчил правосудию задачу – сам себя казнил, угрызаемый совестью.
Обязанности снова призывали его. И он с трудом оторвался от тёплого Катиного очага. Обязанности в этот день были не особенно велики и обременительны: в мраморном дворце у брата Кости должны были снова, в который раз, собраться высокие особы для того, чтобы обсудить, как навести порядок в империи, бунтуемой фанатиками и маньяками. «Будет очередная говорильня!» – предсказывал наследник, ожесточавшийся всё более и избравший своим духовным наставником обер-прокурора Святейшего правительствующего Синода Константина Петровича Победоносцева.
Александр Победоносцева не одобрял. Тот противился решительно всему – даже самым слабым послаблениям. А слово «Конституция» предавал анафеме, объявляя его дьявольским измышлением, идущим от богопротивных французов, отрубивших голову своему королю и его супруге.
Император решил пройтись пешком от Зимнего до Мраморного, благо путь был ближний. На этот раз его сопровождала усиленная охрана во главе с верным Рылеевым, плотно прикрывшая особу государя от прохожих. Это было Александру не по душе.
– Саша, столь великие предосторожности напрасны, – говорил он Рылееву, – про этот выход в неурочное время никто не может знать
– Бережённого Бог бережёт, Ваше величество, – почтительно отвечал Рылеев, и Александр невольно соглашался.
Был обычный петербургский серый день. Нева тяжело лежала меж своих берегов, лениво катя свинцовые воды. Столь же лениво колыхались на ней баркасы и парусники, словно бы никуда не торопясь. Петропавловская крепость и соборный шпиль гляделись с Дворцовой набережной как сквозь кисею. Ветер улёгся где-то вдалеке, как видно дожидаясь своего часа. Барашки и оторвавшиеся от них завитки облаков плыли в одном направлении, мало-помалу сливаясь, густея и уплотняясь. Дело шло к дождю.
Завидев государя в окружении свиты, одни прохожие останавливались, снимали шляпы и низко кланялись, другие же продолжали идти как ни в чём не бывало и только с известной независимостью приподымали шляпу с поклоном. «То был наверно нигилист, – думал в таких случаях Александр. – Нигилистов, оказалось, было немало. Прежде пред батюшкой, при его проходе падали ниц. Может, это и чрезмерно, однако кто станет отрицать, что народ развратился свободою, и в этом, разумеется, виноват в некотором роде я сам. Но с другой стороны, времена нынче переменились радикально: иное время иные песни. Кто мог бы искусственно сдерживать движение прогресса? Европа является пред нами великой искусительницей. Она всё более и более втягивает нас в свою орбиту. Мы не можем отгородиться от неё, как призывает нас Победоносцев, равно от её победительных влияний и идей. Вот что следует сказать там, в Мраморном дворце...»
Но он ничего не сказал. Говорили другие. Удивил цесаревич Александр, наследник престола, старший сын. На прежних совещаниях такого рода он противился с обычной своей ленцой всякого рода начинаниям, от которых попахивало чем-то новым. На этот же раз Саша – Александр всё ещё именовал его по-домашнему, хотя он был давно в супружестве с дочерью короля датского Софией-Фридерикой-Дагмарой, нареченной при святом миропомазании Марией Фёдоровной и успел уже наградить своего отца внуками Николаем, Георгием, Михаилом и Ксенией, с которой Александр время от времени любил повозиться, – так вот на этот раз Александр решительно воспротивился всем предложениям, исходившим от Лориса и даже от Валуева. Ему внимали, к нему прислушивались, видя в нём будущего императора. Да и тон его был решителен. Настолько, что никто не решился ему возражать, понимая бесполезность возражений.
Александр впервые основательно подумал о том, что у его наследника – жёсткий характер и что России при нём придётся нелегко. Откуда такая жёсткость, такая непререкаемость в суждениях? Нет, не от него, тем более не от матери. Он был весь какой-то отличный от породы: большой, грузный в свои неполных тридцать пять (на два года старше Кати, – мельком подумал Александр), не любивший труда, бражник и охотник, как, впрочем, и его отец. Саша с некоторых пор стал не только проявлять интерес к делам правления, но и довольно решительно вмешиваться в них.
Александр не препятствовал – пусть. Этот навык в конце концов был необходим. Но не в чрезмерности, тем более при живом царствующем отце.
Невестка же, очередная Мария Фёдоровна, ему не очень-то нравилась. Узколицая, смуглокожая – отчего, он решительно не понимал, – она была надменна и резка с окружающими и, похоже, презирала русский язык и свою новую родину. В ней уже прорезывались задатки будущей императрицы, хотя она оставалась почтительной «дочерью» Александра и Марии Александровны. Может, она так сильно влияла на своего супруга? Нет, непохоже. Саша кроме всего прочего отличался известным свободолюбием и нередко пропадал на охоте по целым дням, хотя кроме охоты, как докладывали Александру, были и другие увеселения – охота на двуногую дичь женского пола.
«Как он переменился», – думал Александр, с вялым интересом посматривая на своего наследника во время его непререкаемой речи. Чего же он удивляется: он уже успел пройти огонь, воду и медные трубы: командовал гвардейским корпусом, правда, без особого блеска, но голосом зычным и строгим, считался атаманом всех казачьих войск; в русско-турецкую войну командовал рущукским отрядом, хотя чудес храбрости и воинского умения не показал...
«Да, чёртовых зубов ему недоставало, – размышлял Александр, – держался в хвосте своего отряда. Правда, я приказывал ему беречься. После того как умер молодым Николенька, цесаревич, на которого возлагалось столько надежд, следовало охранить Сашу. Наверно, я сам виновен, что в нём недоставало смелости тогда. Зато теперь он осмелел – в словесных баталиях. Мне, слава Богу, он не решается публично перечить, и на том спасибо. Приблизил к себе Победоносцева, почёл его пророком. Константину Петровичу, конечно, нельзя отказать в уме и образованности – он был законник, окончил училище правоведения, возглавлял кафедру правоведения в Московском университете, потому и был приглашён наставлять в законах; великих князей Николая, Александра и Владимира. С той поры Саша к нему и привязался. Ему нравилась красноречивая непререкаемость наставника, его приверженность к старине, к духовным ценностям православия, к сочинительству: в «Русском богатстве» много напечатал своих так называемых трудов, издал книгу о своём путешествии с покойным Николаем. Книга называлась пространно и верноподданно: «Письма о путешествии Наследника Цесаревича по России от Петербурга до Крыма». Потому и настоял Саша, чтобы наставник переехал из Москвы в Петербург и был, как правовед, введён в члены Государственного совета. Однако жесток, жесток и непоколебим, чрезмерно консервативен в своих взглядах и не допускает возражений. Вот, верно, от него и прежде не замечаемые у Саши черты характера...»
напишет Александр Блок годы и годы спустя. И этот образ останется потомкам навсегда.
...За всеми своими заботами Александр не мог знать всего, вышедшего из-под проникновенного пера Фёдора Ивановича Тютчева. Две встречи их были мимолётны. Но когда министр двора граф Адлерберг поднёс ему тютчевское: «Александру II»:
Ты взял свой день... Замеченный от века
Великою Господней благодатью —
Он рабский образ сдвинул с человека,
И возвратил семье – меньшую братью...
Александр был тронут. Среди злобных, а порой и угрожающих откликов большинства дворянства, среди явного неодобрения многих приближённых, эти четыре строчки прозвучали музыкою.
Надежда стала питать поэта с новым царствованием. Именно тогда он вопрошал:
«Что ж, его надежда сбылась», – думал Александр. Сбылись и его пророчества: в России поэт был всегда пророком. Его вещие зеницы отверзлись для острого взгляда в бытие, в его прошлое, настоящее и будущее. Он прозревал, порою дерзновенно:
Не Богу ты служил и нс России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, —
Всё было ложь в тебе, все призраки пустые.
«Ты был не царь, а лицедей», – писал Тютчев о покойном Николае. Это поэтическое клеймо было несмываемо во времени и временем, и сын Александр хотел было обидеться, но по здравому размышлению раздумал. Он всё-таки прав, и как тяжко разгребать после отца все эти человеческие и хозяйственные завалы. «Фёдору Ивановичу следовало отдать справедливость, – не однажды размышлял он, – поэт словно бы поднялся в поднебесье и оттуда воззрел на Россию и её положение».
Александр стал прислушиваться к голосам двух своих современников – товарища детских игр Алексея Константиновича Толстого и обладателя вещей души Фёдора Ивановича Тютчева. Последний, увы, не мог отказаться от службы, и государь пожаловал ему должность необременительную, но с достаточным жалованием, могущим в какой-то мере поправить его пошатнувшиеся материальные дела – председателя Комитета иностранной цензуры. Правда, спустя некоторое время, преимущественно по наущению супруги Марии Александровны, бывшей тогда в силе и славе, Александр вынужден был выговаривать ему за связь с молоденькой Еленой Денисьевой[32]32
Елена Александровна Денисьева, «последняя любовь» Фёдора Ивановича Тютчева. Их связь длилась 14 лет (до смерти Е.А. Денисьевой 4 августа 1864 г.).
[Закрыть] – это при второй-то супруге, баронессе Орнестине Фёдоровне, при множестве детей от всех браков и даже– даже! – от незаконной связи. В душе Александр вовсе не находил в этой связи ничего предосудительного: подумаешь, Тютчев старше своей пассии всего на двадцать четыре года. Правда, тогда у него не было Кати, Катеньки. Годы совпали: Тютчеву было сорок семь, когда он стал жить с Денисьевой, и Александру тоже сорок семь, когда он пленился Катей: седина в бороду – бес в ребро. Но женщины, женщины требовали осуждения! И Александр очень неохотно выговорил поэту:
– Фёдор Иванович, ты слишком увлёкся, не следовало, чтобы о твоей связи знал не только весь двор, но и весь свет.
Впрочем, Фёдор Иванович был совестлив и зла не таил. Тем более что императрица Мария Александровна приблизила к себе его дочь от первого брака Анну и сделала её фрейлиной, доверив впоследствии воспитание великой княжны, тоже Марии Александровны. Опыт у Анны – имея в виду придворный – был основательный к тому времени: она служила императрице Марии Фёдоровне, супруге Николая.