Текст книги "Избранное"
Автор книги: Рудольф Яшик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)
– Серьезно?
– Ну и повеселятся сегодня наши! Собираются разгонять какое-то сборище эфэсовцев. Когда эфэсовцы войдут в раж и начнут кричать «хайль», наши забросают их кирпичами. Такое дело как раз по мне.
«Выродок, откуда он это знает? Должно быть, ему Паук проболтался! А мне и словечка не сказал. Паук тоже выродок!»
И Суслику снова захотелось вцепиться зубами в деревянную планку.
– Вот бы где я разгулялся! Кирпичами по окнам, здорово? Может, там и стрелять будут? У новых-то пистолеты есть. Говорят, они приехали сюда из Жилины с дружеским визитом. Суслик, ты и вправду не знаешь, что там за дела у Дрини с Шефом? Может, Шефу просто интересно? Мне бы интересно не было.
– Шеф знает, что делает! Тебе-то что? Сам треплешь языком почище Дрини!
– Но-но!
Ремеш попрощался с Дриней. Они подали друг другу руки, и Ремеш еще долго смотрел вслед уходившему человеку в «канадках». Дриня давно уже скрылся в темноте, а Ремешу только теперь пришло в голову, что следовало ответить Дрине. «Бумажные борцы» – трусы, и Дриня трус, он против нападения на Киршнера только потому, что подозрение может пасть на него. Вот в чем дело! И все же Дриня смутил его, поколебал уверенность. Ладно, пора к ребятам.
– Здорово, Шеф!
– Здорово!
Суслик и Лис подошли к Ремешу.
– Здорово, пошли.
И Ремеш повел их по темному городу кривым переулком, мимо трактира Домина. Суслику очень хотелось сказать, что Домин – трус, но подходящего повода не находилось. Шеф упорно молчал, быстро шагая впереди.
Площадь была еще освещена, но совершенно пустынна. Не было там и эфэсовцев. В преддверии ночи жители попрятались за старинные толстые стены.
Простор площади воодушевил Шефа, и он наконец соизволил заговорить. Говорил он горячо, сам с воодушевлением прислушиваясь к своим словам, убежденный, что говорит так же, как Дриня. Суслик и Лис слушали, затаив дыхание, и даже перестали завидовать Пауку, Рыси, Выдре и Коршуну, которым предстояло бить самые обыкновенные окна какими-то паршивыми кирпичами.
– Вот потеха-то! Спятить можно!
– Вот потеха-то! Спятить можно! – повторил Суслик вслед за Лисом, совсем забыв, что мужчине это не пристало.
Шеф жил у речки. Попасть к нему можно было только по узенькому мостику. Суслик остался снаружи, Шеф с Лисом проскользнули в темный дом.
Речка шумела, мостик вздрагивал под яростным напором вешних вод. Дрожь эта передавалась Суслику, охваченному желаниями, которые можно было осуществить лишь в дальних странах, и потому он завидовал воде, что неслась куда-то. В Правно она не остановится, побежит далеко-далеко через чужие страны до самого моря. Увидит крейсеры, пароходы, авианосцы и подводные лодки, увидит иные звезды… Над Правно светят всегда одни и те же! Тощища! Кому охота на них глядеть! Если вода в речке еще поднимется, сваи не выдержат. Затрещит дерево, запляшут бревна, и речка все снесет к черту. Вот когда тут быть! Не везет ему. Сваи, сволочь, не трещат, да и сама речонка тоже дрянь порядочная. Только и может, что трясти мостик, не больше. А Шеф – голова. Здорово он все придумывает! Шеф – парень что надо, такие не стареют.
Вскоре Ремеш и Лис вернулись. На Лисе было темное пальто.
Шеф постоял на мостике и сказал:
– Идите, я немного погодя пойду за вами, потом скроюсь.
– Будь здоров, Шеф.
– Будь здоров, Шеф! Пошли! – самодовольно сказал Лис и зашагал впереди Суслика.
– Покажи! – шепнул Суслик, бегом догоняя Лиса.
– Не могу! «Никому не показывай, даже самому господу богу»! – сказал Шеф. – «Ир зон, ир зон…»[12] Суслик, я на седьмом небе! А ты?
– Я тоже. – И Суслик подумал о дальних странах, куда сейчас несутся вешние воды. Здесь его никто не понимает. И когда на освещенной площади он увидел, как Лис плотнее запахивает на себе темное пальто, не отнимая рук от груди, ему стало еще горше. Встретить бы хоть одного человека, который бы его понял!
– «Ир зон». Знаешь, что это значит?
– Что-то вроде «сын». Это по-немецки.
– «Сын», так оно и есть. «Ир зон». Эти слова мне нельзя забыть.
Суслик молчал. Ему опять не повезло! Он даже не может заглянуть под пальто Лиса. Что там?
По пути они никого не встретили. Пройдя площадь, свернули вправо и попали в новые кварталы Правно, выросшие за последние годы перед войной. Здесь был асфальт, тротуары, росли молодые каштаны, и потому горожане называли улицу «Каштановая». Официальное название – улица Гитлера – не привилось.
– Пришли, – прошептал Лис – Я перелезу через забор. Знаешь, что тебе делать?
– Знаю.
– Ну, тогда пока.
– Пока.
Они взволнованно пожали друг другу руки. Шепот звучал таинственно, таинственной была и ночь. Лис перескочил через забор. Суслик зашагал дальше. Он дошел до последнего дома, за которым уже начинались поля. Здесь повернул и направился обратно по другой стороне улицы. Хотя его ботинки были на резиновой подошве, он старался ступать как можно тише. Кастет был зажат в руке. Громко стучало сердце, перехватывало дыхание.
«Тихо. Долго ли еще тут ждать? Что сейчас делает Лис? Каково ему там? Господи, услышь меня! Не допусти, чтобы жену Киршнера кто-нибудь провожал, сделай так, чтобы она шла одна! Тогда и я увижу Лиса. Господи, тебе ведь это ничего не стоит…»
В смятении Суслик начал молиться, он просил, нахально приставал к богу, уверенный, что все теперь зависит от его воли.
Суслик ждал долго и, чем дольше он ждал, тем больше терзался сомнениями. Он был бессилен перед ними и машинально ковырял кастетом кору молодого каштана. Внезапно раздались шаги. Тук-тук… Женские шаги. Немецкая речь. Суслик выругался про себя. «Не одна, ее провожает какая-то старая ведьма. А вдруг это вовсе не жена Киршнера? Вот было бы шикарно!»
Женщины шли вдоль забора. Остановились у калитки.
«Она!»
У Суслика замерло сердце.
Женщины говорили по-немецки. Он ничего не понял. Вторая наконец ушла.
«Слава тебе, господи!»
Звякнули ключи. Суслик затаил дыхание. Ключ нашаривает замочную скважину. Резкие металлические звуки. Они вонзаются в Суслика раскаленными иголками. Он осторожно делает шаг. Калитка открывается. Опять резкие металлические звуки. Суслик делает второй шаг. Тук-тук-тук! Суслик уже стоит перед калиткой. У него ноет все нутро. «Господи боже, почему дорожка такая длинная? Лис! Шеф! Ночь! Калитка! Все восхитительно, таинственно! Где-то поют».
– Ир зон!
И тут Суслик увидел скелет. Он светился в кромешной тьме призрачным зеленоватым светом. Суслик оцепенел. Скелет светился, не отбрасывая лучей. Суслик застонал.
И тут раздался вопль. Протяжный, сразу оборвавшийся вопль. Что-то упало. Скелет все еще светится. И вдруг зеленые кости исчезли. Кругом тьма. Кругом ночь.
На улице раздается крик. Кто-то бежит по асфальтовой мостовой, кто-то бежит по цементной дорожке к калитке.
– Суслик!
– Лис!
Лис перелетает через железную сетку ограды на тротуар и просит тихим голосом:
– Подожди, подожди меня…
Суслик держится за калитку. Он не в силах ответить Лису.
– Она жива? – наконец тихо спрашивает он.
Суслика бьет дрожь. Он дрожит, как свая под напором буйных вешних вод.
МОЛЧУНЫ
Виктор Шамай был из молчунов. Справный хозяин в родной деревне и отец двух детей, он стал ездовым второй батареи. Служил под началом фельдфебеля Чилины. Во второй батарее было много молчунов, пожалуй, добрая половина, и все родом из Восточной Словакии. Они безропотно подчинялись приказам, делали все, что положено, но упорно молчали, так что батарея походила больше на тайное общество, чем на воинскую часть, которая шла на фронт с четырьмя орудиями, оптическими приборами, цветными флажками и километрами черного кабеля, и, по мнению командира полка и командира батареи, ей предстояло героически отличиться на поле брани.
Виктор Шамай вез трех убитых.
– Виктор, возьмешь с собой убитых! – приказал Чилина.
– Пускай их в мою повозку погрузят, – ответил Виктор. Хотя ему и хотелось спросить: «Почему я?» – он предпочел сказать: – Пускай их в мою повозку погрузят.
Ведь Чилина был фельдфебель.
Шамай не дотронулся до трупов. Он провел ладонью по плащ-палатке и нащупал с одной стороны головы, с другой – ноги.
«Хорошо еще, что они лежат ко мне ногами, – сам не зная почему, подумал он удовлетворенно. – Это хорошо. – Он хлестнул коней. – Будто у себя дома, в своем хозяйстве. Ей-ей!»
Батарея выступила из разбитой деревни в открытое поле. Вокруг все было еще замерзшее, обледенелое, но Шамай знал, что здесь плодородная, черная земля, и старался уверить себя, что он дома и едет на своей телеге в город. Он посмотрел на звезды, они мерцали так же, как дома. И небо такое же темно-синее, и темнота такая же. Уршула и Урна тащили повозку. Это были першероны, и им дали человеческие имена. Дома лошади, хоть и без имени, тоже хорошо работали, у них были такие же широкие, округлые крупы. Когда батарея придет на огневую позицию, он напишет жене, пошлет поклоны детям, деду и знакомым. «Почему «огневая» и почему «позиция»? Там стоят и ведут огонь». Неуклюже и медлительно работала мысль, останавливаясь на всем, что он видел вокруг, что испытывал, поэтому он и молчал сейчас, твердя про себя: «Дорогой муженек, тысячу раз кланяюсь тебе, и береги себя, и да сохранит тебя господь бог от всякого зла и спасет, а я буду на тебя радоваться, и дети будут радоваться. В это воскресенье были мы в церкви, и я заказала мессу, молилась, чтобы ты вернулся к нам цел и невредим, а отец капеллан – теперь у нас новый – сказали, что это мало чему поможет. Но мессу отслужили. Хочу надеяться на лучшее. Я было захворала и пролежала три дня…» Дальше Шамай не выучил, не захотелось. Не такое уж хорошее было письмо. Все о болезнях. «А я отпишу ей, что мы на фронте. Нет, не стану писать. Перепугается еще. Много ль бабе надо – враз испугается. Если напишу, что теперь мы идем на фронт и впереди зарево видно, что это самый фронт и есть, она до того перепугается, что все денежки на мессы просадит. Нет, лучше уж так: дескать, живу хорошо, скоро нас отпустят домой. А еще кланяюсь тебе, и деду, и всем нашим соседям, и всем нашим сродственникам, и, как положено, приготовься к моему приезду, потому как я, сама увидишь, вернусь, но пособие пока себе через нотара[13] выхлопочи, а на мессы больше тратиться не смей, стоят они дорого, а денежки нужны в дому, как соль. Я уже скопил двести сорок военных марок. Привезу деньги домой, потом обменяем их на наши кроны. Это мое жалованье, а покупать мне здесь нечего, и табак выдают, одевают и обувают, а троих у нас уже убило… Нет, нельзя об этом писать. Мы все живы и здоровы. Напишу, что одного у нас ранило, вот и все. Он поправится, ногу ему только повредило, и все завидуют, потому как в армию он не вернется, а которые говорят, что и пенсию еще получит. Вот видишь… Это здорово – чистые денежки в дом каждый месяц…»
Словно неуклюжие ночные птицы, со свистом и грохотом пронеслись над батареей снаряды и разорвались в разбитой деревне. Полоска света впереди сузилась, рассыпавшись мелкими блестками. Треск пулеметов приблизился.
Батарея вошла в лес.
В деревьях тихо гудели отзвуки боя, шедшего где-то впереди.
Батарея остановилась, по цепочке передали: «Привал десять минут. Курить осторожно. Мест не покидать». Приказ дошел до последнего солдата, дальше передавать было некому, но он должен был все это громко повторить. Команда доставила удовольствие, и потому ее произносили ясно, слушали внимательно каждое слово. Солдаты уже и так закурили. Поручик Кляко отстал от батареи и с удовольствием затягивался. Солдаты забирались в повозки, зажигали сигареты под брезентом, за щитами орудий или прячась за деревьями.
Надпоручика Гайнича, прежде чем отдать команду, долго мучило раздумье. Они везли с собой убитых. Может, поторопился он, приказав взять их с собой? Он хотел похоронить их на передовой, на своем, словацком кладбище. Только бы не среди немцев! Нет, нет. Он и сейчас был против этого. «А если на передовой? Это выглядит красиво, патриотично и, пожалуй, даже оригинально, но как отнесутся к этому солдаты? Солдаты будут смотреть на могилы, и могил будет все больше, а живых все меньше. Свое самостоятельное словацкое кладбище будет расти. Командир полка весьма прозрачно намекнул, что личный состав батареи пополняться не будет. Не лучше ли вернуть повозку с убитыми в разбитую деревню, послать с ними нескольких солдат и достойно похоронить погибших? Но непременно где-нибудь отдельно, в деревне, где их убили, а не с немцами. Это единственный населенный пункт в окрестностях. Можно послать туда поручика Кляко, тогда на душе у меня будет спокойно. Но я уже позаботился о месте для этой канальи. Он отправится прямо на наблюдательный пункт. Христосик не в счет. У Чилины и без того будет хлопот полон рот, у каптенармуса – тоже. И из унтеров никого нельзя послать: они заодно с солдатами, а сейчас самое время дезертировать…» Потом Гайничу захотелось покурить. Он остановил коня и скомандовал Кристеку:
– Привал десять минут. Курить осторожно. Своих мест не покидать. – По мере передачи команды то там, то здесь начали вспыхивать огоньки, – Осторожнее! Что еще за фейерверк?
Огоньки исчезли.
– Где повозка с телефонами?
– С теми, пан надпоручик?
– С теми, – повторил он, и у него мелькнула мысль, что живые избегают говорить об убитых.
– Где-то сзади.
– Их Шамай везет. Они на телеге у Шамая.
– У ездового Шамая, вы хотите сказать? И когда я только отучу вас от этих мужицких выражений! «На телеге у Шамая». Как в армии говорят, эй, ты, вояка? – Надпоручик тронул стеком ближайшую каску.
– Это телефонная повозка и еще с приборами, пан надпоручик.
– Болван! Кто знает, о чем я спрашиваю?
– На повозке ездового Шамая.
– Правильно, на повозке ездового Шамая. Курите осторожней!
Он стегнул коня и ускакал.
– Ездовой Шамай!
– Здесь!
– Ты не куришь?
– Только что бросил, пан надпоручик. – Шамай предпочел бы за свои слова врезать себе самому. Но сказанного не воротишь.
– И в самом деле, с какой стати тебе курить, если я разрешаю. Значит, всю дорогу куришь. – И надпоручик закричал: – Не хватает, чтобы я еще за ездовым смотрел! Фельдфебель Чилина!
– Здесь, пан надпоручик! – отозвался Чилина, сопровождавший Гайнича как тень, ожидая очередного разноса.
– Следите за тем, чтобы солдаты дорогой не курили. За это отвечаете вы лично. О нарушении приказа немедленно докладывать!
– Слушаю, пан надпоручик! Солдатам в пути не курить и о каждом негодяе немедленно докладывать.
– Правильно.
– Рядовой Шамай! А не могли бы вы спуститься с повозки, когда с вами говорит командир? Может, вам помочь? – заорал фельдфебель.
– Потише, потише, фельдфебель. Ездовой Шамай, как вы себя чувствуете? – Надпоручик с досадой заметил, что говорит солдату «вы».
– Я?
– Да, вы.
Тут была какая-то ловушка, и Виктор Шамай старался разгадать, в чем дело, мозг его заработал быстрее, чем обычно. Командир хочет обойти его и напасть с тыла. Так в армии его еще никто не спрашивал. «Скорей, скорей, надо взять что-нибудь в руки. Кнут я забыл в повозке. Сигарету!» – И Шамай сунул руку в карман, достал сигарету и тут же, сообразив, что оставил в повозке спички, переспросил:
– А что, пан надпоручик?
– Вы везете такой груз… Тугодум вы, право. – Гайнич засмеялся.
– Этих троих? Ну, везу! Пан фельдфебель приказали мне везти, вот и везу. Я, так я…
– Вы не боитесь?
– Боюсь, не боюсь, а что толку?
– Вам не хочется вернуться в ту деревню, где мы стояли? Мы бы и похоронили их там на немецком кладбище.
– Зачем? У немцев свои убитые, у нас – свои. Я не стал бы хоронить наших с немцами, не след обижать этих ребят, не надо. Некрасиво это будет.
– Хотите закурить?
– Охотно, пан надпоручик. – И Шамай взял сигарету у Гайнича, а тот даже протянул ему зажженную спичку.
– Нравится?
– Еще как, господи прости!
Завязался разговор, словно между хорошими знакомыми. К повозке Шамая подошли солдаты, все они открыто курили.
Над батареей со свистом пронеслись снаряды. Все притихли.
– В лепешку!
– Поручик Кляко!
– Есть, пан надпоручик!
– Явитесь ко мне, нам надо поговорить. Отправляемся дальше.
Гайнич повернул коня и ускакал к голове колонны.
– Батарея, за мной! Кончай перекур!
На земле заискрились огоньки.
– Гасите сигареты, эй, вы! Не слыхали, что ли? Помочь, может, прикажете? – крикнул фельдфебель и, когда батарея двинулась вперед, погрузился в суровое молчание, думая о своем.
Повозка ездового Шамая со средствами связи, оптическими приборами и тремя убитыми солдатами тоже покатилась. Она тихо, успокаивающе поскрипывала. Першероны Уршула и Урна были надежные молодые лошади и шли как заведенные. Их и погонять не приходилось. Они сами тронулись с места, почуяв, что повозка впереди двинулась, натянули постромки, на губах показалась белая пена.
Когда-то, еще в казармах, Шамай гордился своими лошадьми. Он любил их, как своих собственных. Знакомый повар из офицерской столовой всегда давал Шамаю несколько кусков сахару для Уршулы и Урны. Угостив лошадей сахаром, Шамай заводил с ними разговор, а они его слушали. Иногда ему казалось, что они и вправду понимают его слова. Тогда он с увлечением рассказывал им, что такие же лошади у него дома и что они скучают без хозяина. За ними жена ходит, иной раз и дед помогает, но этого мало, ему самому нужно жить дома, и все тогда шло бы как надо. Першероны знали о семействе Шамая все, знали, когда в последний раз Шамайка писала и что в письмах написано. Была тогда и у Шамая великая мечта. До мельчайших подробностей обдумал он свой последний день в казармах, Четверть кило сахара Уршуле, четверть кило – Урне, Он купит сахар на собственные деньги и даже знает, в какой лавке. Потом передаст лошадей своему преемнику. Обдумал он и то, что скажет о них. Накануне он приведет их в полный порядок, вычистит хорошенько, чтобы они блестели, как два солнышка. Лошади должны надолго запомнить его. Вот какая была у Шамая великая мечта, но все так и осталось мечтой. Это было давно, он уже и забывать ее начал. Сейчас-то он ходил за лошадьми только по обязанности. Какой теперь в этом прок? Эх, право, и думать не стоит, все пошло кувырком! И жизнь настоящая осталась позади – далеко, где Татры, где жена с детьми. Уршула и Урна – при мне, но все равно жизнь-то теперь другая. И эта другая жизнь здесь, рядом, так и сыплет шипящими брызгами. А потому лучше помалкивать, помалкивать – единственное средство выбраться отсюда. Я жизнь свою дома всегда помню, и то, что насчет коней думалось, не забуду. И жену, и детей, и деда – за то, что помогает в хозяйстве, – тоже никогда не забуду. Жена слабая, где ей справиться! Были бы дети постарше, еще так-сяк. Старший в школу только через три года пойдет. Я и забыл, какой он. А младшего вовсе не видел. Господи Иисусе! Неужто и так бывает? И есть ли бог? Тот, бородатый старик, отец небесный…»
Мысли Шамая перебил Гайнич, и молчуну захотелось поговорить по душам с человеком, ничего не тая.
«Рядовой Шамай, вы не боитесь?» – «А что толку, пан надпоручик? Здесь нужно всего бояться и ничего не бояться. И ни то, ни другое не поможет. Эти трое в моей повозке, может, боялись, может, нет, разве помогло им это? Убило их, я их везу, а они о том и не знают. Чего ж тут бояться? Помирать такой смертью никому неохота. Но я-то решусь жизни от чего-нибудь другого, пан надпоручик. Может, вы скажете, что кому-нибудь здесь нужно быть. Правильно. Только не пойму я, почему непременно мне надо быть здесь, при этой батарее? Вы меня понимаете?» – «Нет, не понимаю, ездовой Шамай. Вы сами сказали, что кому-нибудь здесь нужно быть». – «Нужно! Но почему непременно мне?» – «Я тебя не понимаю, ездовой Шамай!» – «Да ведь и я не понимаю, пан надпоручик. Понял бы раньше, сидел бы не здесь, а где-нибудь еще, не на вашей дерьмовой батарее. Жил бы да поживал дома, при жене, но вы этого не поймете, вы человек холостой». – «Ну, в женщинах-то я разбираюсь, ездовой Шамай!» – «Экий вы кобель, пан надпоручик. У меня и в мыслях такого не было. Я другое хотел сказать. Уж не думаете ли вы, что я насчет там всяких огневых позиций да пушек ваших поганых себе голову ломаю? Черта с два! Я волосок из хвоста моей лошади не променяю на всю вашу батарею. Волосок лошади, той самой, что пашет землю, возит сено и снопы, а зимой – лес с гор. Об Уршуле и Урне я не говорю, не буду на них тратиться, не получат они от меня на прощанье рафинаду. Ничего я им не куплю, так и знайте! Зря я с вами разговариваю, нам друг друга никогда не понять. Вот мы и двинулись вперед. Мол, батарея за мной, кончай перекур… А куда двинулись? Темно ведь впереди. Темнота. Ночь. А еще дальше – зарево. Ладно, пан надпоручик, так и быть, поеду. Ничего другого мне не остается. Не поеду – угожу под трибунал. А оттуда живым не выйдешь, там приставлен палач-офицер, командир карательной роты со своими холуями. Мы-то уж знаем, стреляные воробьи. Вот я и еду, потому что хочу уцелеть, и как-нибудь выкручусь, цел буду. Когда б я не верил, проще было бы предстать перед полевым судом. Прокурор в очках! Зачем военному прокурору очки? Ну, стало быть, прокурор в очках, пустые речи, не оберешься речей, а потом – бабах, и готово! Ты покойник! Лучше уж я поеду, пан надпоручик, за вами, вот в эту самую темень, как бы там ни было. Но для меня ты как есть свинья, так свиньей и останешься! Значит, все решено. Уршула с Урной сами идут, их подгонять не надо. И что это за лошади! А я еще собирался купить им полкило сахару! Почему солдат вперед идет – ясно, на то и полевой суд! Но вот лошади… Не пойму я их! Герои они, вот что! Как две капли на тебя, пан надпоручик, похожи. А из меня героя не выйдет. Мне это ни к чему. Моей жене герой не нужен и земля моя не нужна. Я ей нужен, я, такой, как есть. Мы живем с ней ладно. Для нашей любви только немножко дождичка нужно. Когда дождичка, а когда и солнышка. А здесь? Отвечай мне, ты, свинья! Что мне здесь нужно? Молчать и молчать. Слушаться и шагать в ногу. Что на этот счет говорит поручик Кляко? Он-то здесь во всем разбирается. У него свое мнение, он может себе это позволить. Да что там говорить, он мне по душе, и что «собаку» на себя взял – это он хорошо сделал, это ему зачтется. Он-то, конечно, может себе это позволить, он офицер. А ты, надпоручик, командир, тоже офицер, но ничуть не лучше этих лошадей. Вперед, вперед! В наступление! В наступление! За бога, за народ! Вот и весь ты, и одной сигареткой ты меня не купишь. Кляко – тот человек. Пан поручик Кляко – человек, что ни говори. Приказал дать рому раненому. Понимает, что к чему. Все бегали, крик подняли, словно головы потеряли, а он пришел, осмотрелся и сразу понял, что надо делать. Сто граммов рому под свою ответственность! Каптеру досталось – и поделом! – потому что и он свинья, как и всякий каптер. Вот Кляко – человек. Что он-то обо всем думает? Хорошо бы спросить его. У любого сразу бы ума прибавилось и легче было бы понять эту неразбериху. Мы все идем и идем, и все лесом. Так оно, конечно, лучше, чем в открытом поле. Мне все чудилось, что там я у всех на виду и все в меня целятся. И после этого начинаешь бояться попусту. Да еще вдобавок груз у меня какой! Понятное дело, мертвецов возить не стоило. Мертвец – он и есть мертвец. Но что поделаешь! С немцами их хоронить никак нельзя. Расхлебывать же ездовому Шамаю, а не кому другому. Но могилы я копать не стану. Свое дело я сделал… И куда же мы идем к чертовой матери? Где эта самая передовая? Ведь скоро и светать начнет».
Шамая пробрала дрожь. Утро его страшило, да и озяб он.
Впереди послышались какие-то крики, потом ясно донеслось:
– Батарея, налево! Батарея, налево!
Кто-то проскакал на коне, крикнув:
– Подходим к передовой! Не отставать!
Шамай узнал Христосика, тот каркал, словно птица спросонья.
Повозка с убитыми подкатила к развилке.
«Эта дорога ведет на передовую», – подумал Шамай и долго смотрел в тесную просеку, прорубленную в лесу. Впереди что-то случилось, отрывистые команды мешались с суматошными выкриками. Повозка Шамая то останавливалась, то продвигалась вперед на метр-два. Шамай залез в повозку, закурил под брезентом, задевая каской за сапоги убитого. «Завтра вонять, поди, будут», – подумалось ему. Рядом с повозкой кто-то сказал, что уже три часа, что пришли вовремя и все идет как по маслу. Шамай сидел под брезентом, не шелохнувшись. Говорить мог и Кляко.
Наконец все тронулись, теперь уже без остановок. Приехали на дно какой-то лощины, где их встретил бас маленького фельдфебеля Чилины:
– Распрягай лошадей, голубчики разэдакие, и все за мной. Да поживей, как по тревоге. Тут война настоящая, шутки с ней плохи, ребята.
Слушать его было приятно. В его словах не было злорадства, и солдаты быстро и ловко распрягали лошадей.
– Распряжем, почему не распрячь, пан фельдфебель. А можно мне по большой нужде сбегать? Разве наперед рассчитаешь, когда понадобится!
– Где ты раньше был? Дам тебе под зад, если через минуту не управишься. Может, помочь прикажешь?
– Нет, не надо.
– Ну, то-то!
Солдаты перекидывались шутками, и у всех стало веселей на душе. И у фельдфебеля и у молчунов.
Потом Чилина отвел всех в чащу. Там они привязали лошадей, задали им корму, и Шамай подумал, что теперь не грех бы и отдохнуть.
– Теперь, ребята, сгружай боеприпасы! Да аккуратненько с этими чертовыми куклами! Подорветесь еще. Придется тогда новых хоронить.
Три повозки выгрузили, и Шамай хотел было спросить, что делать с убитыми, но в суматохе забыл.
– Батарея, стройся! Батарея, стройся! – кричал солдатам Христосик, а когда все собрались, сообщил: – Сейчас выступит командир.
– Что такое?
– Речь скажет.
– Это еще зачем? Спать охота.
– Смирно!
– Солдаты! – обратился к строю надпоручик. Он забрался, как видно, повыше; голос его доносился откуда-то сверху.
– Никак на дерево залез?
– А бук здесь растет?
– А черт его знает.
– Наша вторая батарея…
– Молчи! Да не топчись, ноги мне отдавил!
– …наша вторая батарея прибыла в расположение передовых частей, к тому самому пункту, о котором договорилось наше командование с немецким. Мы сейчас находимся как раз там. – Гайнич помолчал, затем повысил голос и сердито продолжал: – Отсюда мы никуда не отойдем, у нас один путь – только вперед! Рука об руку с немецкими друзьями мы одержим победу над большевизмом! Положение резко изменилось! Теперь я требую строжайшей дисциплины, неукоснительного повиновения и точного выполнения всех приказов. – Минута была столь торжественной, что у надпоручика даже голос дрогнул. – С теми, кто не подчинится, разговор будет короткий. Немедленно в трибунал. Тому, кто не знает, что такое полевой суд, я разъясню лично.
– Бабах – и готово!
– Тихо там! Кто это сказал?
Послышался чей-то робкий одинокий смешок.
– Тут все время кто-то испытывает мое терпение, но я эту сволочь найду, он у меня узнает, где раки зимуют! Командиром огневой позиции назначаю поручика Кристека. На наблюдательный пункт отправится поручик Кляко. – Солдаты замерли: решались судьбы людей. – Да, да, все мы люди, и я ценю то, что вы совершили трехмесячный пеший переход. Это геройство. Я доволен вами, исключая нескольких сволочей, которые стараются внести беспорядок в наши ряды. Этими сволочами я еще займусь. Но в общем я вами доволен и потому приказываю каптенармусу выдать каждому солдату по пол-литра рому. Начинайте раздачу, каптенармус! Отбывающие на наблюдательный пункт получают ром в первую очередь.
Шамай хотел спросить про убитых, но тут поднялся такой гам, что все вылетело из головы молчуна.
– Шнапс, ребята!
– Ура, ром!
– Стройся!
Солдаты с котелками моментально выстроились в очередь. Мало у кого нашлись фляги. Их порастеряли дорогой. У Шамая фляжки тоже не было. Он медленно продвигался вперед и время от времени перекидывался словом-другим с солдатом, стоявшим перед ним.
– Не скоро дело движется!
А сосед всякий раз отвечал:
– Матерь божья, ох, и напьюсь я сегодня! Вот увидишь, как напьюсь.
Он тоже был из молчунов, женатый, но пока бездетный человек.
Когда каптенармус произносил: «Следующий!» – солдаты продвигались на шаг вперед. Каптенармус с казначеем и их ездовой, которых батарея дружно ненавидела за то, что они обворовывали солдат, соорудили из ящиков что-то вроде прилавка.
– Матерь божья, ты увидишь, как я напьюсь, – сказал молчун в последний раз и подставил котелок. Шамай услыхал, как солдат шепчет:
– Пан каптер! Дайте еще пол-литра. Заплачу пятьдесят марок. Пол-литра за пятьдесят марок!
Каптенармус зачерпнул следующие пол-литра и рявкнул:
– Катись, катись подальше! Следующий!
– Сто марок!
– Убирайся к чертовой матери! Следующий!
– Пан каптер… Сто…
– Пшел прочь, к дьяволу… Нахальная рожа.
– Тоже мне вояка, падло этакое! – зашипел молчун и побрел в темноту.
– Что ты сказал? Что ты сказал!
Каптенармус вскочил. Звякнуло что-то металлическое. Должно быть, опрокинул котелок.
– Не подходите ко мне, ром мой прольете, – чуть не плача, умолял молчун, но когда заметил возле себя каптенармуса, взревел: – Приколю штыком, как свинью! – И вдруг тоскливо взвыл, словно зверь: – Убью, убью!
Никто даже не улыбнулся – молчуны зря такого не скажут.
– Погоди, нахальная рожа, мы еще посчитаемся!
Налили и Шамаю. Куда же ему деваться? Каждый, конечно, возвращается домой. Где же лучше? И Шамай отправился к трем мертвецам. Он понюхал котелок. И вправду ром! Стало весело на душе, ноздри раздулись, как у загнанного животного. Он поднес было котелок к губам. «Нет, лучше досчитаю до десяти!.. Десять! А потом еще раз десять!» Но едва Шамай дошел до восьми, котелок поднялся сам собой, и Шамай жадно припал к нему. Теперь закурить. Он забрался в повозку и поставил котелок на полотнище палатки, куда-то в середку, прямо на живот покойника. Потом протянул руку за спину и, нащупав ноги убитых, усмехнулся. Взяв в руки котелок, он засмеялся: теперь мертвецы больше не пугали Шамая.
– Матерь божья, ну и натерпелся я страха, – бормотал молчун где-то рядом с повозкой, внизу, у ног Шамая. – Сроду так не пугался. Попробовал бы он у меня вылить ром, я бы… штыком его… штыком, как свинью. Матерь божья, ох, и наберусь же я сегодня!
И молчун затих.
Шамай посмеивался, прислушиваясь к знакомым добродушным словам, но молчуна не окликнул.
– Матерь божья, и капли не осталось! Да как это можно? – Что-то лязгнуло. Должно быть, молчун отшвырнул котелок. – Ребята, опомнитесь! Продайте хоть капельку рома! Даю сто марок за пол-литра. У каптера разума ни на грош, будьте хоть вы чуточку поумнее! Побойтесь бога! Я хочу вдрызг напиться! Христиане! Шли бы вы подальше… не христиане вы, нет! Вы язычники, безбожники, как наш каптер. – Голос молчуна затерялся где-то между повозками в лесу, потом снова возник, загремел с необычайной силой: – Сто двадцать марок, дурья твоя башка! Возьми их с собой в могилу! Подавись немецкими бумажками!