355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рудольф Яшик » Избранное » Текст книги (страница 10)
Избранное
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 16:30

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Рудольф Яшик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)

Надпоручик Гайнич приблизил заградительный огонь к разбитой деревне. Снаряды рвались среди развалин кирпичных стен. Неожиданно из-за самой высокой выскочил «виллис» и тем же путем, что и танк, помчался по широкому проселку к лесу.

Гайнич не спешил его обстреливать, хотя расстояние между кирпичной стеной и лесом было не больше полукилометра. Он прицелился на глазок, продолжая обстрел, и «виллис» влетел в фонтаны земли. Кто-то из него выскочил, автомобиль перевернулся вверх колесами и загорелся.

– Урра! – взревели немецкие окопы.

– Ritterkreuz, Ritterkreuz, – начало скандировать какое-то подразделение, это выкрикивали все блиндажи, кроме тех, что были справа и ничего не видели. Тут застрочили пулеметы, защелкали винтовочные выстрелы и даже взвились осветительные ракеты. Казалось, небо сейчас лопнет и рассыплется на кусочки. Долина застонала и завопила человеческим голосом. Только девятеро на черной пашне молчали, но трое из них по-прежнему протягивали руки на восток, где сверкала стальная башня.

Поручик Кляко ничего не понимал. Особенно озадачил его немецкий унтер-офицер, который бросился ему навстречу и заорал, улыбаясь во весь рот:

– Gut, gut! Браво! – И тут же исчез.

Где-то заиграла гармоника, запели солдаты. В ответ на поющих посыпались мины. Они падали густо, бесшумно, словно летний дождь. Они не взрывались, не свистели, подкрадывались неслышно и рвались среди молодых буков. Гармоника фальшиво вскрикнула и смолкла. Пенье оборвалось. Полуоглохший, испуганный поручик Кляко вбежал в блиндаж НП. Кто-то истошно вопил.

– А-а, вот и барин пожаловал! – холодно встретил поручика Гайнич, но вслед за тем дружески похлопал его по плечу. – Что скажешь, старина? Я им показал!

– Ничего не знаю.

– Я накрыл русскую автомашину, дружище! Прихлопнул на месте.

– Отстань! Мне так хочется выпить, что за каплю рома я готов отдать сапоги.

Пока Кляко стоял в окопе один, засияло солнце и лужа заблестела, как стекло. Стекло! Бутылка! Ром! Эта навязчивая картина никак не покидала его. Теперь оставалась одна надежда на Лукана или на кого-нибудь из молчунов.

– Нет у меня ни капли. Вы весь выпили, пан поручик, – огорченно сказал Лукан.

– Вот как! А у вас нет? – спросил он у молчунов.

– Из той малости, что нам выдали?

– Пол-литра! Много ль это для мужчины?

Молчуны выпили свою долю еще ночью, когда пришли на НП, но так трусили, что незаметно было, пьяны они или нет.

– Хватит! – выругался Кляко. – Пусть весь мир катится к чертовой матери, раз мне нельзя достать чуточку рому!

– Сходим к майору. В худшем случае он нас выгонит, – предложил Гайнич.

– Блестящая идея! Просто здорово, герр командир. Ты догадлив.

– Ну так пошли, старина!

Для Гайнича была важна не выпивка, ему просто хотелось видеть равных себе людей и свидетелей его геройского подвига. Этот потерявший человеческий образ Кляко ни черта не смыслит в таких делах.

– Идем! – Кляко, не задумываясь, вышел из блиндажа, но Гайнич ни на минуту не забывал, что он командир.

– Лукан! Ты будешь наблюдать. Если что заметишь, позови меня. Послушай, Кляко! За полем в разбитой деревне есть высокая кирпичная стена, ты ее, конечно, видел. Так из-за этой самой стены вылетел автомобиль…

– Очень хорошо. Тебя сделают генералом. Ты герой!

Кляко торопился. Когда они шли мимо немецкого дзота с пулеметами, солдаты вскочили и вытянулись. «Браво, браво!» – воскликнули они, и Кляко услышал еще: «Mensch, Slowaken!»[41]

– Слыхал?

– Ты герой, я же сказал тебе!

Кляко заметил командный блиндаж и забыл о Гайниче.

Внутрь их проводил часовой.

– А мы только что собирались к вам, – сказал майор, снимая шинель и доставая из всех карманов бутылки.

«Литр или семьсот граммов!» – мелькнуло в голове Кляко.

– Здравствуйте! Майор фон Маллов.

– Поручик Кляко! – И он пытливо посмотрел в лицо майору.

– А мы уже с вами знакомы, господин поручик, – сказал немецкий обер-лейтенант, выходя из-за занавески, и пожал руку Кляко. – Обер-лейтенант Виттнер, – представился он, глядя в глаза поручику. – Желал бы узнать, господин лейтенант, кто из вас этот удачливый стрелок?

– Обер-лейтенант Гайнич! – Кляко отступил в сторону.

– Поздравляю, от души поздравляю. Это был отлично сыгранный артиллерийский концерт. А машина – лучший его номер. Поздравляю!

Майор пожал руку надпоручику Гайничу, то же самое сделал и обер-лейтенант Виттнер, сказав при этом отрывисто и резко:

– Поздравляю!

Кляко переводил. Гайнич улыбался.

– Пожалуйста, господа, садитесь… Придется мне хозяйничать, моего ординарца полчаса назад убил русский снайпер. У «Ивана» здесь много снайперов. Бедняга Вилли…

Обер-лейтенант налил всем.

– Ваше здоровье, господа!

Майор замер и слегка наклонил голову.

– Ваше здоровье!

– Превосходный коньяк, господин майор.

– Французский, – скупо улыбнулся фон Маллов и вытер белым платком уголки рта. В его душе шевельнулись какие-то приятные воспоминания. – Еще месяц назад я был в Париже.

– И вы не жалеете о такой… сказал бы я, внезапной перемене? – Кляко заставлял себя говорить вежливо.

– Нет, ничуть. – Вопрос Кляко пришелся майору кстати. Опираясь на стол, сбитый из ящиков, он отрывисто приказал обер-лейтенанту: – Наливайте, прошу вас! – Потом доверительно обратился к Кляко: – Вы видели пашню, где лежат девять убитых? Неделю назад у нас с русскими произошел серьезный разговор.

– Видел, господин майор.

– Очень серьезный! – подчеркнул обер-лейтенант Виттнер.

– Пашня черная, как сажа, – продолжал майор, выкатив глаза. – И я буду недалек от истины, если скажу, что эту землю можно мазать на хлеб.

Он провел пальцами по открытой ладони.

Обер-лейтенант Виттнер стоял за словацкими офицерами. Наклонясь к Кляко, он громко зашептал над его ухом:

– Наш господин майор душой и телом земледелец. Пусть этот мундир не вводит вас в заблуждение. Вы не верите?

Обоих немцев забавляло удивленное лицо Кляко, и вдруг они оба взорвались смехом, словно грохнули две мины, установленные на одно время. Этот смех был искреннее всего остального.

У надпоручика Гайнича, должно быть, подступала к горлу желчь. Он казался кислым и, судя по всему, пересиливал себя. Он ничего не понимал: никто им не интересовался. Говорили что-то о земледельцах, но какую связь это имело с тем, что здесь происходило, понять он не мог. То, что ему удалось накрыть русский «виллис», ничего как будто не значило. Но разве майор не слышал скандирующих солдат? Может быть, во всем виноват Кляко, потерявший человеческий образ? Не завидует ли ему Кляко и не старается ли всеми способами замолчать его геройский подвиг? Где он так научился говорить по-немецки? Он, Гайнич, тоже ходил в гимназию и целых восемь лет учил немецкий язык. Но это был необязательный предмет, и Гайнич хорошо помнил, как еще в шестом классе считалось геройством неуменье просклонять слово «die Mutter».

Все чокнулись, и майор фон Маллов невольно вытер уголки рта белым платочком. Потом он заговорил:

– Да, господа, в Мекленбурге у меня поместье. Но мои занятия земледелием не нужно понимать буквально. Господин обер-лейтенант Виттнер любит шутить, очень любит. По нашей мекленбургской традиции – нет различия между солдатом и земледельцем. Мы воюем и никогда не отказывались от этого, но одновременно мы занимаемся колонизацией… Налейте, пожалуйста, господин обер-лейтенант! Французский коньяк так же превосходен, как головы в нашем генеральном штабе. – Он вызывающе рассмеялся. – Мы воюем, но при этом смотрим на страну глазами земледельца. – И он быстро поправился: – Глазами немецкого земледельца, а, откровенно говоря, среди коллег, среди коллег по оружию, так и следует говорить, – глазами мекленбургского земледельца. Поэтому я и спросил, видели ли вы эту пашню.

Майор поднял стопку и выпил один, никого не дожидаясь.

– Наш господин майор – безнадежный Lokalpatriot[42], – сказал обер-лейтенант Виттнер, и это вызвало новый взрыв хохота.

Оба немецких офицера – между ними была большая разница и в чине, и в общественном положении – удивительно походили друг на друга, как шестеренки одного механизма, и мало-мальски наблюдательный человек мог прийти к выводу, что своими замечаниями Виттнер льстит фон Маллову, удерживая его расположение к себе.

– Я хочу, чтобы вы меня поняли. – Уже порядком распалившийся майор налил себе и поставил бутылку перед Кляко, которого не надо было упрашивать. – Правильно. Наливайте же! Коньяк на то и существует. Поймите меня правильно. Господин обер-лейтенант Виттнер происходит из Кеппельна, из какого-то захолустья в Шлезвиг-Гольштейне. Я никогда там не был и не жалею. Море, рыба, сети и яхты. Я всегда говорю ему: милый мой, у вас пиратская кровь, хек-хек, ваши предки, хек-хек, грабили на морях, хек-хек… – Майор задыхался от смеха.

– Совершенно с вами согласен, господин майор, хек-хек!

Немцы даже смеялись одинаково: словно покряхтывали.

Кляко налил себе, Гайничу, который совсем стушевался и сидел молча – страдающий, пристыженный и жалкий.

Откупорили вторую бутылку и тотчас же ее почали.

– Должен вам пояснить, господин офицер, наш пират ничего не понимает в земле и смотрит на нее с таким же отвращением, как я на сардинки. Ненавижу сардинки. Сардинки и русских, хек-хек!

– Сардинки и русских! Хек-хек, изумительно! Боже мой! – Виттнер вытирал заслезившиеся глаза.

Каждый уже наливал себе сам. Бутылка переходила из рук в руки. В блиндаж не доносилось ни звука.

– Я был в Норвегии. – Майор расстегнул мундир. – Господа! Вот куда ездить отдыхать! Построить там желтый, красный или зеленый охотничий домик, а потом ловить в фиордах лососей… Вся Голландия – крошечный садик; а во Франции удается только вино. Этакая Рейнская область номер два. А здесь! – указал майор под стол. – Здесь моя мекленбургская душа поет.

Он мечтательно посмотрел сквозь табачный дым. Коньяк понемногу его разбирал, он то и дело узкой ладонью вытирал уголки губ.

Кляко подливал себе и ужасался. Он не участвовал в разговоре, да его об этом и не просили. Немцы вполне довольствовались разговором между собой, и Кляко был им нужен лишь как благоговеющий слушатель, ошеломленный зритель. Возможно, что они собирались блеснуть своим величием. А Кляко удерживал здесь только коньяк, и он до того вошел во вкус, что, наверно, заплакал бы, отними у него недопитую бутылку и унеси ее за занавеску.

Разговор взлетел на головокружительную высоту, откуда Норвегия представлялась майору фон Маллову глухим, обледеневшим уголком земли, а Голландия – садиком, крошечным садиком с тюльпанами, где некуда вытянуть ноги и как следует улечься. И проживи Кляко хоть миллион лет и не встреть он такого майора фон Маллова, ему бы и в голову не пришло, что вообще можно думать подобным образом.

– После этой войны здесь будет тоже Мекленбург. Великий Мекленбург без песков и сосен.

Фон Маллов уже видел его перед собой. Его пьяные глаза поблескивали даже в клубах табачного дыма.

– А Шлезвиг-Гольштейн, господин майор? – Это прозвучало отнюдь не льстиво.

– Пираты? Для пиратов мы отведем кусок берега у Черного моря. Какие-нибудь анчоусы там найдутся.

– Нет, нет, господин майор, анчоусов там нет, – с грустью отвечал Виттнер. – Не шутите.

– Не разочаровывайте меня.

– Там нет анчоусов! Клянусь честью офицера! – заплакал обер-лейтенант.

– В самом деле? – Майор тоже опечалился. Он расстегнул рубашку и стал почесывать себе живот и бока. – Вши! Проклятые вши.

У Кляко внезапно похолодело лицо и лоб, холод проник в грудь. Он с трудом пересиливал противную дрожь. Голос обер-лейтенанта Виттнера доносился откуда-то издалека.

– Шлезвиг-Гольштейн – это часть великого немецкого рейха. Дания тоже часть великого рейха! Дания – это Шлезвиг-Гольштейн! Да, да, да! – стучал Виттнер кулаком по столу.

– Lokalpatriot, Lokalpatriot! – захлопал в ладоши майор.

– Мы создадим новый порядок! Мы покажем русским! Уничтожим их, уничтожим! Ликвидируем, сотрем с лица земли! Уничтожим и переселим поляков и чехов… Ликвидируем французов. После славян они самые опасные!.. Бельгийцы и голландцы могут остаться на своем месте. А Данию переименуем в Великий Шлезвиг-Гольштейн.

– «Так, так, так, они сеяли мак…» – Майор восторженно хлопает в ладоши. – Вот так-то, мой милый. Бельгийцы и голландцы – это подлинные немцы, наши соплеменники, а ты – пират из Каппельна.

– Да здравствует Каппельн, мой родной город!

– Да здравствует великий Мекленбург! Выпьем за его блестящее будущее, господа!

Майор встает, желая чокнуться с Кляко. Рука у майора дрожит, расплескивая коньяк.

– Благодарю вас, господа. С меня хватит. – Лед в груди Кляко растаял, ему стало жарко.

– Пейте, пейте! Как вы смеете отказываться! – взревел обер-лейтенант Виттнер.

– Тихо! Не оскорбляйте моего гостя. Если хватит, значит, хватит. Вы доставили мне большое удовольствие, хек-хек! До свидания, волшебные стрелки, хек-хек!

– Хек-хек!

Виттнер вытирает слезы.

Кляко вышел вслед за Гайничем.

У двери его начало рвать. Немецкий часовой отвернулся. А майор фон Маллов глядит из-за стола, хлопает в ладоши и кричит как полоумный:

– Ба-ба, ба-ба, ба-ба…

Гайнич почти трезв. Он заметил, что штанина у Кляко на колене разорвана и стянута медной проволокой.

РАЗДЕЛЕННЫЙ ГОРОД

В Правно о Яне Мюних знали только, что этой высокой рыжеватой девушке около двадцати лет и что она превосходно вяжет на ручной машине чулки и свитеры. Раз в две недели они с матерью выходили из дому, неся в белых узелках свой товар, и отправлялись продавать его по окрестным деревням. Домой они возвращались среди дня или под вечер.

Но в эту зиму торговля вразнос пришла в упадок. Жена Киршнера, председательница Frauenschaft[43], энергично занимавшаяся Winterhilfe[44], вместе с членами этой дамской организации завалила мастерскую Мюнихов заказами. Яна целыми днями сидела за машиной и вязала, ее брат работал на второй машине, а по ночам еще красил и сушил мотки вискозной пряжи, развешивая ее на шестах в комнате столько, что нельзя было пройти. Старуха Мюних сшивала связанное, вела в тетрадке учет, а также готовила обед, стирала, обшивала семью и убирала в доме.

Старый Мюних занимал в доме унизительное положение. Он был никто. Единственное, чем он мог похвастать – это тем, что он точно помнил, с каких пор попал в такое положение.

– С тех пор, товарищи, как моя старая ведьма организовала капиталистическое производство.

Он имел в виду свою жену.

Мюних презирал заведенные теперь порядки в доме, грохочущие машины, разноцветную пряжу на шестах. Когда ему приходилось подлезать под эти пестрые гирлянды, он отваживался на слабый протест:

– Когда-нибудь я все это вышвырну, сожгу этот хлам, честное слово, так и будет! Сгорит в два счета, ведь все из дерева. Дьяволы! Все вы дьяволы! Убирайтесь в преисподнюю!

– Посмотрела бы я! Только попробуй! Повторяю: попробуй – своих не узнаешь! Старый черт!

– Сама ты чертовка!

И старый Мюних предпочитал удалиться.

Дома он ни к чему не прикасался, всю зиму ждал весны, радовался, что скоро она придет и он пустится странствовать по белу свету, будет работать. Ведь «инженеры-архитекторы» всюду требуются. Весна приближалась. Шел уже февраль. Переждать еще март, а в апреле все правненские мастера разбредутся кто куда. Уйдет и он. Близость весны придавала Мюниху смелости. Он цеплялся ко всем в доме, задирался.

– Недолго вам меня терзать! Буржуи! Бедноту грабить – вон что затеяли!

– Какую бедноту? На разных барынек работаем, пусть платят! Это же Winterhilfe, пустомеля!

Мюних не знал, что возразить, но по этому поводу не горевал. «Этот-то месяц я уж перетерплю, хоть бы и на острие иглы сидеть пришлось», – утешал он себя, отправляясь посмотреть, что делается на свете да каково там людям живется-можется. На улице он попадал в объятия такого же, как он, «инженера-архитектора», и они уже толковали о политике. Вечер заставал их у Домина, где они сидели до ночи. Расходились в полночь, когда Домин выгонял их вон.

Два раза в месяц Мюних позволял себе выпить пять кружек и, будучи немцем, точно соблюдал и срок и количество. От пива ноги у него иной раз подкашивались, а иной раз и нет. Не подкашивались они в те дни, когда жена кормила его обедом.

– Возьми в духовке. Лопай! И тарелку с ложкой не забудь помыть! Кому ж еще мыть? Мне некогда.

– Только для эксплуатации время есть, – бормотал он, но съедал обед, и ноги его от пяти кружек не подкашивались. Его тянуло, подмывало выпить и шестую, но он справлялся с соблазном. И не мог удержаться, чтобы не похвастать на весь трактир:

– На свои пью. Будь я миллионером – и пил бы как миллионер. Но я «инженер-архитектор», – и пить должен по-другому. Пять кружек! На шестую не хватает, весна еще далеко. Моя ведьма завела капиталистическое производство, по комнате пройти нельзя. Вы меня послушайте, товарищи! Моя ведьма накопила целый миллион! А на что ей столько денег? В могилу она их возьмет? – Он хохотал, показывая свои два стальных зуба. – А и возьмет, так они там ей ни к чему. На том свете не пьют, не едят, это давно доказано, – кричал он на весь трактир, ораторствовал, но никто его не слушал, и голос Мюниха тонул в оживленном гомоне.

Сытый, он засыпал после пятой кружки. В полночь его приходилось вытаскивать, вернее, выносить. Просыпался он на крыльце Домина. Там его оставляли друзья-приятели и товарищи, уже однажды проученные: пьяного Мюниха как-то раз доволокли до дома, но «миллионерша» набросилась на мужа и избила бы его, если бы Мюниха не вырвали из ее когтей. Дело дошло чуть ли не до драки. И она, похожая на привидение, в длинной белой рубашке, гналась за ними до самой площади. Лучше всего Мюниху было на крыльце у Домина.

Шел февраль 1942 года. У Мюнихов все катилось по наезженной колее. И тут Иозеф Мюних, девятнадцатилетний брат Яны, получил повестку из Deutsche Partei. В девять часов он ушел в ратушу, а в половине двенадцатого вернулся весь в слезах.

– Там было шестеро господ, двоих я даже не знаю. Сперва они уговаривали, потом стали кричать, я и дал подписку. Я должен пойти в войска СС. Не знаю только – когда. Это еще, мол, решается. Завтра надо пойти в ратушу, какой-то господин из Братиславы поговорить со мной хочет. Вы не знаете, что ему от меня нужно?

И в назначенное время за ним пришли пятеро, шестым был жандарм. Словно они не верили, что он явится сам. А он уже собирался, торопливо допивая горячий кофе. Иозеф перетрусил – ведь все они были с пистолетами и подгоняли его: «Пошли, пошли!»

Когда Иозеф вышел с ними из дому, на нем лица не было. Яна проводила его до самой ратуши, громко плача.

– Молодая Мюнишка воет, – смеялся мясник Пешко.

А старуха Мюнишка впервые в жизни замолчала. Весь день она ни к чему не прикоснулась, не плакала, сидела словно каменная, либо неслышно, как призрак, бродила по кухне.

Мюних сперва приглядывался ко всему этому со стороны, будто не его было дело. «Они – сами по себе, а я – сам по себе». Но когда Иозефа уводили и он вышел со двора, а потом зашагал через площадь, старику стало страшно. А когда сын скрылся в дверях ратуши, Мюних прекрасно видел, как Иозеф входил в дверь, словно норовистый конь, – в груди отца захрипело, он произнес: «Господи Иисусе!» – и сломя голову бросился к ратуше проститься с сыном. Его не впустили.

В этот день взяли семерых. Двое сбежали.

Соседка пришла с новостью:

– Эфэсовцы оцепили дома этих двух, обшарили все углы, стариков увели на допрос.

Она еще долго сидела на кухне.

Яну это не тронуло, но родители не спали всю ночь. Мать плакала в большой комнате. Над ней сохла развешенная пряжа, перед ней стояли стихшие вязальные машины. Они не гремели, ничьи руки их не обслуживали, и разбитое сердце матери высказало неосуществимое желание:

– Лучше бы провалиться мне, чем заводить их в доме!

Слова эти походили на проклятие, потому что машины, только они довели Иозефа до беды. Два года они держали парня, приковав его к месту, заморочили ему голову, когда он нуждался в просветлении, и не выпускали за порог как раз в те годы, когда он должен был людей узнать. Из-за них, из-за этих проклятых железок, он ничему не научился, умел только вязать, красить, сушить, и все посторонние люди были для него чужими, он их боялся. Двое сбежавших – те не побоялись. Как и другие одиннадцать, что отказались записаться. Они-то не вязали чулки и свитеры, не красили вискозную пряжу, не сушили ее. А они были сверстниками Иозефа. Ведь в войска СС вступают добровольно!

– Боже, кто мне это сказал? От кого я это слышала? Да от пани, что вчера приходила за шестью свитерами для Winterhilfe.

Мюних возненавидел себя. «Они – сами по себе, а я – сам по себе!» Он ненавидел себя. Он отец! Иозеф – его сын! Его ли сын Иозеф, это еще неясно. Слушался он отца? Нет. Он слушался матери. Сам Мюних ничего не требовал от сына, решительно ничего. Случалось, похлопывал его по спине, говоря: «Мать тебя эксплуатирует! Не поддавайся!» А сын лишь сутулился. И он невзлюбил сына. «Не то чтобы совсем невзлюбил, я не могу это утверждать, но было в нем что-то такое, за что я не уважал его. Как можно говорить так о своем сыне? Девятнадцатилетний парень, разве это человек? Мальчишка! Что он понимает в жизни? Что он понимает? А я ему ничего не объяснял и даже не пытался объяснить. Вот он и сдался в ратуше. А не должен был! В войска СС вступают добровольно. На него прикрикнули, он и поддался. Кричала на него мать, он ее и слушался. Почему не кричал я? Соседка говорила, что вызывали человек двадцать. Согласились только девять, да и то двое из них сбежали. Она еще добавила, что в Правно их нет, но ушли они недалеко. Сбежал Келлер, молодой Келлер, и Колеса. Кто им посоветовал? Я знаю старика Колесу и старого Келлера тоже. Насчет Колесы понятно. Старик симпатизировал коммунистам и нашел время объяснить сыну, что творится на белом свете. Но почему сбежал молодой Келлер, если его отец носит свастику, организовал в Правно генлейновскую партию и кричит «хайль»? Какой позор, какой стыд на мою голову! Они – сами по себе, а я – сам по себе! Почему я это допустил? Сын старого Мюниха пошел в эсэсовцы! Боже, как это могло случиться? Не много мне надо было ума, чтобы додуматься, что в ратуше его не ждет ничего хорошего. Сейчас война, а я вел себя легкомысленно. Легкомысленный отец и человек. Боже, а эти Советы все отступают! Что нас ждет?..»

Этот вопрос так испугал старого Мюниха, что он сел на кровати и прислушался. Ничего не слышно, не видно, темно и тихо вокруг. «Здесь я не выдержу, надо сходить к Домину».

Он оделся и ушел. Было часов десять. До полуночи он выпил семь больших кружек пива и семь стопок рому, не проронив за все это время ни слова. Никто его не беспокоил, никто не решился подсесть к его столу. За седьмой кружкой он заплакал, все это видели, но прикинулись, будто ничего не замечают, словно старого Мюниха тут и не было. А когда Домин своими медвежьими лапами стянул вниз жалюзи и запер дверь, старик остался сидеть на крыльце трактира. Он смотрел в темноту. В городе стояла тишина. У верхнего костела лаяла собака. Когда под утро засвистел скорый поезд, Мюних произнес: «Господи Иисусе!» – и потащился домой.

Наступил апрель. От его тепла проснулась река и ручейки. Приятели, друзья и товарищи «инженера-архитектора» разбрелись кто куда. Мюних остался в городе и с грустью в душе пропивал женин миллион под зеленым потолком «Городского трактира». По большей части он сидел там один, потому что после февраля многое переменилось в трактире Домина, так же, как и в Правно и в доме Мюниха. Старуха Мюнишка чахла, не открывала тетрадку, не занималась подсчетами, не кричала. Барынькам из Frauenschaft у нее всегда наготове был ответ: «Для Winterhilfe не работаю», – и они перестали ее посещать. Они не ходили больше к ней и по другим причинам: «Близится лето, и всякая сознательная немка должна забыть о Winterhilfe. Winterhilfe – помощь зимой, но больше она не понадобится, потому что это лето принесет окончательную победу немецкому оружию. Думать о новой Winterhilfe – государственная измена». Так сказала фрау Киршнер, и дамская организация с ней согласилась.

Теперь вязала одна Яна. Она сама красила, сама сушила пряжу, но это уже не было прежней работой. Она Яну не радовала, и Яна избегала ее, а мать не настаивала. Каждый день в половине десятого Яна смотрелась в зеркало, накидывала на голову шерстяной платок и выходила из дому.

Сегодня было тепло, и она набросила платок на плечи.

– Добрый день! – поздоровалась Яна с фрау Ласлоп, членом Frauenschaft, и поклонилась ей.

– Так жарко, а вы в теплом платке, фрейлен Мюних? Знаете вы, что нынче ночью фрау Киршнер видела скелет. Голый скелет, такой зеленый! – Но тут фрау Ласлоп, жена процветающего лесоторговца, вспомнив о своем общественном положении, ушла без дальнейших объяснений.

Яна постояла, вздохнула и расправила плечи и грудь – на нее смотрел незнакомый парень. Она покраснела, опустила голову и быстро пошла прочь. Парень отвернулся к витрине. У него были черные глаза и ботинки на толстой подошве. Вот все, что Яна разглядела. Но эти глаза были теперь неотступно с ней. Они совсем не походили на глаза Иозефа. У него были тоже черные глаза, но веселые, и такими она любила их больше всего. Они смеялись, если он говорил ей смешное, а когда молчал – молчали и глаза, становились печальными. Однако взгляд их не обжигал, не заставлял опускать голову, перед ним она никогда не краснела. А это кто был? Почему он там стоял и пристально смотрел на нее? Его черные глаза преследуют ее и сейчас, стоят перед ней, тревожат, вызывают трепет в груди Яны. Она завернулась в белый шерстяной платок.

– …все это, прошу меня извинить, выдумки. Фрау Киршнер преувеличивала. Это всем женщинам свойственно.

– Я бы не поверил, нет, не то, что вы…

Обширная квадратная площадь жила обычной жизнью. С самого раннего утра ее заполняли сотни людей, десятки деревенских телег и вдвое больше лошадей. Все это вместе казалось гигантской приемной и одновременно конюшней. Люди и животные здесь мирно уживались. Лошади хрупали сено, перекликаясь громким ржанием. Хотя мух еще не было, они по привычке обмахивались хвостом, мотали головой, позвякивая железными удилами.

Люди обычно беспокойнее животных. Но в это утро они не расхаживали, не суетились, словно муравьи в муравейнике, а стояли группками, рассуждали, сопровождая свои слова резкими выразительными жестами.

– Одно у меня в голове не укладывается: почему скелет был зеленый? Смерть ведь белая! – Человек беспомощно взмахивает рукой. Сейчас эта рука должна опуститься. Так и есть – опустилась.

– Белая? Почему же белая?

– Да ведь всякий знает, что она белая! – восклицает пожилой усатый крестьянин в бараньей шапке, для пущей убедительности вздымая руки к небу и качая головой. Он не мог себе этого простить. Вечно ему попадаются люди, не понимающие самых простых вещей.

– Кости белые – вот почему! – приходит ему на помочь женщина, стоящая рядом. Она шагнула вперед, а высказавшись, отступила на прежнее место.

– Кости! Вот почему! – Усатое лицо просияло, крестьянин смотрит на женщину с нескрываемым уважением. – А еще говорят, что у бабы ум короток.

Мудрая женщина смеется…

– Ха-ха!

Лошади стоят на площади, подбирая мягкими губами стебельки сладкого сена, упавшие на землю.

В десять часов Яна должна быть на почте. С самого февраля она ходит туда каждый день узнать, не пришло ли письмо от Иозефа.

«Нет, мадемуазель Янка, не пришло, – отвечает почтарь. – Не понимаю я вашего брата. Будь у меня такая сестра, ежедневно писал бы ей. Хоть бы из Америки!» – «Какая же?» – «Красивая! У вашего брата красивая сестра». – «Так ведь это я и есть. Нас всего двое – Иозеф и я», – смеется в ответ Яна.

Ее смешит, что почтарь говорит о ней так, будто ее нет у окошечка, а ведь она стоит в метре от него. Их разделяет только деревянная стойка и большое матовое стекло с круглым отверстием. «Не люблю я матовые стекла». Сегодня она опять увидит своего почтаря. Он красивый, по фамилии Ремеш. У него тоже черные глаза, и он так хорошо смеется. Лучше, чем Иозеф. Что он обо мне подумает, если я стану ходить каждый день? Зря беспокою…»

– Матей! Пойдем пиво пить!

– Не пойду! – И Матей сплевывает в сторону, Яне под ноги.

– Ты что, в конюшне? Здесь барышни ходят.

– А, черт!.. Ну, пойдем, можно и пропустить кружечку…

…К столбу прислонился деревенский парень. Шляпа съехала на затылок, в правой руке – кусок колбасы, в левой – булка. Карманы набиты булками. Он жует, заглатывая огромные куски, давится и при каждом глотке наклоняет голову, словно лошадь.

Яне хочется сделать так, как она еще не делала и что неприлично. Ее волнует этот проголодавшийся парень. Ей хочется поближе заглянуть ему в лицо. Она спускает с плеч шерстяной платок и выпячивает грудь. Сейчас она пройдет перед ним, улыбнется. А что он сделает? Заметит ее? Но губы Яны дрожат, ноги деревенеют, она невольно замедляет шаг, так и не решаясь подойти к парню.

– И-ик! – давится парень и скалит зубы. – Ах ты, голубка. Умеешь выставлять эти самые… они у тебя, словно Татры. Ну, чего ж ты убегаешь? – кричит он вслед Яне, подняв над головой булку.

Пристыженная Яна убежала. На бегу она накинула платок на плечи, схватила его за концы и прикрыла грудь руками. Зачем она это сделала? Она не понимает молодых людей. Почему они засматриваются на ее грудь? Лицо у нее красивее. И волосы красивые, она моет их каждые три недели и каждое утро расчесывает и заплетает. С ними столько возни! За это время можно целый чулок связать.

– …Смерть показываться не любит, но уж если покажется, так не к добру.

Все только и говорят, что о смерти. Что же такое случилось?..

Яна уже забыла о фрау Ласлоп и о скелете тоже. Вот и улица, где стоит новое здание почты и на втором этаже работает он, Ремеш, за окошечком номер три. Сегодня их тоже будет разделять деревянная стойка и матовое стекло. «Не люблю я матовые стекла».

Но тут улица зашумела от множества голосов. Она запружена людьми, они что-то взволнованно обсуждают, громко кричат, а впереди шагает почтарь Ремеш с белым конвертом в руке. Он ведет толпу за собой, нет, она сама идет за ним, а он протестует. Он останавливается, машет белым конвертом. Наступает тишина, и все его слушают.

– Я ведь говорю вам, что у пана Киршнера сын погиб на фронте, и я несу ему извещение о смерти. Разойдитесь! Так нельзя себя вести! – кричит Ремеш, и на его голос сбегаются люди со всей площади. Толпа растет, теснит Яну к Ремешу. Он ее не видит. Она уже может коснуться его. Подняв высоко над головой белый конверт, он пробивает себе дорогу.

– Разойдитесь! У Киршнера погиб сын. Что вам еще надо? – громко повторяет он снова и снова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю