355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рудольф Яшик » Избранное » Текст книги (страница 22)
Избранное
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 16:30

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Рудольф Яшик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)

– Шерер, Шерер! Осел треклятый! Порезался я. Не гляди, как баран на новые ворота, а достань мне квасцы, камешек достань, жук ты навозный!

«Черт побери, еще и это! А еще говорят, что у фельдфебеля легкая жизнь. Я знаю, кто так говорит. Господин Грамм, вы идиот! Я фельдфебель, а вы идиот! Извините…»

На похоронах не произошло ничего примечательного… А за то, что произошло, никто не мог отвечать – ни покойник, ни Кляко, ни державшийся несколько в стороне фельдфебель Ринг. Шоссе, которое было хорошо видно и по которому еще совсем недавно валила отступающая армия, внезапно затихло и опустело. Перестали рычать перегруженные автомашины, греметь конские упряжки, не шли по степи на запад пехотные части. На востоке, должно быть, что-то произошло.

«Или все немецкие войска уже отступили и мы одни остались лицом к лицу с неприятелем, или же кто-то остановил русское наступление! А что, если русские отрежут все дороги на Ростов и у нас для отступления останется только море? Это колоссально! Перепрыгнем мы его, что ли?»

Солдаты проходили мимо открытой могилы, бросали в нее по горсточке земли, а фельдфебель Ринг отправился доложить Грамму, что на шоссе, по которому отходила немецкая армия, прекратилось всякое движение.

С востока доносилась канонада.

У засыпанной могилы остались Кляко и ординарец покойного поручика. Чувствуя себя в роли родственника, ординарец стеснялся уйти раньше Кляко.

– Надо привести в порядок его вещи. Принеси их мне.

– Какие вещи, пан поручик? У него ничего не было. Мне все пришлось распродать. Ранец, простыни, запасную пару сапог, пистолет и бинокль. Деньги все ушли на шнапс. У него уже давно ничего не было…

– Я имею в виду переписку. Фотографии. В карманах ничего не нашли?

– У меня ничего нет. Ведь он не получал писем. Разве вы не знали?

После этого Кляко долго стоял, молча разглядывая в бинокль шоссе. И только сумерки прогнали его от могилы. Он уныло поплелся прочь, сгорбившись от непомерной тяжести, рой мыслей жужжал в голове, приводя его в смятение. Этим мыслям он когда-то придавал трагически огромное значение. А над могилой Кристека он понял, сколько было в них высокомерия и неуместной гордыни. Он понял Кристека только сейчас и теперь мог сказать, что хорошо его знает. Смерть Кристека застигла Кляко врасплох, но теперь он видел: в ней ничего не было странного, и ничуть она не противоречила, а, наоборот, логически завершала жизнь опустившегося человека, молчаливого или некстати ронявшего нелепые замечания. В его смерти не было ничего непонятного, ничего такого, что можно было бы назвать несправедливым. Кляко видел Кристека сегодня утром, но это был уже другой Кристек. По-прежнему молчаливый, замкнутый и неприступный, как и на старой огневой позиции, он, казалось, нашел то, чего давно искал, и потому презрительно улыбался. Эту улыбку он унес с собой в могилу. А он, поручик Кляко, командир словацкой сводной батареи, все еще в нерешительности. Уже полгода назад он сказал себе, что служит преступлению и что подло служить ему дальше. Но он продолжает служить, холопски служить и стал даже начальником. И только на недавно покинутых позициях он отважился выступить с невнятной речью. Он даже не помнит, что сказал тогда. Потом он великодушно решил отвести батарею сюда, в незнакомое место, теперь уже известное, и что-нибудь здесь придумать. Господи, насколько смерть Кристека понятнее! «Как у этого парня все было прямолинейно! Когда же я поумнею и спущусь с облаков на грешную землю? Обернись же тетерев ясным соколом! Самое главное, что русские – тоже славяне. Я перебегу на ту сторону – и во веки веков аминь. Эй, ты, опереточный офицерик, послушай, может, тебе хочется при этом бегстве еще и замшевые перчатки надеть? Или белые? А начищенные сапожки тебе не потребуются? Нет? Нет. Мозги твои еще не совсем размякли. Нужно ли тебе это, молодой человек? Тебе всегда что-нибудь нужно, но все твои желания обычно ни черта не стоят. Время от времени тебе необходимо обругать себя дураком, подонком и трусом, и ты крепко ругаешь себя, а после этого снова преспокойно живешь подонком и трусом. А когда от всего этого тебя начинает мутить, ты опять принимаешься себя ругать. Чтобы не повторяться, ты выкладываешь все это кому-нибудь постороннему. Во всяком случае, эффектно! Больше тебе ничего и не нужно. Да, любишь ты поиздеваться над собой. А ведь никчемное ж это занятие. Конечно, это отличает тебя от других, делает тебя оригинальным, но ты все-таки подонок и трус, только в иной личине. Сейчас ты надел на себя личину элегантного офицерика, пижона в белых перчатках. Для чего ты наговариваешь на себя, обливаешь себя помоями? Какой в этом смысл? Ты не расплачиваешься за это кровью, вот в чем вся штука. Ты ревниво следишь, чтобы не пролилась кровь, и остаешься прежним Кляко. Ты боишься за свою шкуру, вот оно что! Ты уже изведал кое-какие прелести жизни, уже пользуешься кое-какими удобствами, как же тебе не бояться? Но так поступают действительно только самые настоящие трусы. А разве ты другой? А что же ты делаешь, обливая себя помоями, как не оправдываешь в себе труса? А? И чем ты оправдаешь себя завтра? Завтра тоже будет день. Останется ли все по-старому? Тебя это мучит, причиняет боль. А прежде что было? Прежде тебя ничего не мучило? Не было тебе больно? Что будет завтра? Не знаю. Это, по крайней мере, откровенно. Значит, не летать тетереву ясным соколом, а попросту говоря – шлепнуться в грязную лужу. И не в первый раз. Мы уже не думаем, как спасти батарею, перестаем прикидываться спасителем. Ну, дай нам господь бог здоровья. Услышь нас, господи! Мы начинаем сначала. Первая буква в азбуке – «а». Она бывает прописная и строчная».

Кляко сплюнул и был рад, что на обратном пути никого не встретил. Солдаты на огневой позиции рыли орудийные окопы. Работой руководил поручик запаса, лысый учитель.

Кляко лег. На полу были постелены две конские попоны, он лежал не на голых досках. Единственное окно в комнате для офицеров было затянуто брезентом, но он не сохранял тепла. Под двумя одеялами удастся вытерпеть до утра. Кляко решил, что так и поступит. Его не смущало, что придется лежать тринадцать часов. Тишина стояла такая, что ему захотелось снова озлобиться, истерзаться, снова уйти в себя от этого гнетущего мира.

Из этого состояния его вывели топот и крик. Ординарец заглянул в комнату.

– Вы здесь, пан поручик?

– Что тебе надо?

– Я хотел только узнать, тут ли вы. Я принесу вам ужин.

– Не лезь ко мне! Шкуру с тебя спущу, а потом… – Не владея собой от ярости, он захлебнулся собственными словами.

Но тут вернулись остальные офицеры. Вдобавок все трое сразу.

– Темно, как в погребе.

– Свечки у тебя нет? Мне бы хоть огарок.

– Нет.

– Я, братец, этого письма так и не напишу. Уже второй день собираюсь, и ты думаешь, время у меня есть? Нету!

– Собачий у тебя характер. Только что похоронили поручика Кристека, а ты свечку ищешь!

– Ну, похоронили. Так что?.. Что из этого следует? Жизнь остановилась, что ли?

– А если остановилась?

Вопрос прозвучал страстно и заинтересовал молчащего Кляко.

– Ты ничего не видел? На дороге, по которой отступали немцы, пусто; что-то произошло на востоке. Новое наступление? Новое отступление? А о Ростове ты слышал? Как мы попадем домой? Морем? Мне что-то не хочется. Я моря боюсь… А ты не боишься моря?

Никакого ответа.

– Вы поужинали, господа? – спросил Кляко, закуривая.

– Поужинали. Извините, пан поручик, я не знал, что вы тут.

– Пора спать. У нас у всех есть о чем подумать. Курить разрешается, но я не желаю слышать ни единого слова. Вопросы есть? Нет? Тогда спокойной ночи!

– Спокойной ночи! – послышалось трижды.

Двухэтажный дом засыпал.

Мир погружен в темноту. Он уже отдыхает, как Кристек. У него тоже прострелено сердце. Кляко яростно курит.

Темнота тянется очень долго. Не до бесконечности, но долго, и нет в ней ничего величественного. Бог времени скорее уж страшен. Это марш секунд, минут и часов, движение руки с сигаретой, усталое хлопанье век, а в ушах – гул летящих самолетов. И висят надо всем этим устрашенные мысли. И самолеты в ужасе проносятся над двухэтажным домом и сбрасывают бомбы, где-то неподалеку на востоке. И тогда исчезают и не возвращаются больше мысли, а с ними улетает и ночь. Она уже не идет, а мчится, и с каждым мигом угрожает все настойчивее: «Я ухожу, ухожу очень скоро, и за мной настанет день!» И все эти угрозы Кляко должен был услышать и вытерпеть.

И все-таки в конце концов произошло то, чего он боялся: настало утро. Он не спал всю ночь, но спать ему не хотелось. Охваченный отчаянием, он не замечал бомбежки. Завтра прибудут альпийские стрелки, но завтра будет уже поздно. Решить все нужно сегодня. И небо пасмурно, словно враждебно Кляко. Он смотрит в окно. Тишина. Не грустит ли он о Кристеке? Как страшно встречать новый день! Или это присуще только отчаявшимся? Он не спал всю ночь, и ему страшно встречать новый день. Ординарец Кляко приносит всем кофе и шепчет своему поручику:

– Пан поручик, ребятам чего-то надо от вас, чего-то они от вас хотят. Боюсь, с ними что-то неладное.

– Не приставай и убирайся вон!

Кто ничего не знает и не хочет знать, кто живет лишь настоящей минутой, тот может смеяться и найдет время обругать повара и каптенармуса, которые мухлюют с сахаром и подают офицерам горький кофе, и это не кофе, а настоящие помои. Такие люди найдут время сказать, что были бы счастливы, если бы повар и каптер у них на глазах сварились в этих помоях и они увидели бы, как их потом выбросили собакам, и тому подобную муру, порожденную минутой и выдуманную людьми, что живут только ради нее.

Нет, кофе вкусный, горячий, если это вообще что-то значит. Кляко невыносима глупая болтовня офицеров. Он уходит. Солдатам что-то нужно. Он уходит так решительно, словно у него есть ясная цель, а ее-то и нет. Он утратил ее вчера, у могилы Кристека, и прошедшая ночь подтвердила это. И предъявила ему соответствующий документ – его собственное лицо, пожелтевшее и осунувшееся. И подписала его. Темный круг под одним глазом, темный круг под другим. Подписала, как неграмотный человек. Где же третий круг?

Непрерывно бомбят самолеты. И рвутся снаряды. Это похожа на раскаты грома. Дом содрогается, с востока все ближе доносится мрачный гул, глухие клокочущие звуки. Это рвутся бомбы, артиллерийские снаряды и снаряды, выпущенные танками. Кляко знает уже многое, ко многому привык, и именно потому все это ему неинтересно.

Ординарец сказал правду. Солдаты ждут Кляко, они в полном снаряжении, с винтовками, пулеметами, в касках. Когда он выходит из командирской комнаты, солдаты отделяются от стены. После бессонной ночи он воспринимает все очень четко, более четко, чем когда-либо. Может быть, это лихорадка, что вполне естественно. Ведь он прежде всего подумал, что каждый коридор состоит из двух длинных стен и похож на сильно вытянутый прямоугольник. Солдаты стоят вдоль этих длинных стен. Все организовано, все отлично организовано кем-то, кто объявил поручика Кляко, командира словацкой сводной батареи, врагом; Кляко это чувствует, как и то, что рука, устроившая все это, очень сильна. Солдаты стоят строем! Для Кляко оставлен лишь узкий проход между двумя шеренгами. Он, Кляко, преступник, да, преступник, и потому должен пройти сквозь строй. Он не баловень судьбы, нет! Но у его солдат та же судьба, и потому они имеют право на гнев, ненависть, на желтые, осунувшиеся лица. И под глазами у них ночь оставила свою печать, и они боялись этого утра. И, наверно, они тоже подумали: как странно видеть новый день!

«Сквозь строй надо пройти гордо, высоко держать голову. Упасть в середине и умереть в конце. Раз, два, три, четыре! Стой! Вольно! Должно быть, у меня лихорадка. Я похож на безумца. Чего они хотят?» И Кляко кричит солдатам:

– Что вам надо, ребята?

– Мы ждем.

– Кого?

– Вас. Мы идем домой на свой страх и риск. А вы или пойдете с нами, или…

– Или?

– Что ты с ним чикаешься? Дай ему раза, этому пижону!

– Нам никаких офицеришек не нужно. Доберемся и сами.

– Тихо, ребята!

Стены дома дрожат. Все явственней доносится канонада.

«Вот он, вот эта сильная рука, что все организовала», – думает Кляко, узнав голос Лукана.

Лукан подошел с другого конца коридора. В руках у него пулемет.

– В этом коридоре вы должны все решить, пан поручик.. Мы отправляемся домой. Это наше последнее слово.

– Ты знаешь, что я не могу вернуться. Ты лучше всех это знаешь.

– Мы будем молчать. Даю вам честное слово за всех.

– Плевать на него! Пошли! Если мы не сделаем этого сейчас, то не сделаем никогда. Эту кутерьму надо…

– Alarm! Alarm![60] – раздались крики немцев. Перед домом затрещал немецкий автомат, послышались крики, громкий топот. Солдаты в коридоре оцепенели.

– Все тут? – спросил Кляко командирским тоном.

– В конюшнях еще остались люди с Чилиной, – послушно и тихо ответил кто-то за спиной Кляко.

– Беги! – Кляко схватил за ремень ближайшего солдата и оторвал его от стены. – Веди их всех на огневую позицию.

Солдат побежал сквозь строй, предназначенный для Кляко, свернул вправо, к черному ходу.

От дверей черного хода Кляко отделяли восемь шагов. Он сделал их, успев, однако, спросить себя: «Чем объяснить, что я так спокоен?» И его голос прозвучал по-командирски:

– Солдаты! Все за мной на огневую позицию! Лукан! Ты станешь здесь и уйдешь последним! За мной! Бегом!

Он выскочил вон, воодушевив всех остальных. Солдаты побежали следом, потому что только он знал, чего хочет и что нужно делать. Один за другим они исчезали в густых низких зарослях кустарника позади двухэтажного дома.

Обер-лейтенант Грамм стоял на дворе и терпеливо ждал, когда последние запоздавшие солдаты его роты выбегут из дома. Он не имел представления о положении, никто ничего не доложил ему, не было даже телефонной связи. Фронт должен был стабилизироваться на берегу речки, километрах в восьми к востоку. В трех километрах уже несколько дней назад начали возводить вторую оборонительную линию. Но Грамм не предполагал, что русские могут пробиться сюда, да еще за такой короткий срок. Ведь командир полка совершенно ясно сказал ему несколько дней назад: «Считайте, что вы отправляетесь на отдых, обер-лейтенант. Никаких блиндажей, никаких лачуг – у вас будет дворец. А если соорудите постели, то останется только вообразить себе пляж, и вы почувствуете себя, как на Ривьере. Поддерживайте в роте дисциплину».

«Russische Panzern!»[61] He бред ли это? Слышен подозрительный гул. Это гудят моторы танков. Лязг гусениц. «Никакой паники, Курт Грамм! Ты бывал в переделках и похуже. И все же не терял головы. Два-три русских танка прорвались через фронт и сеют панику. Знаем мы эту тактику, знаем мы и русских танкистов. Это отчаянные головы. Но и в моей роте нет трусов!»

– Все вышли, фельдфебель Ринг?

– Все, господин обер-лейтенант! Словаки! – Ринг кивнул головой в их сторону.

– Достойно удивления, фельдфебель Ринг. Я рад, что ошибся. Пожалуй, за месяц я сделал бы из них настоящих солдат. Принесите мне каску. У словаков они есть, а у меня нет.

– Слушаюсь!

Ринг охотно выполнил этот приказ. Глухие громыхающие звуки на востоке его уже не так пугали.

– Не будем терять времени, – сказал Грамм, надев каску и подтянув пояс. Он дружески похлопал Ринга по плечу. Фельдфебель понял, что положение серьезно.

Рота Грамма окапывалась в каких-нибудь ста метрах от своей казармы. Солдаты ковыряли штыками промерзшую землю, вычерпывали ее касками.

Грамм не очень беспокоился за них. Они уже научились делать, что полагается. Теперь они окапывались, и потому он решил, что положение серьезное. Но, разумеется, он и не подозревал, что у его солдат не осталось никаких идеалов. «Железный вал против большевизма!», «Передовая линия обороны европейской и немецкой цивилизации!». Все это вылетело из головы солдат Грамма. Они были обыкновенными солдатами, и это была подлая война, в которой как никогда действовало правило: «Я убиваю, чтобы остаться в живых. Если я убью десяток, в десять раз увеличатся шансы выжить и выкарабкаться из этой гнусной истории. Поэтому я окапываюсь. Прежде наших убитых солдат называли «герои». Дерьмо! Совсем они не герои, а просто дохлое пушечное мясо, и стать им я совсем не намерен. Если я буду убит, меня могут все… Я говорю «все», а это, черт возьми, кое-что да значит. «Отче наш, иже еси на небеси…»

Солдаты работали упорно, пересиливая боль в окровавленных пальцах. При этом они молились. Они верили в бога, только в бога и больше ни в кого. Все остальное было ни к чему. Наплевать! Пока бог их не обманывал. Это свой парень! Они молились ему перед каждой атакой, и он их слышал. Они живы. Еще живы! Они – живое доказательство его надежной спасительной руки. Ибо те, кто погиб, то ли вовсе не молились или же молились кое-как. Факт. Мало ли лентяев на свете! Это верно. И лентяям будет крышка. Совершенно правильно. Бог молодчина, а не шарлатан. От всех он требует выполнения долга на все сто процентов. В конце концов, это и правильно. Для бога сделай все с благодарностью, и он воздаст тебе сторицей. А что ты получишь, если сделаешь кое-что для этой свиньи Грамма или для Ринга – вдвойне свиньи? Шиш! Если бы только шиш! Смерть…

Грамм залег впереди и без бинокля убедился, что солдаты оценили обстановку правильно. Русские танки были близко, меньше чем в двух километрах. Путь отступления, вчера после полудня опустевший, снова был забит бегущей армией, грузовиками, транспортерами. За дорогой по полям и всюду, куда хватал глаз, в беспорядке отступали немецкие пехотные части. Танки обстреливали шоссе. Какая-то артиллерийская батарея продолжала еще сопротивляться. Она подожгла два танка. На дороге горели грузовики, рвались снаряды. Обезумевшие лошади, с повозками и без них, носились, обгоняя друг друга между двумя линиями огня, их косило пулями, они гибли, они становились на дыбы и тихо подыхали. Возле последнего стреляющего орудия что-то мелькало. Грамм взялся за бинокль. Это были три солдата. Вдруг пространство вокруг орудия окутал дым. Грамма словно стегнули кнутом. Он положил бинокль и пошевелил губами, произнося: «Герои». После этого взвыли моторы, и шесть… восемь… одиннадцать танков выползли на шоссе, и никто не оказал им сопротивления. За танками двигались человеческие фигурки. Они бежали, и от их крика холодела кровь. Молчаливое шоссе пылало погребальным костром.

– Они нас обходят, господин обер-лейтенант, – сказал Ринг, лежавший рядом с Граммом.

Что может сказать на это обер-лейтенант Курт Грамм? Фельдфебель всегда останется фельдфебелем. И все-таки Грамм ответил:

– Если бы в моем распоряжении была двадцатиметровая вышка, я доказал бы вам, что вы ошибаетесь. Вы разве не слышите? – Он показал на горизонт, где виднелся спуск в какую-то ложбинку. И в это мгновение, словно из воды, там вынырнула башня танка, а за ней – еще четыре. Это был решающий момент. Или танки свернут вправо, к дороге, где отступает немецкая армия, или же они пойдут прямо на роту Грамма. С танков стали спрыгивать человеческие фигурки. Облачко. У-и-ии! Ба-бах! Еще облачко.

– Вы останетесь с солдатами. Словаки должны стрелять прямой наводкой. Я иду!

Грамм пополз.

Два солдата окапывались вместе. Грамм не преминул ободряюще заметить:

– Отлично, ребята! Вдвоем веселее!

– Дурак, – сказал один солдат, но Грамм не мог этого слышать, потому что на крыше дома, где до этого была размещена немецкая рота, разорвался снаряд. Второй солдат усмехнулся и вытер окровавленные пальцы о штаны.

– Все мы дураки! – сказал он.

Грамм побежал. Он потерял выдержку и побежал. Существование железной роты зависит от его ног, от его легких, и потому он не смеет беречь себя, вообще не смеет остерегаться. А раздвигая кусты, он зря теряет время и энергию. Здесь не больше трехсот метров, но сейчас это очень много. Пока не поздно, он должен добежать.

«Орудия необходимо вытащить из земли. Кажется, их закопали не очень глубоко? Нет, не глубоко. Я знаю, что не глубоко. Солдаты любят делать все кое-как, и словаки – не исключение. Потом мы протащим орудия через кусты и установим для стрельбы прямой наводкой. Десять минут. А если это старательные ребята, управятся и за восемь. Они сумеют это сделать, и мы остановим танки. Достаточно остановить танки хотя бы на час, а там мы уж как-нибудь выкрутимся. Я всегда выкручивался, когда попадал в переделку. А в переделку я попадал не раз. Мне и двух лет будет мало, чтобы все рассказать внукам. У меня будут внуки. Когда мы победим, я найду жену и сделаю кучу детей. Они вырастут, поженятся и выйдут замуж, у них будут свои дети. Это будут мои внуки. Сначала я стану обо всем рассказывать детям, потом внукам. Я стану рассказывать им обо всем, что я пережил в этой стране. Мы должны победить. С такими солдатами, как у меня в роте, мы, конечно, добьемся победы. Удивительно, как они сумели отбросить от себя все, что не связано с войной. Они живут только ради нее. Они действуют самостоятельно, настолько самостоятельно, что любой из них мог бы стать полководцем. Они закапываются в землю, будто кроты. И я бы ничего лучшего не придумал. Они сделали это и без меня. Блестяще, я горжусь…» Грамму хотелось развить эту мысль. Он искал в глубинах мозга новые истины, новые факты, чтобы затем высказать убеждение, что все немецкие пехотные части на русском фронте таковы, как его рота. Это было необходимо, он хотел это продумать, но в голове шумело, кустарник больно хлестал по лицу, и все ближе слышался лязг танковых гусениц.

Два снаряда снесли часть крыши над жарко натопленной комнатой, где осталась постель и пижама обер-лейтенанта. Крыша некоторое время парила в воздухе, затем с грохотом рухнула на землю. Впереди блестели щиты гаубиц словацкой сводной батареи.

Словаки стояли молча, сбившись в кучу. Они мрачно посматривали на кустарник, откуда должны были появиться коноводы с фельдфебелем Чилиной во главе. Где они? Неужели этих кляч нельзя отвязать поскорей? Да и зачем отвязывать? Люди поважнее лошадей. И пусть наконец кто-нибудь, черт возьми, заговорит! Пусть хоть словечко вымолвит! Может, оно что решит, а может, и нет, ведь все уже давно решено. Кто его знает, зачем этот горластый Кляко потащил их на огневую позицию? Они не спали всю ночь, толкуя между собой. И, решив бежать на родину, взяли свои каски и винтовки. В такие скверные минуты лучше себя чувствуешь, если эта дрянь у тебя в руках. Кляко тоже думал, как они, и потому привел их сюда.

– Все к лучшему, – сказал кто-то.

– Что к лучшему? Не будь Лукана, и след бы наш простыл. Но он стоял на том, чтоб мы взяли с собой и поручика, мол, тот знает по-немецки, и с офицером легче пробраться мимо полевой жандармерии.

– Истинно так.

– А теперь что? У нас под носом русские танки. Небось прорвали фронт. Немцам достанется на орехи, а мы-то чего здесь торчим?

– Объяснял же я тебе, что мы ждем «лошадиного батьку», ты забыл? Они там лошадей отвязывают, на свободу их выпускают.

– И то правда. Подло было бы бросить товарищей в беде. Но все равно эти коноводы порядочные скоты. Я бы Чилине как следует намылил башку. Жди их теперь! А как придут, мы через кусты и подадимся. Сам господь бог их тут посадил. У Кляко-то котелок варит! Лучшего места не придумаешь. Это, братец, схоронка что надо, нас тут никто не найдет.

У-и-ии! Бах!

– Ложись! Здорово тряхнуло! И чего они не идут? Пошли им навстречу! Крышу сорвало! Смотрите, смотрите, несет, будто парус! Коноводы вот-вот появятся. Эти кусты здесь посадил сам господь бог и шепнул, должно быть, об этом Кляко…

– Herr Leutnant! Herr Leutnant! – кричал Грамм, словно пьяный вываливаясь из кустов. Он тяжело отдувался, лицо его было в крови. – Господин лейтенант, русские танки! Мы должны их остановить, остановить хоть на минутку, стрелять прямой наводкой…

– Ну и?.. – с сатанинской усмешкой спросил ледяным голосом Кляко. – Не угодно ли вам закурить, господин обер-лейтенант? Сигарета успокаивает нервы.

Кляко хотелось сделать что-нибудь ужасное. И это было заметно по его поведению, все было заметно. Так хищный зверь готовится к прыжку. И если бы хищный зверь умел курить, он точь-в-точь так же закуривал бы сигарету, и, если бы у него были руки, он точь-в-точь так же сунул бы их за пояс и направился бы к орудию, и точь-в-точь, как Кляко, он должен был бы перепрыгнуть через лафет.

У-и-ии… уи-и-ии-и! Бах!

Никто не закричал «ложись», никто не бросился на землю, никто не заметил, как облако пыли взлетело над постройками, никто не ждал «лошадиного батьку» и молчунов.

Грамм, по-видимому, не понял ничего.

Грохот превратился в звон, в металлический лязг, и Грамм бросился к гаубице, попытался выдернуть ее из земли один. Он быстро говорил что-то, и все слова его сливались в хриплое воронье карканье. Словаки не понимали его, но догадались, чего добивается немецкий офицер. Кляко стоял неподвижно, ожидая чего-то. Кобура у него была расстегнута.

– Чилина!

– Чилина идет!

Грамм выпрямился.

– Господин лейтенант, приказываю вам… – Грамм постучал по щиту. Тут к нему подскочил молчун с легким пулеметом, ударил немца по руке и закричал:

– Унзер канон, ферштест, никс дойч, словакиш канон, ферштест?[62] И вали отсюда! – Солдат оттолкнул Грамма, и лишь кусты удержали немца на ногах. Тот мгновенно схватился за револьвер. Кляко трижды выстрелил, а вслед за тем молчун всадил в Грамма половину магазина легкого пулемета. Рука Грамма продолжала сжимать ремешок. Кустарник держал его мертвое тело. Вдруг оно сползло и так и осталось лежать на правом боку.

Уи-и-ии…

Кто-то протолкался вперед и сказал:

– Ну, проклятые богом!

Это был фельдфебель Чилина.

Кто-то захохотал как безумный.

Это был Кляко.

Молчун держал пулемет, глядя на убитого Грамма.

С полминуты стояла тишина. В этой тишине в сердцах солдат отмирало все детское и все, что относится к детству и что тесно с ним связано. В этой тишине отмирали все их детские выдумки, их замысел с окопами на прежней огневой позиции, их намерение взорвать батарею, их клятвы и планы любой ценой добраться до дому. В этой тишине уходили навсегда все затеи молчуна с легким пулеметом. Он хотел выгнать немецкого офицера с огневой позиции, а там – прощай, война, мы уходим через кусты, которые посадил здесь сам господь бог… И пока Кляко с молчуном не выстрелили, до тех пор все это казалось умным и правильным.

– Уи-и-и! Бах!!

– Пулеметы, ко мне! – Кляко держал над головой руку с роковым пистолетом. Подошли солдаты с пулеметами, пришел и Лукан. Кляко сказал: – Мне нужно еще двадцать человек. Пока не придут русские танки, мы должны держать под угрозой немецкую роту. – К Кляко присоединились двадцать молчунов. – Фельдфебель Чилина!

– Здесь!

– Занять круговую оборону! И быстро! Мы идем! За мной!

Кляко бросился вперед и побежал, и кусты царапали его лицо, как царапали обер-лейтенанта Грамма. Но Кляко упорно мчался вперед, бежал навстречу какому-то героическому поступку, который ждал его впереди и который позволил бы ему заглянуть в глубину своей совести и почувствовать глубокое удовлетворение.

– Растянитесь цепью. Мы пойдем в атаку! – закричал он, оборачиваясь, и снова побежал, боясь, что не прибежит вовремя, что все там впереди сделает за него кто-то другой.

– Ребята! Такие-сякие, вы слышали? Круговая оборона! Ясно вам? Стрелять во фрицев, ни на шаг их не подпускать! Ясно? А если русского солдата увидите, не стреляйте, а кричите: «Свои!» Все ясно?

– А если мы танки увидим?

Фельдфебелю пришлось посмотреть вверх на длинного солдата, который наклонился к нему.

– Тихо! Никаких вопросов! А вы, пан поручик, если вам угодно, со своими солдатами отправляйтесь вон на тот участок. – И Чилина показал на горы. – А вы, – обратился он ко второму – пан поручик, займите вот этот участок! – Чилина обвел рукой западную часть горизонта. И третий офицер тоже подчинился ему.

– Ах вы такие-сякие, ну и дела! Слушаются меня!

Рядом взревели танковые моторы. В той стороне, куда ушел Кляко, послышались частые выстрелы.

Солдаты словацкой сводной батареи расположились широким кругом. Земля дрожала.

– Ребята! Вы там слишком густо лежите. Идите сюда, вас трое, – позвал Чилина, а когда батарейцы приблизились, сказал: – Вы будете моими связными. Ясно? – Он сел на лафет третьего орудия. Глаза его остановились на убитом командире железной роты. Долго смотрел Чилина на белый лоб Грамма, хотел понять, что еще надо сделать, чтобы выполнить боевое задание. Но лоб был безнадежно мертв. «Хорошо я придумал насчет связных! Сам не знаю, как до этого додумался. Свыше осенило!»

– Как, ребята, закурим?

– Ну… – неуверенно ответил рябой солдат, а Чилина никак не мог вспомнить его фамилию. Но лицо было такое знакомое… Боже, ведь он вез в своей повозке снаряды. Эх… И когда Чилина предложил молчуну сигарету, у него дрожали руки.

Дрожали руки и у молчуна Виктора Шамая, потому что под ногами дрожала земля. Тут раздвинулись кусты. Пришлось стиснуть зубы и выстрелить. Но он промахнулся.

– Nicht schießen![63] – заорал немец, замахал винтовкой и кинулся к Виктору Шамаю. Но слева от молчуна выстрелили, и немец упал.

В той стороне, где был Кляко, лаяли пулеметы.

В кустах перед Шамаем кто-то бежал. Молчун отбросил пустой магазин, вставил новый, прицелился, и руки его уже не дрожали, ибо много секунд прошло с тех пор, как он перестал быть ребенком.

ЧЕРНЫЕ И БЕЛЫЕ КРУГИ

Рассказы

МЕРТВЫЕ ГЛАЗА

На пятнистом камне сидит мужчина. Гранит играет свежими красками, будто его только что доставили из каменоломни. А вот грани на нем уже стерлись, как и на всяком камне, отданном на волю ветра, дождя и неуемных человеческих рук.

У мужчины лицо ребенка, и это детское выражение останется на его лице навсегда, как родимое пятно. Даже когда он состарится. Детское лицо покроется сетью морщин, и это будет страшно.

Он улыбается приятной, немного изумленной улыбкой, широко раскрывая глаза, и смотрит прямо на солнце, словно это просто зеркало, висящее в жаркой тени.

Смелый, видать.

– Солнце! – восклицает он низким голосом, и камень под ним вздрагивает. Потом он подымает руку с растопыренными пальцами, ловит что-то, ловит страстно, наполняя пальцы беспокойством своего большого детского сердца. Рука кружит в воздухе – сначала терпеливо, потом отчаянно борясь с пустотой, и бессильно опускается на колени.

– Адам! – зовет женский голос.

Адам будто и не слышит. Смотрит вверх и размышляет – как это получается – светит на небе всего одно солнце, а греет так сильно? Так оно и есть, знать-то он это знает, только высоко оно очень, и дотянуться до него невозможно. Мать ему это сказала. И еще сказала, что солнце желтое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю