355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рудольф Яшик » Избранное » Текст книги (страница 5)
Избранное
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 16:30

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Рудольф Яшик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)

– Чего тут странного? – переспросил Лукан и сейчас же ответил: – Ничего странного тут нет.

– Ничего, конечно, ничего…

Кляко разозлился, у него зачесалась рука – хотелось что-то сделать, поставить солдата на место. Сунув руку в карман, он встряхнул спичечный коробок.

– На открытом месте и на передовой курение запрещено. За-пре-ще-но!

– Приказ начальника караула, капрала Матея, – закончил Кляко и подождал, пока догорит спичка.

– Нет, такого приказа он не давал. Нас этому учили, и потому такие приказы никому не нужны.

У солдата дрожал голос, как и у Кляко.

– «Никому такие приказы не нужны…» Ты мне наставления не читай! Ты что, солдат или учитель?

Кляко выдохнул дым прямо в лицо Лукану, понимая, что это небезопасно.

Солдат молчал.

Они зашли слишком далеко, надо было кончать. Часовой отступил в глубину темного двора, а у Кляко остался единственный путь – на улицу. Что произошло? Ничего. Обычный спор из-за немецкого курева.

– Труха паршивая! – выругался Кляко и отшвырнул сигарету.

Такие стычки между ним и солдатами были в порядке вещей. Он их не искал, они возникали сами, рождались из невинных пустяков. «Не умею я с ними ладить, старый олух. На свалку пора! Напрасно я осложняю себе жизнь».

Теперь он ругал себя за то, что бросил сигарету. Его знобило от холода. А в комнате тепло, он полеживал бы там под лошадиными попонами. «Никогда я ничего не додумываю. Ничего не додумываю до конца. Как бы сейчас та сигарета пригодилась: я посветил бы ею на циферблат. Нет, двенадцати еще быть не может. Вернуться в помещение?» Он отказался от этой мысли, не хотелось ему идти и во двор, к Лукану. Потом он вспомнил, что по ту сторону улицы, только гораздо правее, устроена коновязь, там стоят шесть лошадей. «Проверю-ка часовых, ничего мне от этого не сделается. Не мое это дело, но надо же убить время».

Он вышел на дорогу и свернул вправо. Но не успел сделать и нескольких шагов, как кто-то рявкнул:

– Halt![6] Пароль!

– Словак!

– Ist gut[7], – проговорил немец, успокаиваясь.

«Совсем позабыл об этих хамах. – И Кляко пошел дальше, он и сам не мог понять, как это он забыл о немцах. – Ничего-то я до конца не додумываю, вот что. Даже пароля не знаю, так и шлепнуть могут. Что мне здесь надо?» Но Кляко чувствовал, что возвращаться не следует. Это вызвало бы подозрения.

Валил снег. Снежинки таяли на лице. Непроглядную тьму подчеркивала цепочка мертвенных огней на юго-востоке. Казалось, они висят над главной улицей какого-то огромного столичного города, где беспрерывно то зажигают, то гасят уличные фонари. Светящиеся шары, таща за собой хвосты искр, взвивались в черную вышину, лопались и падали, рассыпаясь сверкающими осколками. И только над самой землей их поглощал мрак.

Кляко впервые видел эти цепочки мертвенно-бледных огней. В них таилась какая-то неопределенная угроза, и они не походили ни на какие другие огни. Они были сами по себе.

«Они мертвые», – уговаривал себя Кляко, где-то в глубине души упорно не соглашаясь с этим, что втайне радовало его.

Зарницы на юго-востоке.

У-и-и… у-и-и-и… Что-то ворочается в воздухе и свистит. Не плывет и не хлюпает, но именно ворочается и свистит, а теперь вот завыло, и от этого воя поручик Кляко холодеет до мозга костей.

Он упал на дорогу.

Трах… Трррах…

Земля ожила, словно взволнованная речная гладь, что-то застрекотало, будто швейная машинка. А теперь что-то валится. Трещит дерево. Снова треск. Слышны голоса, много голосов. Отчаянный крик. Кричит человек, кричит тот, кого собираются убить, и он об этом знает, и знает, что спасения нет.

Раненый внезапно смолк.

Кляко поднял голову и сплюнул грязь. На зубах захрустело. Правая рука оказалась по локоть в воде. Колени намокли.

У-и-и-и… у-и-и-и…

Кляко вскочил и побежал. Какая-то сила вдруг приподняла его и швырнула на земляной холмик. Рядом – доска. Кто-то приложил к его колену горячий уголек. Здесь хорошо. Здесь Кляко чувствовал себя в безопасности. Он потрогал колено. Штанина разорвана. Колено распухло. Крови нет. Должно быть, он ударился, наткнулся на что-то. Где он? На чем он лежит? Холмик ровный, со скошенными боками. Кляко припоминает, – так складывают щебень на обочинах шоссе. Здесь доска. Гладкая, хорошо обструганная планка. Кляко ощупывает ее. Планка с перекладиной… и поручика бросает в дрожь. Отшвырнув планку, он сползает с холмика и злобно хохочет.

– Это крест! – Кляко действительно видел крест, сам не понимая, как его можно видеть. Настал день, ночь сгинула. Он лежал рядом с могильным холмом. На черном кресте белыми готическими буквами выведено: «HALSCHKE», а над фамилией что-то еще, помельче, и какие-то цифры. Но Кляко не обратил на них внимания. Он весь дрожал, бессмысленно повторяя: «Хальшке, Хальшке…»

Как светло, какой длинный день! Кляко видел все до мельчайших подробностей. Белое пятно – подштанники, выглядывающие из дыры на колене, пятно потемнее – правая рука. Забрызганный грязью сапог, а за ним рухнувшая деревянная ограда. Рядом с сапогом немецкая каска. Кляко не посмел выругаться – все выше и выше, до самого горизонта, по склону поднимались земляные холмики, над ними торчали черные кресты с касками. Холодный отсвет исходил от них, а по краям ближайших к нему касок мерцали тяжелые холодные капли воды.

– Господи Иисусе!

И впервые в жизни поручик Кляко почувствовал, что все видит, все воспринимает, но тем не менее он мертв.

– HALSCHKE!

Буквы пока еще не стерлись, уцелели и цифры. Четыре из них – 1917 – наводили на Кляко ужас. Это был год его рождения.

Только что была ночь, а сейчас настал такой длинный день. Если бы Кляко взглянул на часы, то увидел бы, что через четырнадцать минут будет полночь. Но он смотрел вверх, на светлое небо. Оттуда медленно-медленно падала ракета, отбрасывая во все стороны мертвенно-бледный свет, а над ней гудел тяжелый бомбардировщик. Гудел, будто невидимый шмель. Внезапно вокруг все завыло и загрохотало. Потом послышался свист, словно нечто огромное расталкивало воздух, стремясь во что бы то ни стало дотянуться до крестов и касок на немецком кладбище.

Скорее за могилу!

Свист нарастал. Лавины раздираемого воздуха бурлили и клокотали. Кляко охватил озноб, между лопатками заныло. Голова была ясная, свежая. Одним глазом он видел на правом плече креста буквы «SCHKE». Пока они еще не стерлись. Это как-то примиряло Кляко со всем. Он лишь упрекал покойного Хальшке, что тот родился тогда же, когда и он, Кляко. Поручику вдруг захотелось зарыться в землю, спрятаться в этих могилах, боль между лопатками чудовищно усилилась. Он уже ни в чем не упрекал покойника, он бессильно царапал ногтями мерзлую землю, цепенея от визга над головой. Сознание померкло.

Но тут откуда-то извне ворвался грохот, принеся с собой горячие пронзительные звуки, и Кляко захотелось крикнуть: «Это не я!» Он закричал и почувствовал, что удаляющийся грохот унес с собой и все страхи.

Меж крестов продиралась лошадь. Почему она так высоко поднимает ноги? Все погрузилось в темноту. Он так и не успел разглядеть, куда направляется лошадь. Слышал только, как та приближается, топает, фыркает, натыкаясь на что-то. Раздавалось звяканье, треск. Должно быть, лошадь поворачивалась, вставала на дыбы. Она сражалась с крестами и стальными касками. Шла немая, отчаянная и бессмысленная схватка. Кладбище было огромное, с лошадиных боков, разодранных острыми перекладинами крестов, должно быть, лилась кровь. Звяканье удалялось. Кляко полз с ощущением, что все это тянется страшно долго. Но взгляни он на часы, – он убедился бы, что полночь настанет через тринадцать минут. А если бы поинтересовался тем, что происходит вокруг, то услышал бы громкие крики и голоса насмерть перепуганных людей.

Кляко вернулся в деревню. Никто его не остановил. В сенях он перешагнул через лежащих вповалку людей. Услыхав, что кто-то вошел, они замолчали.

В комнате было тихо.

– Кто там?

Это, должно быть, спросил надпоручик.

Кляко подошел к тому месту, где лежал раньше, и, не раздеваясь, грязный, улегся, ничего не ответив Гайничу.

– Война есть война, господа.

Но и на это замечание Кляко не откликнулся.

Надпоручик Гайнич только что разрешил сложную проблему, и потому голос его звучал спокойно. Сходить на батарею или нет? Ее могло накрыть тяжелым снарядом или бомбой. Там один «лошадиный батька» фельдфебель Чилина. Если сейчас показаться солдатам в пилотке без каски, то это поднимет их боевой дух. Но сегодня вечером он отдал приказ: «До двадцати четырех ноль-ноль назначается отдых и полный покой». После этого подъем и выступление на передовую. Дальше уже огневая позиция… и приказ есть приказ, а не жена почтмейстера, следовательно, нужно спать. Солдат баловать нельзя, только тогда они будут подчиняться приказу командира. Приказ относится и к нему самому. Сейчас он должен спать. Спать и под бомбежкой. А если кого убило – ничего не поделаешь. Как там? Поручик Кляко ничего не ответил. Что это с ним стряслось? «Война есть война, господа». На батарее находится фельдфебель Чилина. Но если Кляко думает, что игра в молчанку спасет его от НП, то он заблуждается. Чертовски заблуждается.

Христосик здесь ничего не понимает. Он похож на человека, заблудившегося в большом городе. На батарею он прибыл неделю назад, прямо на марше. Как и все остальные части, батарея спешила на фронт. Колонну нагнал немецкий грузовик, остановился. Из-под брезента выглянул словацкий офицер и спросил: «Вторая батарея?» – «Вторая!» Офицер спрыгнул. Грузовик загудел и уехал. Солдаты не удивились. Подумаешь, что тут такого? Еще на марше разнесся слух, что нового офицера зовут Христос. Вот потеха. Все охотно поверили, потому что это был офицер. Вечером солдатам зачитали приказ, в котором сообщалось, что ко второй батарее прикомандирован поручик Кристек. На батарее развеселились еще больше. Все знали, что прозвище придумал поручик Кляко. Кое-кто из батарейцев утверждал, что Кляко в общем-то славный парень. Но таких было немного.

Христосик здесь ничего не понимает и всего остерегается. Где-то в его голове засело, что свист снаряда, который ты слышишь, тебя уже не убьет. А другие тихие, неслышные, они летят прямо на человека и убивают. Он узнал это в штабе от бывалых офицеров. Сейчас затишье и поэтому Кристеку страшно. Вон тем двум хорошо. Они привыкли. Надпоручик герой, а у Кляко не все дома. Надпоручик – командир и обязан вести себя как герой, а у Кляко не все дома, и потому он не понимает, что находится на фронте и что здесь убивают. Как такого человека могли сделать поручиком? Всякое, конечно, случается. Одному везет, другому нет. Ему, Кристеку, судьба за что-то мстит. Его выгнали из штаба и отправили на фронт со второй батареей. А все этот новый начальник, эта обезьяна. И согреться как следует не успел, как вызвал Кристека и закричал: «На ночь достаньте мне девку!» А он, Кристек, стоял навытяжку и заикаясь лепетал: «К-как? Из-изви-ни-те, п-пан пол-ковник?» – «Девку мне достаньте на ночь. Или вы думаете, что я вожу с собой в чемодане собственную жену?»

Вышла неприятность. Кристек хотел возмутиться, показать, что такое требование его оскорбляет, что оно ниже его достоинства, но побоялся. Собрав последние крохи отваги, он смиренно ответил: «Я вас не понимаю, пан полковник. Не понимаю ни слова». – «Кругом марш! И чтобы духу вашего здесь не было! Я вам покажу, я вам покажу! Погодите… Смирно! – заревел полковник, когда поручик, отдав честь, уже шагнул к двери. – Завтра утром, в восемь ноль-ноль, явитесь к моему адъютанту. Документы, довольствие на три дня, и прости-прощай. На фронт. Русские прочистят вам уши! Здесь одна сволочь, одни негодяи. Никто ни черта не делает, только бьют баклуши. Человек высказал единственное человеческое желание, а он, извольте видеть, оглох. Марш! И чтоб духу вашего тут не было!»

С тех пор прошла неделя.

И вот он лежит здесь, под лошадиной попоной, рядом с героем, а тот между ним и этим психом Кляко. Стоит тишина, невыносимая тишина, та самая, в которой летят неслышные смертоносные снаряды. Нужно прислушиваться, только это может его спасти. Тем двоим хорошо, они привыкли, они беседуют и курят, а этот псих Кляко закуривает одну сигарету за другой. Словно он и не на фронте. Поэтому и мог выйти наружу и болтаться где-то ночью именно в тот момент, когда самолеты бомбили деревню. Сумасшедший, совсем рехнулся. Вот опять курит. Он, Кристек, и сам закурил бы, да боится высунуть из-под попоны руку. Еще, чего доброго, случится что-нибудь. А так ничего не будет. Ничего не будет, только не надо шевелиться. Тепло, по крайней мере. Молчит и этот ненормальный. Всегда он столько говорит, а тут онемел. Вернулся и хоть бы слово произнес. Надпоручик спросил: «Как там?» – потом сказал: «Война есть война, господа», – а этот псих промолчал. Скорей всего он не сумасшедший, а просто прикидывается, чтобы его как ненормального отправили домой. Это надо поиметь в виду. «Интересно, достал ли мне денщик вторую каску? Времени у него было достаточно, я велел ему еще позавчера. Солдаты распустились, всякий делает, что хочет, и командиру следовало бы знать об этом. Конечно, один он со всем справиться не может. Батарея уже третий месяц в походе, а этот псих ни о чем не беспокоится. Я должен помочь командиру, он человек хороший и герой. Я ему помогу. Солдат надо подтянуть. Где ж это видано, бьют баклуши, ворчат, шатаются по двору, а в приказе ясно сказано, что следует соблюдать полную тишину до двадцати четырех ноль-ноль…»

Отворились двери.

– Пан надпоручик! – И еще раз: – Пан надпоручик! Полночь. Двадцать четыре ноль-ноль.

– Знаю. Убирайся!

– Но… пан надпоручик…

– Убирайся, тебе говорят…

– Ребят у нас побило. Бомбами.

– Побило? – Гайнич вскочил. – Подъем, господа! Ну-ка, поди сюда! Кого убило? – спросил он дрожащим голосом.

– Не знаю. Пришли с батареи, сказали и сразу назад. Я один остался. Даже часовой туда пошел – посмотреть.

Слова звучат жалобно, словно мольба, жаждущая быть услышанной. Голос детский, жалобный: то ли солдат недавно плакал, то ли плачет и сейчас.

Надпоручик пыхтя натягивал сапоги. Он прыгал по комнате и ругался на чем свет стоит.

Христосик застегивал мундир, стискивая зубы, чтобы они не стучали.

Кляко продолжал лежать.

– Подъем, поручик Кляко!

– Я одет, еще успею.

– Кляко, подъем!

– Вечно вы: поручик Кляко, поручик Кляко! Сволочи! – взревел он, вскочил и, задыхаясь от ярости, не сразу нашел дверь, потом нащупал ее и выбежал.

– Сколько человек убито? И этого не знаешь?

– Ничего не знаю. Пришли с батареи, сказали, – тут все и побежали, я один остался.

– Не трясись ты. Война есть война.

– Я не трясусь, пан надпоручик.

Кляко шел не торопясь. Но внезапно ему стало стыдно, и он бросился бежать. «Проклятая мясорубка!» – хотелось ему кричать во весь голос. Офицеры дрыхнут себе под одеялами в тепле, треплются о чем попало, и не знают, что бомбы убивают их солдат. Пусть не он командир батареи, но он-то был на улице и мог сообразить, что от бомбежки пострадали люди. Надо было пойти туда, а не возвращаться в свое логово. «А чем бы я помог? Что изменилось бы, если бы я туда все-таки пришел? И что изменится сейчас с моим приходом? Чего я бегу?» Но он все бежал, стараясь отогнать прочь все эти мысли, не достойные военного. Лишь на миг он остановился, закурил и тут же помчался дальше. «Чего я бегу? Почему именно я? И почему именно я оказался на фронте, зачем я ввязался в это подлое дело, если не гожусь для него и не мечтаю о славе, только о бабе, черт возьми! Даже не обязательно красивой, лишь бы у нее было все, что полагается… И особенно то, вокруг чего весь свет вертится. Господи!.. Кого же убило?»

И тут Кляко испугался, что убит Лукан. «Лукана не могли убить, он стоял на часах, караулил эту сволочь – офицерье. Чтобы, не дай бог, не украли, да, да, не украли! Ха-ха! Вот комедия-то! Если бы вдруг украли всех офицеров, война сразу бы кончилась. Солдаты разбежались бы по домам – ха-ха! И как это было бы здорово! И я тоже свинья, обыкновенная свинья, которая затягивает эту подлую войну против русских. Они ведь братья, славяне, а немцы – это гитлеровцы, швабы, черт бы их побрал! Зачем же тогда я бегу? Поднимать боевой дух? Но это же подлость! Хватит! – Кляко остановился. – Время у меня есть». Он закурил, решив, что не тронется с места, пока не докурит сигарету. Но снова возникли мучительные сомнения: «Чего я тут торчу как кретин?.. А если я нужен ребятам? Пойду». Но теперь он уже не бежал, а шел медленно, ступая тяжело, и никто не признал бы в нем поручика Кляко.

– Ох, ох…

– Осторожно, ребята. Клади его сюда.

– Ох, ох, ох…

– Говорю, осторожно. Чего встали, будто… Посторонись!

– Хватит! Сволочь наш боженька.

– А люди?

– Скоты!

– Ох, ох…

– Одно на одно, значит, получается…

– Ну и что? Чему тут удивляться? Не пойму я тебя, Лукан.

При этих словах поручик Кляко невольно улыбнулся. Жив Лукан. А ему-то что до этого? Правда, они земляки. Но какое это имеет значение? Должно быть, для него Лукан – это частица родного края. А в такую проклятую ночь это очень важно! Если бы Лукана убили, он осиротел бы, и все выглядело бы еще печальнее. А что думает о нем Лукан? Лукан не сентиментален. «Не сентиментален и я, но хотел бы быть таким. Это кратчайший путь к безумию. Создать собственный мир с собственными законами и наплевать на все прочее. Кого бы я взял с собой? Надпоручика Гайнича! Чтобы уморить его. И, разумеется, бабу. Пусть даже некрасивую. Меня отправили бы в тыл, потому что сумасшедшим не место на фронте. Сумасшедшие не воюют! Но все нормальные люди ведут себя здесь, словно сумасшедшие. И сама эта война безумие, но настоящего безумца отсюда гонят прочь. Блестящая логика! Надо будет когда-нибудь вернуться к этой мысли».

– Кто там курит?

– Ну-ну!

Солдаты узнали Кляко по голосу, и один из них проворчал:

– Опять самолеты прилетят и перебьют людей.

Кляко хотел оборвать его, но понял, что при покойниках это будет неуместно.

– Кого убило? – спросил он.

Солдаты вдруг разом заговорили, и поручик Кляко похвалил себя в душе, что пришел сюда. Он прислушивался, не заговорит ли Лукан. Но голоса Лукана не было слышно, и потому Кляко стало грустно. Убило троих. Колесара ранило в ноги. Он лежит на повозке на груде батарейского имущества и стонет.

– Ох, ох…

– Слышите? Это он.

– Тяжело ранен?

– Откуда мне знать? При нем Лапидух и лошадиный батька, то есть – пан фельдфебель Чилина.

– Сняли сапог, а он полон крови.

Это сказал Лукан. И на сурового Лукана подействовала жестокая фронтовая обстановка, он тоже раскис. На войне в трудную минуту солдаты думают, что офицер не такой человек, как все прочие, и может уберечь их от самого страшного. Теперь Кляко уже жалел, что Лукан заговорил, сейчас он был бы рад, если бы тот вообще не отозвался. Он спросил Лукана:

– Ты боишься?

– Почему вы меня спрашиваете?

– Просто спросил.

– Никак я не пойму, пан поручик, чего вы ко мне все придираетесь, что вам надо! Вы сами понимаете, что я не могу сказать вам то, что думаю, и это…

– …а другое меня не интересует. Ты прав, Лукан.

– Чудной вы какой-то, – мягко заметил суровый Лукан, чем обрадовал Кляко.

Суровый парень оказался не таким уж суровым. И поэтому Кляко дружелюбно ответил:

– Все мы чудные. Тебе не кажется?

– Много мне всего кажется. Но я не люблю этих разговоров.

– Проводи меня к убитым.

– Пойдемте.

Лукан отступил, пропустив Кляко в узкий проход между забором и повозкой.

Бомба снесла пристройку позади длинного дома и оставила воронку в саду среди деревьев. Вокруг нее валялись глыбы мерзлой земли. В глубине сада лежали трое убитых, прикрытые плащ-палаткой.

Около них никого не было. За забором чернели поля.

Кляко приподнял плащ-палатку и положил руку туда, где следовало быть плечу. Рука попала в липкую жижу.

– В лепешку! – сказал он, прикрывая мертвое тело. Ему пришел на ум Хальшке. – Надо их похоронить. Здесь есть немецкое кладбище.

– Со швабами?

– Им уже все равно.

– Ну, как сказать!

Лукан произнес эти слова мягким тихим голосом.

Теперь Кляко понял, почему солдаты отнесли убитых так далеко. И он стал пугаться мертвых. От них веяло неизбывной печалью, и Кляко вспомнил о доме. В эту минуту он был уверен, что никогда больше не вернется в Липины. Ему представилась плакучая ива перед липинской школой. Там он родился, там вырос. Ива была густая, ветви ее свисали до самой земли. И вправду она была густая, и вправду ветви ее низко свисали, хоть и не до самой земли.

– О чем думаешь, Лукан?

– Я был дома, стоял на дороге и смотрел на сад. За нашим садом течет речка.

– Как странно. Я тоже. У нас перед школой растет старая плакучая ива, и сейчас я вспомнил ее.

Оба повернулись и торопливо зашагали прочь от убитых. Пришлось высоко поднимать ноги, чтобы не споткнуться о мерзлые комья земли, выброшенные взрывом бомбы. Мертвые пробудили и оживили в них какую-то давнюю дружбу, которой никогда не существовало. Но они почувствовали, что она должна быть, хотя раньше о ней и не подозревали. Они поджидали друг друга, предупреждая:

– Здесь воронка, осторожно.

Или:

– Тут упало дерево.

Каждый хотел оказать услугу другому, но идти пришлось недалеко.

– Ох, ох…

– Больно, должно быть, ему.

– Кость ему раздробило. Пониже колена.

Они подошли к повозке, где лежал раненый. Вокруг стояли солдаты.

– Посторонитесь, ребята, пан поручик Кляко идет.

– Ох, ох…

– Колесар, очень тебе больно?

– Кто это? Ох…

– Я, поручик Кляко.

– Ребята-а-а! Гоните отсюда эту офицерскую сволочь. Гоните его-о! Ребята-а, пускай он меня не мучи-ит, не то я его убью, ох!.. – стонал раненый.

Вдруг он расплакался. Солдаты, отворачиваясь, отходили черными тенями от повозки, не глядя друг на друга.

– Не реви, лежи спокойно! – сказал Кляко звонким, ясным голосом, как на казарменном плацу. – Зато самое страшное для тебя уже позади. Доктора так починят ногу, что ты и сам удивишься.

– А если больно? – пожаловался раненый. – Так больно, что я и сам не знаю, что говорю.

Он застонал и заметался.

– Перестань реветь, черт возьми! Кому охота тебя слушать? – прикрикнул на него Кляко. – Унтер здесь? Ребята, где каптенармус?

– Я здесь, пан поручик.

– Выдать раненому сто граммов рому.

– Ромом распоряжается командир батареи.

– Не возражайте, пан каптенармус, не то пожалеете. Выдать раненому сто граммов рому. Если через две минуты рому не будет, я вам покажу такое, чего вам и не снилось. Шагом марш!

– Но…

– Не желаю ничего знать! Шагом марш!

Кто-то громко засмеялся.

Раненый перестал стонать.

– Пан поручик! Мне так больно, что я и сам не знаю, что говорю.

– Эх, ты! Сперва обругал, а теперь вроде извиняешься. Так, что ли?

Раненый застонал.

– Ты же самый счастливый человек на батарее, а еще облаял своего командира. Что же это такое, а? Вот возьму и отдам тебя, голубчика, под суд. Тогда как? Но я на тебя того… ясно? Как ты на нас… Госпиталь, сестрички… Столкуешься с какой-нибудь, заживешь как в раю. Они любят, чтобы их обхаживали… Видишь, как я с тобой, не то что ты…

– Вот, пан поручик. Стопка рому.

– На, хлебни.

– Спасибо.

– То-то.

Раненый выпил. Солдаты обступили повозку, чтобы послушать разговор.

– Пора выступать! – послышался в темноте резкий голос.

– Командир идет, – шепнул кто-то Кляко.

– …меня это не касается. Это ваше дело… – приближался сердитый голос.

Тут и Кляко узнал голос Гайнича.

– Четырех коней убило, пан надпоручик. Должен как-то я выпутаться из беды? Да еще два ушли, отвязались незаметно, никак не найдем, – объяснял Гайничу фельдфебель Чилина.

– Забыли, с кем говорите? – оборвал Гайнич.

– С собакой! – произнес кто-то из солдат, черными тенями обступивших повозку с Колесаром.

Раздался смешок.

– Я командир батареи, а вы фельдфебель. Вы отвечаете за лошадей. Ни с чем больше ко мне не приставайте. Выполняйте!

– Слушаюсь!

– Здесь кто-то сказал «собака».

Солдаты отошли, у повозки остался один Кляко.

– Кто-то здесь сказал «собака». Раненый или не раненый, мне все равно. Он пойдет под суд.

Командир пнул ногой колесо. За его спиной выросла тень.

– Признавайтесь! – срывающимся фальцетом закричал Христосик, наклонясь над раненым, и, должно быть, задел его, потому что тот застонал. – Кто это был? Вы? Признавайтесь.

– Ох, ох, я ничего не знаю.

– Он, видите ли, не знает! Вы все тут вдруг стали невинными ягнятами.

Гайнича уже начало сердить, что дело приняло такой оборот. Визгливый голос усердствующего Христосика действовал ему на нервы, но он понимал, что отступать нельзя. Сегодня батарея отправляется на передовую, и любое ослабление дисциплины рискованно. Гайнич одернул Христосика:

– Оставьте его в покое, поручик Кристек. Ребята, даю вам одну минуту. Если виноватый сам не назовется, я возьмусь за первого попавшегося. Пусть – виноват не виноват – перед полевым судом ответит. Времени у нас мало, всего минута. Так-то.

– Слышали? – не унимался Христосик.

– Это я.

– Кто я? Назовитесь.

– Поручик Кляко!

Раненый как-то странно застонал «у-у, у-у» и закашлялся.

– А если я вам не поверю?

– Могу повторить.

– Не надо. С меня достаточно. Солдаты и младшие чины, немедленно выступать! Поручик Кляко, ко мне!

– Выступать! – Из-за спины командира выскочил Христосик и погнал солдат в непроницаемую темноту.

– Поручик Кляко, я вам не верю.

– Весьма сожалею.

– Будь у меня достаточно офицеров, я бы отдал вас под суд, вы предстали бы перед полевым судом.

– Извольте.

– Вы отправитесь на наблюдательный пункт.

– Слушаюсь! Есть отправиться на наблюдательный пункт.

– Я подам рапорт о вашем поведении командиру полка. Вы понимаете, что это значит? Устно или письменно подавать рапорт?

Кляко понимал, что Гайнич куражится над ним, и не хотел доставлять ему этого удовольствия.

– Авиапочтой.

– Вы свободны.

– Слушаю!

Кляко щелкнул каблуками и отдал честь.

– Батарее через двадцать минут к выступлению приготовиться! – скомандовал Гайнич в темноту.

– Выступать через двадцать минут! – повторил Христосик.

– Не визжите, черт вас побери!

Гайнич был раздражен и, нарушая предписания, закурил.

Поднялась суматоха, шум, крики, но все перекрывал бас «лошадиного батьки» фельдфебеля Чилины. Он так и сыпал во все стороны ругательствами и распоряжениями. Этого невысокого бойкого человека солдаты любили, он никого не обижал, не ябедничал. Все охотно выполняли приказы фельдфебеля, покрикивали друг на друга и на лошадей, подражая его голосу, и казалось, что повозки окружают одни Чилины, и все до одного весельчаки.

– Пан поручик, вы молодчина!

Мимо Кляко мелькнула тень и тотчас же растаяла в темноте.

– Пан поручик, посторонитесь, батарея сейчас тронется, – предупредил Чилина, подходя к Кляко, и заговорщически доложил:

– Мертвых придется взять с собой. Здорово придумано? А раненого в госпиталь. Только где мне взять лошадей – никто не скажет! Все упряжки пришлось перетасовать. Четырем коням капут, а два убежали.

– Я их видел, то есть одного видел.

– Да ну?

– На кладбище. Должно, уже подох. Кресты его доконали.

– А второй?

– Откуда мне знать? Убежал, этот, конечно, поумнее всей нашей батареи. На… он на войну, пан фельдфебель.

– Извините!

Лицо у фельдфебеля Чилины всегда-то было несколько удивленное, а тем более, наверно, сейчас, но в темноте ничего не было видно, и о выражении лиц можно было лишь догадываться. От дальнейших высказываний Чилина воздержался. «Солдат – это солдат, фельдфебель – это фельдфебель, а поручик – это поручик. Офицер может нагрубить командиру, даже назвать его собакой. Каждый здесь отвечает сам за себя. Я старый солдат и знаю, что положено и чего не положено». Чилина привык говорить сам с собой и давно уже перестал думать о том, что он самый старый солдат на батарее и служит уже без малого пятнадцать лет. Образования никакого не получил, дотянул до чина фельдфебеля, до «лошадиного батьки», и понимал – дальше дорога для него закрыта. Зачем суетиться, выслуживаться? Каждый год на батарее появлялись новые лица, а давно знакомые возвращались домой, оставался один он. Он, кони и повозки. Сменялись и офицеры. Не успев прижиться, они уже рвались уйти в другие полки, в другие гарнизоны, они делали карьеру, и каждый год на их петлицах прибавлялись новые звездочки. Зачем суетиться, выслуживаться? Чилина был доволен своей судьбой. Только уж очень некстати эта война. Но фельдфебель выбирать не может, он идет туда, куда его пошлют. Однако начало неважное. Четырем коням каюк, два сбежали. Что останется от батареи через неделю, если и дальше так пойдет? Сегодня пришлось все перетасовать, ну, а потом как быть? Говорят, на этом участке фронта у русских сильная артиллерия. Завтра утром надо составить шесть актов о потерях; интересно, что скажут по этому поводу в полку? «Я за это не отвечаю… Война есть война. А троих солдат у нас уже убило. Мы еще и пороху не нюхали. Что же будет через неделю? Что будет?»

– Батарея, слушай мою команду! Выступаем на огневые позиции! За мной! – командует надпоручик Гайнич, сидя верхом на коне и поигрывая стеком. На надпоручике пилотка. Все это видели, когда он закуривал.

– Пошли, ребята! Вот оно, началось подлое дело! – Кляко шагает вперед.

Батарея двинулась по разбитой деревне.

НАСТОЯЩИЕ МУЖЧИНЫ И ФОСФОР

Отец сегодня почему-то был неразговорчив. Не спросил даже, куда он отправляется. Так и должно быть всегда – ведь он уже взрослый. Неделю назад семнадцать исполнилось. Теперь он всякому может сказать, что ему восемнадцать. Уже настоящий мужчина.

Фонарь отбрасывал яркий сноп света; вздрагивая, он беззвучно скользил по заборам и стенам планицких домов. Вот луч упал на женщину и ослепил ее – она заслонилась рукой. Лукан-младший с ликующим гиканьем погнал велосипед прямо на нее. Женщина спрыгнула в канаву.

– У, безобразник!

– Привет! – крикнул он и по-поросячьи взвизгнул, ему показалось, будто это Фарничка.

– Знаю я тебя, безобразника! – погрозила женщина из канавы.

«Глупый народ старики! А кому больше тридцати – все старики. И мой отец старик. Все! И важничают, что старики. А чего тут важничать? Кто их поймет? Я, что ли? И не подумаю даже. Я, мол, тебя, безобразника, знаю! Если бы знала, так по имени бы окликнула. Ох, уж это старичье!»

Он вздохнул, нажал на педали и, припав к рулю, помчался еще быстрее. Не замедляя хода, он, резко накренившись, пролетел крутой поворот, поглядывая на поля, освещаемые пучком яркого света. Шины свистели, из-под них веером летели мелкие камешки. Потом сноп света лег вдоль «аллей» старого Лукана. Отсюда шла прямая дорога до самого Правно. Лукан ехал по середине шоссе, приподняв фонарь так, чтобы свет падал на кроны деревьев. Рано еще, деревья голые. Только во второй половине мая, когда они распустятся, – вот тогда стоит съездить в Правно! Катить домой – и подсвечивать зеленые кроны все в белых цветах».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю