Текст книги "Избранное"
Автор книги: Рудольф Яшик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
Кмохуля певуче продолжала:
– И бог установил так, что, кто схватит это счастье, тот сделается счастливым на всю жизнь.
– Ты его того… Ты его схватила? – Он вскочил, но старуха, даже не взглянув на него, продолжала:
– …и его детки будут счастливы, и вся близкая родня. А здесь грешные люди называют его свети-цветом, бог их прости! – перекрестилась она. – Но это смертный грех. Это – свет, но его можно называть и счастьем.
– Счастье! – Кландух был бледен от ужаса.
– Его надо схватить и держать. Потом оно само из рук выскользнет и спрячется в берегах. Так установил это… – Она указала пальцем на черный потолок.
– Бог! – В глазах у Кландуха был страх.
В комнатушке тикали часы, и больше ничего не было слышно.
Наступил вечер.
Кмохуля зажгла лампу.
В корчму никто не заходил. Кмохуля замирала при мысли, что вот-вот мелькнет тень за стеклянными дверями, что задребезжит колокольчик и кто-нибудь войдет. И тогда ей придется наливать, выслушивать…
«Не приходите, люди! Не видите, что ли, измучилась я, устала? Не нужны мне ни ваши деньги, ни ваши слезы. Голова у меня раскалывается. И тебе, Кландух, пора отправляться. Дорога перед тобой длинная, крутая, в гору. Ночь уже. Теперь приходит и мой час». Она повернулась к нему и смотрела на него умоляюще.
Но он лишь бормотал про себя, размахивая рукой, и бог весть чем занят был его затуманенный мозг.
– Шел бы ты домой. Жена тебя ждет.
– Жена? Так ты говоришь, что… – Он махнул рукой и вытащил деньги. Даже не взглянул, сколько она дала сдачи. Сгреб деньги, сунул в карман, а когда открыл дверь, задребезжал колокольчик.
– Ты говоришь, значит, что… – Он махнул рукой и вышел навстречу ночи.
Кмохуля захлопнула входную дверь, закрыла на два замка и задвинула щеколду. Погасив лампу, она схватила со стойки бутылку и в темноте, но при открытых ставнях, приложила ее ко рту. Отпила. Послышалось бульканье.
– Господи, прости! – И она вновь наклонила бутылку.
Если бы кто заглянул в ее каморку, то увидел бы, что она сидит на постели и улыбается.
Кландух заглянуть не мог, хотя и был очень близко. Он еще побродил некоторое время около корчмы, а потом направился прямо к шоссе и уже не сворачивал с него. Время от времени он останавливался и выкрикивал:
– Ах ты, бабища, счастье поймала!.. Видал ее… Надо же!
Но никто ему явственно не ответил. Слышалось какое-то бормотанье, говор, но ответа он не разобрал.
– Дурачье! Что с вами разговаривать-то…
Дорогу он видел хорошо. Что-то освещало ее. Он искал – что же это, вертел головой во все стороны, но ничего не находил.
– Что за черт? – Что-то освещало ему дорогу, и он шел по ней. Наконец ему показалось, что он идет долго, что пора бы отдохнуть.
Он сел. Голова у него то и дело падала на грудь. Он ворчал и поднимал ее, постоянно отгоняя кого-то от себя. Вдруг… его будто позвали домой. Он уперся локтями в колени и закричал:
– Иду! Слышите – иду! – попробовал подняться, и ему стало весело. Он хотел хрустнуть пальцами, но они не слушались. Так он и сидел, сжимая пальцы и размахивая рукой над головой. Потом посмотрел прямо перед собой, а там, господи, господи!.. – Счастье, – прошептал он.
Светит, сверкает и трепещется. Что-то встряхивает его. Оно круглое, ровное, но вдруг сжимается.
– Счастье! – заорал Кландух. Он поднялся и побежал по лугу. Упал. Прошел на четвереньках несколько шагов и страшно закричал. С другой стороны к счастью приближалась Кмохуля, превратившаяся в Курицу.
Он шагнул вперед, и нога его провалилась в пустоту.
И все тело.
Крик заглушила вода.
Глубокая.
Луна вздрагивала и трепетала на больших волнах. Ее покачивало.
Волны заплескались о другой берег, обмывая камни.
Круги разошлись над омутом.
Но вот уже и не слышно плеска на другом берегу. Вода течет себе и течет, а кажется, будто она неподвижна. Гладь воды отливает свинцом.
И луна светит на воде.
Она не качается.
Она круглая и ровная.
Перевод Л. Васильевой.
ТРОЕ НА ЯРМАРКЕ
На мостике через ручей стоит мужик и смотрит на воду. Он невысок, перила моста тоже невысоки, ручей же довольно широкий, а на дне его видны камни: белые и черные, зеленые и в пятнах, а один так совсем красный.
Мужика зовут Матуш.
Так вот, этот самый Матуш разглядывает в воде именно этот красный камень. А так как подобных камней он еще не видал, то сообразил, что это кирпич, который потерял свою форму и стал круглым.
«Как он сюда попал? Кто его бросил?» – размышляет Матуш. Правда, Матуш допускает, что разлившийся ручей мог и сам его принести. Но когда? На это он не сумел бы ответить. Может быть, этой весной, а может – и прошлой. Матуш не знает; так сосредоточенно он никогда еще не вглядывался в ручей, и никогда не обращал внимания, какие там на дне камни. «А все же, – терзается сомнениями Матуш, – не век же этот кирпич лежит в ручье. Жив ли человек, бросивший его в воду? А если жив, то что он поделывает?»
Матуш отвернулся от ручья. Он не удивился своим мыслям, а лишь посмеялся над ними и сам себе сказал, что, мол, еще остается человеку, если нет у него работы и приходится слоняться без дела?
Теперь Матуш смотрит на лес.
На дом.
И снова на ручей, на красный камень.
– Обыкновенный кирпич! – И он сплюнул в сердцах.
Матуш ходит по мостику, осторожно ступая поршнями, но тесаные, свободно уложенные, незакрепленные бревна громыхают и Матуш от этого весело улыбается.
У Матуша большая голова. И поскольку люди ничего не прощают друг другу и готовы порицать человека даже за то, в чем он совсем не виноват, они подсмеиваются над Матушем. Дескать, голова у него, как бадья, и называют его «голованом» или «головастым». Голова-то у Матуша не такая уж большая, голова еще ничего, а вот нижняя челюсть действительно выдвинута вперед, выпячена так, что походит на широкий торчащий кулак. Сам же Матуш невысокого роста, скорее худой, чем толстый, а попросту говоря – тощий, да к тому же с желтым лицом. Это недоедание оставило на нем свой след.
Там, на мостике, он простоял до вечера.
Было уже довольно темно, когда он запряг лошадь в телегу, а жена укрепила плетеный короб. При слабом свете фонаря казалось, что у нее тоже выпячена нижняя челюсть, что она невысокая и с таким же желтым лицом, как и ее Матуш. Как знать? Фонарь – это всего лишь фонарь, к тому ж стекло на нем закопчено.
– Будь осторожнее! – сказала ему жена, и голос у нее оказался красивый – звонкий и чистый.
– Само собой!
Голоса их тоже схожи, но утверждать это наверняка нельзя, потому что в момент, когда он заговорил, лошадь дернула телегу.
– Смотри же, будь осторожнее!
Он ничего не ответил, так как телега въехала на мостик и свободно уложенные бревна сердито и яростно загрохотали. Пожалуй, он и не слышал, что сказала жена.
«Этой ночью луны не будет, взойдет лишь молодой месяц», – вот о чем с большим сожалением подумал он, оставив позади ручей. Потом его обступил лес, тесно прижался к нему с двух сторон. Он даже вздрогнул и посмотрел на небо. Оно было темное, усыпанное звездами – и темное.
Слабовато светит молодой месяц.
«Если уж на то пошло, так он не больно-то и нужен. Так даже лучше, впотьмах», – утешал себя Матуш, причем как раз тогда, когда густые ветки елей закрыли небо, сделав его еще темней, и лошадь шла лишь по памяти, а дорога была совсем незаметна. Лошадь, однако, шла уверенно, даже сам Матуш, который знал здесь каждый уголок, потому что родился в этих местах, не мог бы идти уверенней.
Лес спал. Молчал. И тем громче сетовал воз Матуша. Железные обручи особенно резко лязгали на камнях, дробный перестук колес раздавался так звонко, что его наверняка было слышно по всей округе.
– Да что я, боюсь, что ли? – И Матуш начал громко насвистывать. Но тут же проговорил: – Ведь это грех! – И умолк. – А все же я побаиваюсь. Ха-ха! – И он громко рассмеялся. Но снова в мыслях одернул себя: «Грех!» – и перестал смеяться.
Ему оставалось лишь ехать и терпеливо ждать, пока кончится лес. Лошадь подгонять он не мог – тьма была страшная. Он подул себе на руку, подняв ее к лицу, но не увидел ее.
Трудно сказать, боялся Матуш или нет. Многое еще оставалось запутанным, неясным. Когда он опустил руку и снова взялся ею за вожжи, то сказал себе, что будет ехать потихоньку, ни о чем не думая, и тогда все кончится хорошо.
А лес никак не кончался…
Прошедший день был для Матуша никчемным. Начиная с полудня, он все ждал, пока стемнеет. Зная, что этой ночью ему не придется сомкнуть глаз, он прилег в саду поспать часика два. Не заснул. Он все ждал и не мог дождаться вечера. Солнце стояло еще высоко, когда он вернулся в дом посмотреть, который час. Четыре! Он обругал себя дурнем. Четыре часа, июль, а он ждет, что стемнеет, когда темнеет в восемь или без четверти. Все же он ждал.
И дождался.
В десять ему надо быть в городе, а сейчас от силы четверть девятого, ну, половина. До города восемь километров. Он мог бы выбраться в шесть, в семь и не спеша был бы уже на месте. Но ведь… тогда было светло, еще был день, а Матуш зарекся ехать днем.
– Нет! Я дождусь ночи.
Он ведь знал, что сделал бы сосед, увидев, как он запрягает. Он прибежал бы:
– Матуш! Слышь-ка, Матуш! – Сосед глуховат, поэтому он кричит и все повторяет, желая быть уверенным, что люди его понимают. – Да ты, никак, запрягаешь. Я видел, что ты запрягаешь. Получил работу? Едешь на извоз?
И Матуш не знал бы, что ему отвечать. Глаза соседа смотрели бы на него с упреком. Вот это Матуш знает.
– Тебе повезло! Повезло тебе, – сказал бы сосед и, вдоволь наглядевшись на него, принялся бы рассматривать лошадь, телегу, но больше всего его занимал бы короб.
– Да, чертовски повезло, – раздраженно ответил бы Матуш глуховатому соседу, потому что тот кого хочешь может разозлить своими разговорами.
– Может быть, и чертовски. Этого никто не знает. Короб у тебя большой, я только теперь разглядел. Может, я раньше плохо смотрел или два их у тебя?.. Да, большой короб, большой, здесь ни у кого таких нет. Сколько я знаю, ни у кого.
– С богом!
– С богом, с богом. Ведь повезло же… – Так провожал бы его сосед и дошел бы с ним до самого ручья. Там он остановился бы и долго смотрел ему вслед. Матуш хорошо знает своего соседа.
А когда он, миновав ручей, поехал бы по дороге к лесу, его увидели бы с верхних хуторов и сказали бы:
– Гляньте-ка! Матуш едет с телегой. Небось подрядился.
– К кому же он мог подрядиться?
– Уж не повезет ли он товар на ярмарку? Завтра ведь день святой Анны.
– Святой Анны. Вот оно что!
И тут бы они так забеспокоились, что кто-нибудь приложил бы ладони ко рту и закричал:
– Мату-уш! Э-ге-гей, Мату-уш!
Пришлось бы ему обернуться и крикнуть:
– Что-о-о? – Не мог же он притвориться, будто не слышит. Ведь те, с верхних хуторов, это отлично понимают.
– На ярмарку-у-у едешь?
И что бы он им ответил?
– Еду-у-у! – закричал бы он, и соседи разговорились бы тогда между собой:
– Ты смотри, как повезло дурачине! На ярмарку едет.
– Да он не иначе как в сорочке родился.
– Ничего не скажешь, Матуш есть Матуш. Голова, как бадья, но счастье ему, головану, само в руки прет.
Но Матуш мог бы им ответить и по-другому:
– Нет, не еду-у!
– Не едет. А куда же его несет нелегкая?
– Врет он! Наверняка едет на ярмарку, только не признается.
– Что ты с такого возьмешь. У него голова, как бадья, а ты захотел, чтоб он тебе правду сказал. Такой человек отречется и от собственной матери…
– Но счастье ему, головану, само в руки прет…
Да, Матуш хорошо знает своих соседей. Пока он едет по ночному лесу, они возникают в его воображении, каждый говорит, что и положено ему сказать, и потом исчезает, его место занимает другой, и таким образом все по очереди представляются ему. После всех появляется жена:
– Смотри же, будь осторожнее!
С женой-то Матуш не особенно считался. Конечно, и она относится к числу тех, кто имеет право появляться в его мыслях, только чем она этого добилась, Матуш не знает. Точно так же, как он не знает, кто бросил кирпич в ручей и когда это случилось. Кирпич и жена, гм, ну и ну…
Дальше дорога – сплошная крутизна. Матуш прерывает свои размышления и берет вожжи в обе руки. Место здесь скверное. А зимой – так не приведи бог. Еще надо в гору, потом вниз, а уж затем будет немного полегче для лошади. Матушу пожалеть бы лошадь, да он ее не видит даже. А чего жалеть? На то она и лошадь, чтоб тянула.
– Если б знать, который теперь час. Половина девятого или без четверти? А если уже девять? Опоздаю…
– Смотри же, будь осторожнее!
– Молчи, баба!
«Опоздаю…» Его мысль догорает, как свеча. Фитиль падает в растопившийся воск и угасает. Вокруг пахнет горелым воском. Это растаяла надежда Матуша на то, что он поспеет в город до десяти часов, то есть точно к тому времени, как просил хозяин.
– Ну и пусть опоздаю. Пусть!
А тут еще сдается ему, что лошадь тянет в гору слишком быстро, чего доброго, жилы надорвет. Вот дурная! Матуш натягивает вожжи, но лошадь мотает головой, хомут скрипит, и копыта еще громче стучат на камнях. Он ослабляет вожжи. Лошади, видимо, как и возчику, не по себе в глухом лесу, и она торопится поскорее одолеть эту часть пути. Дороги не видно – кто знает, как лошадь находит и как выбирает верное направление? А может быть, она все же видит? Сам Матуш не видит ничего, и зажги сейчас кто-нибудь лампу, он увидел бы, как Матуш удивленно покачивает своей большой головой.
– Тьфу! – сплюнул он, и это означало, что они перевалили гребень горы и теперь будут спускаться – круто, с задранными к небу оглоблями, и здесь уж не поможет ни бог, ни дьявол, здесь нужно все время крепко держать вожжи, тянуть их на себя, и не отпускать, что бы ни случилось, да полагаться на удивительные глаза лошади, которая видит и тогда, когда сам он не видит ничего, даже пальца перед своим носом.
Он часто ездил этим лесом в город и обратно. Обратно по большей части возвращался ночами. Но сегодня можно было и не ехать в темноте. Он мог отправиться и в шесть и в семь, и тогда это пекло было бы уже позади. Он проехал бы лес засветло, средь бела дня. Об этом Матуш начал рассуждать, когда почувствовал, что от натянутых вожжей немеют руки. Но потом он забыл о них, как забыл обо всем земном, потому что не мог сдержать лошадь, несущуюся вниз по круче так, что Матуш замирал от страха и, ничего не видя, таращил в темноту глаза, в любое мгновенье ожидая страшного толчка или удара, когда все перевернется и он вместе с телегой и лошадью полетит вниз по каменистой круче. Но ничего такого не случилось.
– Тьфу!
Наконец-то выбрались из этого пекла. Здесь уже начиналась дорога, обычная укатанная дорога, и вроде бы она даже белеет в темноте.
В самом деле белеет.
Лошадь идет шагом и вдруг, ни с того ни с сего, когда Матуш и не думает ее понукать, переходит на мелкую рысь. Это такой веселый бег, лошадь наклонит голову, повернет ее, будто прислушиваясь, и бежит в свое удовольствие. Ведь и лошади иногда жизнь доставляет радость, и случается это тоже неожиданно.
– Умная лошадка.
Лес расступался, открывая перед Матушем широкий просвет. Слева виднелись луг и ручей, справа – горные пастбища, поросшие можжевельником. Здесь уже дышится легко, здесь уже можно глядеть и видеть. И вид лугов особенно мил потому, что телега катится по дороге легко, стук колес и топот копыт растворяются в ночи, во всем том, что окружает Матуша, в нем самом. Поэтому он снова вспоминает про лошадь и повторяет:
– Умная лошадка.
Но при этом не осталось, уже не осталось ничего, что минуту назад так радовало Матуша, потому что в душе у него всколыхнулось возмущение: «Такая умная лошадь, а могла ведь покалечиться из-за проклятых соседей! Бежать от них, будто я разбойник какой! Ночью! Сами они разбойники! Все они, и сосед… Вот лошадь!..» В этот момент он думал не о ком-либо из своих соседей, а только о своей лошади, которая продолжала бежать веселой рысцой, видно, радуясь, что вырвалась из объятий глухого леса, где ей было так же неприютно, как и ее хозяину, которому только теперь пришла в голову мысль о том, как несправедлив мир: «А я, дурья башка, мог ведь собраться раньше. Пускай бы себе смотрели. Меня никто не пожалеет, да и мою дуреху никто не пожалеет. Почему же я должен жалеть других?» Дуреха – это жена Матуша; хорошо еще, что он о ней все же вспомнил. Матуш был невидный из себя, но вообще-то мужик добрый. «И пускай бы себе смотрели. Мне-то что! – Воображение его разыгралось. Он уже представлял себя героем, которым восхищаются, о котором говорят и которому завидуют, насколько позволяет человеческая натура. – Пожалуй, им было бы обидно. Они дома сидят, а я поехал на извоз. Конечно, обидно, и я верно сделал, что улизнул в темноте. – Эти мысли томили его, но он отмел их и воскликнул: – Глупости! Все это глупости!»
Лошадь продолжала свой веселый бег, не сбавляя хода. Все было так же, как минуту назад. Вокруг стояла ласковая, приветливая тишина. Но то был обман, потому что все уже было другим. Матуш подумал про себя, что ночи доверять нельзя. Она представлялась ему в виде коварного хищника. Говорят, что лисы бывают такими. Ночь укрыла его от соседей, но не ради помощи, а чтоб подольститься к нему. Потом она поджидала его в глухом лесу, готовая вцепиться ему в глотку. Он чудом спасся, да и то благодаря своей умной лошади. «Бежит себе, я ее даже не подгоняю, она сама знает, что хозяину в десять часов надо быть в городе. А еще говорят, будто лошадь – неразумная тварь».
– Тишина-то какая и красота кругом, – промолвил он, но тут же осекся: нет, меня, мол, не проведешь. Потом он прищурил глаза, оставив узенькие-узенькие щелочки, чтоб получше разглядеть ловушки, которые расставила ночь на его пути. Но быстро понял, что так он сделался слепым и беспомощным. Шире глаза и выше голову! В полумраке проступали очертания предметов, и чтобы отчетливей их видеть, надо было смотреть поверх них, ощупывать глазами все вокруг, чтобы разглядеть подстроенную ловушку; ведь ночь коварна, словно хищный зверь.
Матуш ничего не увидел, но знал, что надо быть терпеливым, бесконечно терпеливым.
Вот прямо на него несется темное колесо. Это крона дерева. Дерево приближалось к нему, как будто подходил человек с огромной головой, закутанной к тому же черным шерстяным платком. Проезжая под этим деревом, он ждал – вот сейчас что-то наклонится над ним и зарычит:
– Это ты, Матуш?
Может, оно и зарычало, может, только собиралось – он уловил лишь шелестящее дыхание, похожее на шорох листвы под затихающим или зарождающимся ветром.
Поворот, а затем гулким грохотом отозвался мостик, в точности такой же, как у Матуша перед домом – со свободно уложенными бревнами. Грохот что-то всколыхнул в его памяти, какая-то мысль мелькнула в голове, но пропала, и Матуш рассердился, так как он знал, что это важно, очень важно в такую коварную ночь. Он даже немного погоревал из-за этого. Ему стало грустно, а потом тоскливо, совсем тоскливо, – ведь вспомни он об этом, глядишь – стало бы легче.
Если бы он шел пешком, если бы шел, как ходят миллионы людей этой ночью и каждую ночь, он остановился бы. Ужаснулся бы и остановился. Но Матуш не шел, не шагал, он ехал и не мог остановиться. Не остановилась и умная лошадь, она бежала, продолжая радоваться жизни, повернув набок голову, словно выжидала, когда же молчаливый хозяин окликнет ее.
Стало быть, Матуш только ужаснулся.
Из сумрака вынырнули кресты.
Три креста. Они стремительно приближались к нему, и Матуш похолодел от страха. Закрыл глаза, – крестов не стало, но вернулась эта мысль… вспомнил! Ну, конечно! Три креста. Когда под ним загромыхал мостик, он еще не мог вспомнить о них, не знал, что поедет к ним. Но только… какое мне дело до этих крестов? Какое? Говорят, здесь убили невесту, жениха и одного дружку, когда они возвращались со свадьбы. Разбойники! Они ограбили их и убили. Другие говорят, будто все это враки, что кресты стоят тут просто так, потому что и крестам надо где-то стоять.
– Но какое же мне дело до них? До этих крестов…
Летит над Матушем небо, по сторонам проносится ночной пейзаж. Матуш уже не задает себе никаких вопросов. Его беспокоит только одно – какое мне дело до этих крестов? Только это, больше ничего. Остальное он уже знает. Что об этом говорить, теперь и так все ясно, что ночь коварна, как хищник, как лиса. Ночь есть ночь, и даже если б она задумала обернуться чем-либо иным, ничего у ней не выйдет, все равно она останется ночью. Темной или лунной, грозовой или снежной. Или же тихой, это все равно. Ночь есть ночь, и все тут. А то было дерево, а вовсе не колесо. И не голова, просто обыкновенное дерево, а деревья не рычат: «Это ты, Матуш?» Чепуха!
– Но лошадка у меня умна! А вот жена – дуреха! – И вдруг уяснил себе еще что-то. – Соседи мне завидуют, а глухой больше всех. – Однако эти истины Матуша не радуют.
– Господи, но при чем все-таки кресты…
– Ох-хо-хо, – Истины не радуют его, и чем глубже он в них проникает, тем огорчительнее становятся они для него. Конечно, ночь тут ни при чем! Теперь Матуш уже знает, что о ночи он и не думал, что с самого начала он размышлял о жизни, а ночь вплелась в его мысли, как вплелось в них и все остальное, что он не очень-то хорошо понимал. Теперь он понял, но какой в этом прок?
– Ах! – На телеге снова что-то происходит. Это в Матуше ожило беспокойство. Из-за тех трех крестов. Ведь надо было на них перекреститься. Сроду он на них не крестился, но сегодня собрался, и – на́ тебе…
– Тьфу! – Это он хотел дать лошади знать, что вспомнил про кресты, но стоило ему сплюнуть, как все исчезло – соседи, и тот глухой, и дуреха жена, и лес, и умная лошадь, да и три креста, которым он не поклонился. Так все кончилось.
В город он поспеет до десяти. Это он проверит по часам на башне. Была бы только она освещена. Матуш попытался передвинуть ногу, чтобы усесться поудобнее, но затекшая нога соскользнула, и, стало быть, не все еще кончилось: у него снова было такое ощущение, что он летит куда-то в пустоту. После этого вылетел из головы и город, и хозяин, который будет ждать его в десять часов. А может ли он радоваться? Нанял его один богатый перекупщик, поговаривают, правда, что он уже не богатый, да кто знает, так ли это? Завтра день святой Анны, и нынче ночью он повезет товар в город на ярмарку. Дуреха радуется, соседи ему завидуют, – еще пока не завидуют, но будут. Они ничего не знают, но уже как будто бы завидуют. А вот он себе не завидует и вовсе не радуется. Он радовался целый день, потому что перекупщик сообщил ему на этот раз поздно, только вчера. Он радовался и перед наступлением вечера, когда стоял на мостике и смотрел в ручей на тот старый кирпич. Ведь и тогда, когда он выбрался с телегой со двора, еще все было хорошо. Но стоило ему въехать на мост, – загромыхали бревна, и тогда… А все эти бревна. Вся штука в этих бревнах, – ведь, когда он проезжал по второму мостику, тоже загромыхало, и он позабыл про кресты и про то, что хотел на них перекреститься. Вся штука в этих бревнах. Сбить их надо, вот только – где найдешь такие гвоздищи? Или неплохо бы прихватить их снизу скобами. А где их взять? Две еще нашлись бы, ну, пожалуй, три, а нужно бы… ну-ка, прикинем. Считал он недолго, и вдруг:
– Тьфу! – Это Матуш понял, сколько их надо – скоб и гвоздей. Получилось огромное число. Тридцать восемь скоб. Но, сплюнув, он и лошади дал понять, что ему все едино, из-за чего он так мучается и не может радоваться – из-за несбитых бревен или из-за чего другого.
Стало быть, лошадь везет Матуша, а Матуш везет в себе истины, которые не радуют его, и среди них самую суровую – что жизнь коварна, как хищник, и даже если она подкинет немного радости, то делает это только для того, чтобы истерзать Матуша. Все эти истины он везет в себе, ему плохо из-за того, что он все это знает. А вот лошади, должно быть, хорошо, она ведь ничего не знает, хоть и умна. Скотина есть скотина, пускай и умная. Она может найти дорогу в темноте, видит – и все тут. Лошадь – безгласная тварь, и прав всякий, кто так говорит. Стань сейчас Матуш лошадью, ему было бы хорошо, и он бы очень это ценил. Но он должен ехать как Матуш, Матушем он и останется и никогда больше не осмелится даже подумать, что хорошо бы стать лошадью, потому как это грех и святотатство. Об этом даже никому нельзя рассказать, особливо жене, уж она бы разнесла это по всем соседям. Это же… ах, да что тут говорить.
А вокруг темнота, а вокруг ни звука, и уж одно это заставляет человека затаиться в себе и только изредка, да и то с опаской, выглядывать из своего мирка, дескать, ага, что это там опять происходит? Так и Матуш.
Нет, не след было браться за это. Не надо было ехать в город и наниматься к богатому перекупщику, чтобы отвезти товар в горы к часовне, где каждый год бывает богомолье и ярмарка. Часовню эту построили потому, что там какой-то бабке явилась дева Мария. Другие поговаривают, что это вранье, что бабка эта тронулась умом, а про деву Марию она наплела с пьяных глаз. Ведь живы еще многие из тех, кто знал эту бабку, и все твердят одно – что она пила и была не в своем уме. Нет, не надо было ехать, он же не подряжался ездить каждый год, а возчиков на Кисуцах и без него хоть отбавляй. Храпел бы сейчас, и, глядишь, приснился бы ему красивый сон, потому что всякий раз, когда он ложится спать голодным, ему снятся красивые сны. Ведь как же так получается, что я еду, а глуховатый сосед и те, с верхних хуторов, остаются, и их лошади днем и ночью стоят в конюшне и видят перед собой лишь темную стену? Сегодня он ушел у соседей из-под носа, ловко улизнул, а вот когда переезжал мостик, бревна загромыхали. Может быть, соседи слыхали, а может, и нет. Если не слыхали, то завтра станут выспрашивать друг у друга:
– Где Матуш?
– Не знаете, где Матуш? Что-то я его сегодня не видал.
Потом они придут к ним домой и обо всем узнают от жены. Мужик завсегда вытянет от бабы все, что ему нужно.
А послезавтра?
Послезавтра они придут уже к нему самому. Когда заявится первый сосед с верхних хуторов, глуховатый будет уже у него. Будет сидеть и слушать. Ничего не будет делать, только сидеть и прислушиваться к разговору. Тот, первый, спросит:
– Ездил?
– Ездил.
– Заплатил он?
– Заплатил кое-что.
– Что? – не поймет глуховатый.
– Я говорю – кое-что. Немного муки и крупы.
– Ну, значит, заплатил. Я кашу люблю, – глуховатый начнет размышлять о каше.
– И стопку поднес?
– Поднес.
– Гм, а народу много было?
– Хватало. Но меньше, чем в прошлом и позапрошлом году.
– Меньше, значит.
– Меньше.
– Год от года все меньше и меньше. А священников сколько было?
– Трое.
– Трое? Каждый год бывает их трое. Я был там позапрошлым летом, и тогда их тоже было трое. С чего бы это? Не знаешь?
– Не знаю. Думаю… наверное, есть такое предписание, чтоб всегда было трое!
– Ну, так… – он оглядит всю комнату медленно и основательно, как бы стремясь все запомнить, – ну, я пойду. С богом! – И он уходит, неторопливо и неохотно. Не хочется ему уходить, он бы еще о чем-нибудь порасспросил, да не знает, о чем.
– Что он сказал?
– С богом.
– Ну, ну. – Глуховатый останется, и будет сидеть рядом с Матушем и ждать, пока не придет второй сосед, тогда он снова будет прислушиваться. Так он высидит до конца, до прихода последнего. Это будет длиться чуть не целый день, потому что соседей девять, с глуховатым – десять, впрочем, он не в счет. Он, конечно, сосед, но и не только сосед, он вроде как брат или наподобие этого, словно бы из их семьи. Потому что послезавтра он ему поможет. Сам того не зная, он послезавтра поможет Матушу. Ничего не говоря, будет сидеть рядом с ним, и когда соседи станут по одному приходить, все будет выглядеть так, как будто они с глуховатым на ярмарке были вместе. Все будут знать, что Матуш был там один и что глуховатый сидит рядом просто так, ведь других дел у него нет, и все же хоть немного это будет выглядеть так, словно оба они были на ярмарке. Матушу легче будет отвечать на вопросы, и он сможет смелее глядеть в глаза приходящим. Без глуховатого ему пришлось бы туго, он, чего доброго, не выдержал бы и послезавтра сбежал бы куда-нибудь, чтобы не видеть, как соседи один за другим спускаются к нему по голому каменистому склону, а потом стоят перед ним и спрашивают о том, что уже наперед знают, знают и то, что он им ответит. Вообще, похоже, что приходят они не за тем, чтобы послушать его, а за чем-то другим.
– За чем же?..
А вокруг темнота, а вокруг ни звука, и можно было бы подумать, что темноту эту, и тишину, и звездное небо, и расплывшийся пейзаж Матуш воспринимает так, как они есть, что все это он вбирает в себя, и все откладывается в нем, а что между видимым им и тем, что в нем откладывается, нет разницы. В таком случае должен был бы отложиться в нем прежде всего лошадиный круп, круп его умной лошади, и занять там самое большое место, потому что его Матуш видит все время и отчетливей всего. А также – белеющая дорога. И чернеющие склоны, и темные колеса, которые несутся на него и оказываются деревьями, посаженными вдоль дороги. И свечи-ели. И еще звезды, в том же порядке, что и на небосклоне. А также серп месяца. Но Матуш не вобрал в себя ничего подобного.
– За чем же они приходят?
– Может, они хотят видеть меня? Мол, пойдем к Матушу и поглядим на человека, которому привалило счастье. Порасспросим его обо всем и послушаем, какой же у счастливого человека голос и отличается ли этот голос от других. Так говорят соседи. Поэтому приходили они к нему в прошлом году, когда он вернулся с ярмарки, придут и послезавтра. А может, они хотят упрекнуть его, мол, зачем он так делает. Раз нам приходится кормиться без святой Анны, значит, и ты должен был прокормиться. Не мучай нас! Или же все будет по-другому, и у него плохие соседи, куда хуже, чем он думает.
– Так-так, – доносится со всех сторон, и вот уже вокруг Матуша и над ним не остается ничего, что не подтверждало бы этой новейшей истины.
– Пошли к Матушу. Помучаем его. Только давайте не все сразу. По одному. Чтобы это подольше тянулось. Ведь чем дольше это продлится, тем лучше. Ты, пожалуй, ступай первым, а я был бы очень рад, если бы меня вы пустили напоследок. Я с удовольствием погляжу, как он, приниженный, сидит на лавке. Так-то оно лучше всего будет. А когда через год снова наступит день святой Анны, он так нас будет бояться, что скажет перекупщику: «Не повезу я ваш товар. Зовите всех, тогда повезу. Со мной вместе нас десятеро. Есть еще один, глуховатый, так чтоб вы и его позвали. Всех нас, значит, одиннадцать. Мы все вам перевезем. А прикажете и заплатите – так мы хоть весь город разнесем и по кусочку развезем. Мы такие. Мы так договорились. Никто, правда, этого не говорил, но все мы чувствуем, что так должно быть. Один за всех и все за одного! Вместе жить, а не будет другого выхода – так вместе и подыхать», – вот как скажет Матуш перекупщику, когда через год наступит день святой Анны. Но чтоб Матуш так сказал, надо его заставить. Помучаем его как следует, и тогда он скажет. Но вполне возможно, что он ему этого не скажет, ему просто не придется говорить, потому как за год все мы передо́хнем и святой Анны не дождется даже Матуш, хоть он и был таким счастливчиком. И, пожалуй, это будет лучше всего. Что скажете на это, мужики?