Текст книги "Избранное"
Автор книги: Рудольф Яшик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
– О чем ты говоришь? Некрасиво? Куда как красиво! Моя болезнь некрасива, а… приходится терпеть. Третий день уже. При чем тут красота? Разве ей здесь место? С тобой мне обниматься, что ли, прикажешь? Ох, опять меня трясет, опять забирает лихоманка. А ты, гляди-ка, все прыгаешь. Будто сорока – с забора на забор. Ты здоров. И я бы прыгал, да еще как! Тоже с забора на забор. А разве я могу? Сам видишь, что не могу. В полушубке, в шапке бараньей сижу, париться надобно, будто картошке для свиней. Скоро, наверно, совсем сварюсь… – Пастуха опять громко высморкался и жалобно застонал, схватившись за голову. – Ну вот, видишь? Сам видишь, на что я гожусь. Уже третий день.
«Разбойник! Первый разбойник в Планице. Сам ни словечком не проговорится, а из меня все хочет вытянуть. Какие-то секреты с этой дурацкой гардой. А на что она, для чего ее организовали? Что это такое? Испокон веку была только партия, и все, а я в Планице ее председателем уже десятый год. В газете пишут, что гарда – только часть партии. Пастухе следовало бы мне подчиняться. Пожаловался я пану районному секретарю, – Пастуха, мол, начальник гардистов в Планице, не хочет мне подчиняться, а ведь вы знаете, что я председателем многие годы. Что он мне ответил? Что мне этот разбойник ответил? «Пана Пастуху я знаю как порядочного человека и доброго христианина…» Где же тогда правда? И еще он сказал, что в наши планицкие дела вмешиваться не станет и во всех несогласиях мы должны разбираться сами. Какие дела? Какие несогласия? Пастуха мне не подчиняется и не показывает мне даже список гардистов. «А сдается мне, пан секретарь, что у Пастухи или же нет никого, или он записал одних своих родственников. Они хотят все заграбастать в свои руки. Пастухи весь род такой». – «Я же сказал вам, пан Зембал, что в ваши дела вмешиваться не стану, сами разбирайтесь». И еще раз повторил, что Пастуха человек порядочный и добрый христианин. И руку мне подал. Я еще подумал, что ворон ворону глаза не выклюет. Все они мне руку подают, а потом взашей. Весь свет исподличался, У кого же искать поддержки порядочному человеку, кому верить? Конечно, только себе! Кому же еще?»
Пастуха поглядывал на Зембала красными воспаленными глазами. И про боль забыл, Нос у него болел. Три дня он его трет, тискает и не может уже к нему притронуться. А тут является эдакий Зембал, тварь ничтожная, бездельник. «Что он воображает! А? Я должен перед ним шута разыгрывать, плясать под его дудку? Накося выкуси! Не ему со мной тягаться. Руки коротки! Сожру вместе с его партией и всей его вонючей лавчонкой, от него и шляпы этой еврейской не останется! Нахал эдакий, оборванец! Сын лезет на пятнадцатилетнюю, а он думает мне на шею сесть. Хорошенькая семейка, нечего сказать! Ишь распрыгался! И еще доносит на меня районному секретарю! Хо-хо, накося выкуси! Не ему со мной тягаться! Секретарь-то ничего от меня не утаил, он человек порядочный. И я, понятное дело, раз речь зашла о таком человеке, не погляжу, если он и смелет лишний мешок муки. А что Зембалу до моей гарды? Зачем ему знать, кто у меня в гарде записан, а кто нет? Меня все кругом знают. Распрыгался этот голодранец! Стану я его слушаться! Это я-то? Контролировать меня! Вишь, чего захотел! Взять верх надо мной, контролировать меня, а потом на всю Планицу раззвонить: люди добрые, мельник Пастуха из рук у меня жрет! Хо-хо! Накося выкуси! Кто он такой, начальство, что ли? У власти сидят те, кого я посажу, и я никому не позволю совать нос в это! Не ему со мной тягаться! Сволочь! И что ему надо от Лукана? Что он еще затеял? Зря он не спросит… Да я у него все выужу, – добром не скажет – вытрясу… Опять меня знобит, снова жар будет. И где я этакую дрянь подцепил? Совсем замерзаю… Мол, записан ли обходчик в мою гарду? А если не записан? А если записан?»
В кухне было жарко. Зембал расстегнул свое пальто и облизал губы.
– Вообще-то я не против Лукана, но если он у меня не записан, так его и у тебя не будет. Вот что я думаю, и к тебе пришел проверить это. Ведь обходчик-то состоит на государственной службе. Вот какое дело. Ты должен хорошо помнить, как мы вместе были в Правно и пан районный секретарь сказали, что мы за всем должны присматривать: кто что делает, что говорит и в надежных ли руках деревня.
– В надежных руках. Еще бы, конечно. Шел такой разговор.
– Вот видишь, ты в этих делах больше моего понимаешь. В надежных руках. Ты правильно сказал: был такой разговор. А наш пан секретарь такой разговор попусту не заведут. Меня до сих пор то в жар, то в холод кидает. Прекрасно, прекрасно, Иисусе Назаретский, будь у меня столько ума, я бы не пропадал в Планице! Очень хорошо. И неужто я должен тебе напоминать, Пастуха, всякий раз, что в деревне я последний горемыка? Дом у меня валится, на подпорках держится, сам знаешь. А как я одет? В одно старье. Как-нибудь проснусь утром и увижу на себе только лохмотья, все расползется по кусочкам. Шляпу ношу с еврея. Говорят, грех это и христианину так поступать не к лицу. А у меня какой выход? Нет его. Я уж просто отчаялся. Что делать? На ремонт дома мне нужно шесть тысяч крон. Они-то у меня есть, по совести тебе признаюсь – есть. Но мне и на товар деньги нужны. Дом или товар? Тут призадумаешься. А сегодня утром встал и думаю: а ведь Махонь христианин, как и я…
– Махонь?
– Ну да. Махонь. Он нашей веры, я и подумал, что он даст мне товар в кредит. Я ведь ему верну, когда немного дела поправятся. Сам знаешь, крепкими напитками торгую, дела мои в гору пошли, и я уже не так бедствую. Почему бы мне не признаться тебе в этом? Признаюсь. А этот разбойник, Махонь, не дал мне ничего. Он бы и рад был, очень бы рад, да надо платить долг еврею.
– Разбойник он, я с ним сужусь.
– Судишься? Иисусе Назаретский! Значит, судишься! В первый раз слышу. Пастуха, Пастуха, берегись этого прохвоста. Берегись, я тебе верно говорю. Судишься, значит? Первый раз слышу!
Но Зембал прекрасно все знал: как Пастуха купил вагон кукурузы у оптовика Гекша, когда у того горела земля под ногами. Купил в кредит. У Пастухи в Правно была хорошая репутация, и старый Гекш, надеясь на лучшее, продал ему кукурузу, когда аризовали[3] еврейское имущество. Лавку Гекша переписал на себя Махонь и подал на Пастуху в суд.
– Суд! Но я не заплачу ни гроша, пусть он на меня хоть десяток адвокатов напустит. У Гекша купил, Гекшу и заплачу. Пусть Махонь ко мне его приведет.
– Гекш, говорят, сбежал.
– А мне наплевать на это. Пусть он ко мне его приведет. Махоню, этому святоше, я платить не намерен, не намерен и не намерен! – кричал Пастуха, топая ногами в огромных шлепанцах.
– Держись! Стой на своем! Я знаю, ты Махоня одолеешь. Как пить дать одолеешь. Не стоило ему с тобой связываться, Пастуха! Ведь одна твоя фамилия чего стоит! Разве не так? По-моему, так, клянусь богом, так.
– Не заплачу Махоню! Ни за что! Где ему со мной тягаться! Выпьешь? Глоток сливовицы у меня всегда найдется. Да. Когда речь идет о порядочном человеке, я рюмки и даже двух не пожалею. Это всему свету известно. Капельку пропущу и я. Опять меня трясет проклятая лихоманка.
С этими словами Пастуха достал из кухонного шкафа бутылку и поставил ее на стол.
– Ну… так и быть по-твоему.
Они пожелали друг другу здоровья и выпили.
– И на вкус хороша, и крепкая. Эх, Пастуха, что же со мной-то будет? Ты ничего мне не сказал насчет Лукана. А знаешь, нынче я его деревья пересчитал. Ты не поверишь: семьсот семьдесят девять деревьев! Целое состояние! У него денег куры не клюют.
– Лукан? Деревья? Что ты мелешь? Какие деревья?
– Те, что вдоль дороги растут между Правно и Планицей. Две аллеи, как он сам говорит. Да ну тебя, будто ничего не знаешь!
– Ну-ну, да тебе, видно, невдомек, на чем свет держится. Разве это его деревья? Государственные они.
– Иисусе Назаретский!
Не спрашивая разрешения, Зембал налил себе рюмку и выпил.
– Кое-что ему, понятно, перепадает. Но деревья-то государственные. Насколько мне известно, он имеет право на одно дерево. Может его выбрать и, конечно, выбирает, какое лучше уродило. У дорожного мастера их четыре. Поважнее человек – и деревьев побольше. Все справедливо. Остальной урожай продают с торгов. Кое-что при этом и ему перепадает. Но чтоб денег куры не клевали, такой чуши я не слыхал. До чего бы мы тогда дошли?
– Только одно? Э-эх! – Зембал хлопнул себя по лбу, чувствуя, что летит в пропасть по какой-то скользкой наклонной плоскости… – А как здорово было задумано! Вот он каков, этот свет…
– …Одно дерево… У дорожного мастера – четыре. И государство должно на что-то жить… – раздавался хриплый голос над лысой головой Зембала.
– Ты сказал, что ему кое-что перепадает. Я не ослышался?
То были удрученность и отчаянное желание удержать осколки разбитых иллюзий и, как всегда, удовольствоваться хотя бы ими, если мошенники так опутали мир, что ему, Зембалу, никогда не испытать настоящей радости. А что такое настоящая радость? Это вагон кукурузы, купленной в подходящую, самую подходящую минуту, не раньше и не позже. Пастуха сунет вагон за пазуху с таким видом, будто ничего не брал, и, хотя кукуруза у него, всем будет казаться, что у него ничего нет.
– Понятное дело, перепадает, с Лукана хватит.
«С какой насмешкой говорит это Пастуха! Поминает Лукана, а сам обо мне думает. И где этот ловкач научился делать из малых людей больших, из нищих – богатеев? Сам-то он с чего начинал? Ведь ничего за душой не было, а теперь у него каменный дом, трехэтажная мельница и невесть сколько земли. И о Махоне еще год назад слуху не было, никто о нем и ведать не ведал. Я-то его и тогда знал. Малюсенькая лавчонка у железнодорожной станции, куда меньше моей. А нынче он оптовик. Иисусе Назаретский, что нужно, чтобы стать пронырой? Или надо уродиться таким, или голова должна быть по-другому устроена, чем у меня, или еще что? А не морочит мне голову Пастуха? Деревья, может, и не государственные вовсе? Не хочет ли он меня провести, а потом повернуть дело к своей выгоде? Об этих торгах я тоже кое-что слышал. Теперь мне пришло в голову…»
– Уж не задумал ли ты сына обходчиком поставить, а Лукана побоку? – загремело в ушах Зембала.
«Он все знает, меня насквозь видит, будто я прозрачный, как вода в нашей речке. Может, знает и то, что я хотел продавать фрукты на севере и собирался нанять возчиков, ведь здесь ими хоть пруд пруди. И что я хотел делать из черешни сусло и гнать паленку. Иисусе Назаретский, не следовало мне ходить сюда, а уж коли пришел, надо было держать язык за зубами. Но я не сдамся, ни за что не сдамся! Если Лукану хватает, хватит и мне!»
Зембал посмотрел на мельника.
– Думал, Пастуха, дорогой, думал, а видишь, как получилось? Не везет мне, совсем не везет. Пусть он остается при своих деревьях, а я поищу чего-нибудь другого. Вот так! Пойду, не стану тебя задерживать, ты и без того болен. Да ты ложись, с лихоманкой шутить нельзя. Дай бог тебе здоровья, а когда соберешься в деревню, ко мне заверни. Никогда не заглянешь…
И Зембал, бормоча себе что-то под нос, вышел.
Пастуха опять прислонился к печке. Глаза его заблестели, и он лукаво подмигивал.
– Простофиля этот Зембал! А насчет деревьев Лукана недурная мыслишка. Скуплю-ка я нынче всю черешню и дам ее перегнать. Ведь это гроши стоит. Марча, Марча! Где ты там, чего не идешь? До каких пор собираешься месить? Скоро уж полдень. И убери со стола бутылку. А будет ли меня еще трясти после рюмки или нет?.. Совсем упарился…
ОТЦЫ
У Лукана только что был неприятный разговор. Он даже не пошел обедать, оставил тележку у кювета и отправился на второй километр – заделывать выбоины щебенкой и глиной.
Дорожного обходчика видит всякий, он же не видит лишь тех, кто крадется полями. А там много сусликов. Люди их не трогают и даже радуются, если задается заметить рыжего зверька. Потом дома говорят: «Я видел суслика», – и это событие, и всегда всех оно забавляет.
Михала Дриню Лукан знал и не знал. Было известно лишь, что тот живет в Острой и неутомимо разъезжает на велосипеде между своей деревней и Правно. Обыкновенно, заметив Лукана, Дриня останавливался. Вот и сегодня. Крикнул: «Бог помочь!» – и погнал дальше. Однако, немного отъехав, Дриня затормозил и повернул велосипед. На руле, как и всегда, висел портфель.
– Что нового в Планице, пан Лукан?
Дриня всегда об этом спрашивает. Голос у него мягкий, басовитый, цвет лица смуглый, как у Зембала, рыжеватые усики и такие же волосы. Дриня носит старую, засаленную шляпу с обвисшими, волнистыми полями. Но самое примечательное – его башмаки. Таких Лукан еще не видывал, а когда однажды спросил о них, Дриня охотно объяснил:
– Это канадки.
Башмаки были с высокими голенищами, на шнурках.
– Небось обуваться вам приходится целую вечность?
На это Дриня ответил странно:
– На свете нет ничего вечного.
Вообще у него была какая-то особая манера вести разговор. Лукан любил сравнивать, но Дриню ни с кем сравнить не мог.
– Что может быть в Планице нового? Ничего. Правда, ничего, пан Дриня. Вчера я вас не видел.
– А вы что, соскучились?
– Нет, нет, – виновато, словно оправдываясь, сказал Лукан, заметив, что его слова Дрине не понравились. – Я всего лишь обходчик и потому покорнейше прошу извинить, ведь у меня, как у всякого дорожного обходчика, есть глаза. Что с ними поделаешь? А дорога – это мой хлеб…
Лукану нечего было скрывать. Он выдержал взгляд Дрини. Потом спрыгнул в кювет и принялся стягивать проволокой охапку черешневых веток.
– Как поживает ваш сын? Все воюет?
Лукан не знал, что ответить, и продолжал старательно вязать охапку. Дриня добавил:
– Тот, кто на фронте, воюет. Я так думаю. И если ваш сын будет хорошо сражаться, то вернется героем. Господа дадут ему еврейскую лавку, и при сыне вы заживете неплохо. Лучше торговать, чем быть обходчиком.
– Какой из него торговец! Нет, не создан он для торговли… Он… – И тут Лукан понял, что попал впросак. Дриня просто насмехается над ним.
– Его счастье! Ведь лавки-то уже поделили между собой те, кто не воюет.
За шестнадцать лет службы на долю Лукана выпало немало несправедливостей и унижений, это сделало его человеком робким, затаившим в себе обиду. И ему стоило больших усилий решиться по-своему дать отпор Дрине. Это был отпор человека, всю жизнь прожившего в подчинении и повинующегося не только дорожному мастеру, но и всем господам в округе и даже капризам речки.
– Для чего вы мне это говорите, пан Дриня? Я очень боюсь за него – места себе не нахожу, а вы так нехорошо со мной шутите.
Он продолжал вязать охапку, явно показывая, что разговор окончен. «Ступайте, мол, с богом своей дорогой, а меня оставьте в покое». Но вслух ничего не сказал. Некрасиво было бы прогнать человека, как пастух гонит корову с картофельного поля. Некрасиво, конечно. Лукан уже стянул вязанку, сложил концы проволоки вместе и принялся их скручивать.
И Дрине, кажется, стало не по себе, потому что он снял свою старую шляпу и зачем-то заглянул в нее, – он не думал что-то найти там либо положить туда и так же растерянно надел ее снова. Поведение Лукана его не обидело, потому что он тут же улыбнулся, и стало ясно, что он стоит подле Лукана не случайно, а с определенной целью и намерен довести дело до конца.
– Так, так. Одни воюют, другие богатеют… Но у вас, видно, работы много, я поехал. Всего доброго, А завтра вам меня не встретить. Так что не удивляйтесь.
Дриня приподнял шляпу и улыбнулся.
– Прощайте.
Этой улыбки Лукан не видел. Он стоял нагнувшись, боком к Дрине, и лишь после того, как тот отъехал, выпрямился и посмотрел ему вслед. Дриня, к счастью, не оглянулся и не привел этим обходчика в еще большее смятение.
– Не пойду обедать, – вслух сказал Лукан. Он оставил тележку и вязанку в кювете, а сам с дорожными инструментами и шинелью на плече отправился на второй километр.
Михал Дриня из Острой… Кто он? Ходит в «канадках», цвет лица у него почти такой же землистый, как у Зембала. Велосипед, старый портфель и поношенная шляпа с обвисшими полями. Такую же шляпу носит и Фарник, сосед Лукана, – он сейчас работает в Липинах, в двух километрах к северу от Планицы. В шести километрах от Липин – деревня Остра, это уже на краю света. Шоссе там, с трудом протиснувшись меж высоких горных вершин, бежит потом вниз, совсем в иные места, где живут совсем иные люди. А в Острой живет Михал Дриня. Кто он? «Одни воюют, другие богатеют…» Нет, дорожный обходчик не даст сбить себя с толку словами, как бы справедливы они ни были, хотя бы потому, что их сказал Дриня, старый коммунист: он никому не дает прохода, всем лезет в душу и внушает всякие странные мысли. Обходчик не может позволить себе такие мысли, у него ведь есть свой кусок хлеба, а свой кусок хлеба дороже всяких слов и всей правды на свете. Сосед Лукана, Фарник, тоже коммунист, вернее, бывший коммунист, сейчас в политику не лезет, и впрямь совсем другой человек. Он другой человек, ни к кому не цепляется и ни разу еще не попрекнул Лукана тем, что сын его на Восточном фронте. Фарник – тот потолковее, понимает, что Лукан не сам послал сына на фронт, а что его отправили туда, как и всех остальных. Против закона не попрешь, и пан Дриня обязан ему подчиниться, если даже понимает, что закон не самый справедливый. Да, Фарник потолковее, и когда Лукан пришел к нему и сказал: «Вы разбираетесь в политике, сосед. Не знаете, долго ли еще господа продержат наших ребят на фронте?» – то Фарник ответил: «Не знаю. Откуда мне знать». – «Я за сына боюсь». – «Не бойтесь, пан Лукан, не всякая пуля убивает. И, как знать, может быть, там он кое-чему и научится». Фарник не сказал, чему сын может научиться на фронте, но он человек умный, да. «Одни воюют, другие богатеют…» – «Нет, нет, пан Дриня, оставьте-ка меня в покое. Я в ваши дела не лезу, а вы в мои не вмешивайтесь. Не вы мне хлеб даете, вот так».
Лукан набирал лопатой щебень из кучи, сыпал его в выбоины и все думал. Носил воду из речки, поливал и, сколько ни ломал голову, никак не мог догадаться, почему Михал Дриня из Острой не дает ему покоя.
Прошла легковая машина, а дорожный обходчик не поклонился. И даже не осознал этого. Он работал быстро, это было единственное средство избавиться от беспокойных мыслей, теснившихся в его разгоряченной голове. Он забыл о времени, забыл, что не обедал.
Что такое? Его окликнули?
– Эй, эй, пан Лукан! Я уже научился править одной рукой! Видите! – Пожилой седовласый человек в шерстяном полупальто проехал на велосипеде мимо Лукана, помахав рукой. – Смотрите же, смотрите! – с торжеством воскликнул он и ухватился за руль обеими руками, потому что переднее колесо врезалось в рассыпанный щебень и велосипедист чуть не свалился. Он затормозил и слез с велосипеда. – Вы нарочно мне тут щебня подкинули? Черт вас побери, эдак и упасть недолго. Заходил к вам домой, но никого не застал. Где-нибудь на шоссе, подумал я. Так оно и есть. Искал, искал вас, долго искал. Добрый день!
– Добрый день, пан учитель, здравствуйте! Где же мне быть, как не на дороге? Ищи рыбу в воде, а меня – на шоссе.
– А если рыба уже на столе, тогда как?
– У такой рыбы дела плохи, и обходчика вы тогда найдете за столом.
– Ишь, за столом! Чтоб вас, ну и шутник вы! А вы видели, как я проехал? Знаете, я не очень вас разыграю, сказав, что буду учиться вольтижировке на велосипеде. А вы все копаетесь? Вижу, вижу. Вот как испортили дорогу, ну и ну. Жена мне говорила: не покупай, мол, велосипед, старик, еще убьешься или под машину угодишь. Женщина, сами понимаете! А вот, говорю, возьму и куплю, – да так и сделал. Велосипед у меня всего неделю, а уже слушается, проклятый! – похвалился учитель и приподнял переднее колесо. – Шины-то какие! Эле-гант-ные! Звонить еще не умею. Звонок приделан с левой стороны, а мне надо справа. Приходится кричать: «Бабушка, посторонитесь, не то задавлю!» Теперь вы всё знаете. Я вам не мешаю? Нет? Хорошо. Я рад, что нашел вас. Как поживаете?
Слова лились непрерывным потоком, затопляли все вокруг, словно теплый благодатный дождь, которому помогает ветер. Ян Кляко, учитель и директор липинской школы, сам для себя был ветром. Он размахивал свободной рукой, а если не размахивал, то приподнимал велосипед за седло и руль или катал его взад и вперед. Делал он это не от смущения, а от избытка энергии, какой-то необычайной жажды жизни и потребности в непрерывном движении. Говорил он нараспев, подчеркивая каждое слово, будто вкладывал в каждое из них очень важный для него смысл и как будто обращался не к одному Лукану, а к целой толпе слушателей.
– Как я живу? Помаленьку, пан учитель. Деревья у меня померзли. Одна яблоня и пятнадцать черешен.
Лукан усердно носил лопатой глину и, улыбаясь, поглядывал на Кляко.
– А в мой сад зайцы забрались, черт их возьми, и обгрызли мои яблоньки. Три штуки. Осенью я обвязал деревца соломой, а зайцы все-таки их обглодали. Плохо, видно, я это сделал, кое-как, а заяц есть заяц – скверный гость, когда выпадает много снегу. Да я им спуску не дам, не позволю бесчинствовать. – Тут старик заметил пустое ведро. – Давайте-ка я по воду сбегаю, чтобы зря не стоять. – Он положил велосипед в канаву и поспешил с ведром к речке. – В дорожном деле я смыслю. Вы не возьмете меня в ученики? – засмеялся он громко и певуче.
– Сын вам не пишет? – крикнул ему вслед Лукан.
Кляко остановился.
– Шалопай! Бездельник! – Старик описал рукой большой круг и ладонью поставил точку в середине. – Мой-то? Вам все-таки скажу. Неудачник он, вот что.
Вскоре из ивняка звонко донеслось:
– Река разлилась. Еще бы – снегу-то сколько растаяло! «Не смейте подходить к воде, – твержу я ученикам каждый день. – И следите за братишками и сестренками, не пускайте их на речку. Это опасно, вы можете утонуть». Они, разумеется, обещают не ходить, но что с них возьмешь – дети! Сегодня поймал одного. «Ты тут зачем?» – «Камни бросаю и смотрю, как вода быстро бежит». – «Вот я тебя! Завтра в школе спрошу, что с водой делается – бежит она или течет». Отвел его к матери, и та при мне дала ему хорошую взбучку. Вот вам, извольте. – Учитель поставил ведро перед Луканом. – И лейте, лейте, сколько надо, не бойтесь. Я еще принесу. Жаль, что тут бочки у вас нет. Я бы в одну минуту натаскал полную. Лейте же.
Учитель большими шагами расхаживал по дороге над рекой, в некотором отдалении от Лукана.
– Пишет ли сын? Разве его благородие пан поручик снизойдет черкнуть несколько слов? Лентяй. Другого такого лентяя и не сыскать. После Нового года – одна открытка, и понимай, мол, отец, как знаешь: «Сердечно поздравляю с Новым годом, живу нормально, до скорого свиданья, ваш Яно». И все. Впрочем, я уже говорил вам об этом. С тех пор ни строчки, а ведь скоро май. Я послал пять писем.
– Мой-то пишет. Вчера письмо получил, все исчерканное, шесть строк в нем вымарано. Будто кистью мазали.
– Цензура?
– Должно быть.
– Да, это их работа. Мы не смеем ни о чем знать, а мир горит, земля стонет… Что же он мог написать такое?
Учитель остановился и покачал седой головой.
– Оба они одинаковы, что мой, что ваш. Поздоровается, соседей всех до единого помянет, а в конце напишет крупными буквами отдельной строкой: «Живу хорошо».
– Черт его побери! – рассмеялся Кляко. – «Живу хорошо», и, говорите, отдельной строкой? Славно придумано. Ловок парень на выдумки.
Кляко прохаживался, заложив руки за спину и опустив голову. Поскрипывали его новые ботинки. Брюки были перехвачены у щиколоток зажимами. Он был невысок, но крепкий, жилистый, широкогрудый, и в груди его рождался певучий низкий голос.
– Беспокоит меня сын. Не следовало бы так шутить с отцом. А у него ветер в голове. Я в его годы тоже был не ангелом, отнюдь! Однако в наставниках не нуждался, а если порой и выкидывал какое-нибудь коленце, то тут, – воскликнул учитель, ударив себя в грудь, – совесть была! Она грызла меня, спать не давала. «Ты, такой-сякой, в пьяном виде нагрубил хорошему человеку, стыдись!» Если я делал что-нибудь плохое, то мне казалось, что об этом знает весь свет. Я боялся смотреть людям в глаза. А он? Не знаю, в кого такой у него характер. Легкомыслие необыкновенное! Когда он отслужил срочную, то с год писарем сидел, на кусок хлеба себе зарабатывал в конторе. Однажды вечером приходит домой и говорит: «Отец! До чего же легко живется офицерам: ничего они не делают, только и знают что щеголять в своих мундирах». Так и сказал, пан Лукан, как вы слышите. Вдумайтесь в эти выражения: «Легко им живется: ничего не делают, щеголяют в своих мундирах и купаются в деньгах. Я пойду в офицеры». – «Покажу я тебе офицера!» Не сдержался я… «На, получай первый чин!» – и дал ему затрещину. Это меня до сих пор мучит. Ох, как мучит меня эта оплеуха! Должно быть, с нее все и началось. Из хорошего сына стал поручик, и воюет теперь против Советского Союза. А что, если он вздумает сделать карьеру? У шалопаев бывают такие наклонности. Что тогда? – Старик смотрел в поле. – Положа руку на сердце, пан Лукан: ваш сын ничего не писал о моем Яно? Ведь они в одной батарее служат.
– Я вам покажу это письмо. Оно у меня дома.
– Нет, не надо! Спасибо, вы очень любезны. Никак не отвяжется от меня одна мысль. А она мне совсем ни к чему. Мы ведь с вами старые фронтовики, пан Лукан, оба в первую мировую воевали. Тогда было все равно, кто по какую сторону фронта находится. Это было надувательство, ужасный обман. Люди на обеих сторонах умирали неизвестно за что, гибли как мухи. А нынешняя война другая, теперь не все равно, где стоит солдат. Это и моего сына касается. Моего и вашего.
– Это нас бог наказал…
– Мы оба несчастны, но я – вдвойне. Вам, по крайней мере, нет нужды опасаться за сына. Я знаю вашего парня, учил его. Но мой! Найдет ли он время иногда поразмыслить над своей судьбой, как делывал я в его годы? Поймет ли он, что вокруг него творится? Да, пан Лукан, я перестал надеяться и не жду ничего хорошего. Эта среда! Что тут скажешь? Я знаю офицеров, хорошо знаю и кому угодно напрямик открыто скажу, что, кроме водки, женщин и карт, они ничего не знают. Именно так, как сказал мой сын, – им легко живется и так далее… Только в деньгах они не купаются. В долгах утопают да на диванах валяются… Так ваш сын в самом деле ничего не написал о моем Яно?
Лукан стоял, беспомощно опустив руки, давно ужа занятый своими собственными безрадостными мыслями.
– Я верю, вполне верю вам, извините, что я вас затрудняю, перекладываю на ваши плечи свои невзгоды, у вас и своих достаточно. Но к кому еще я пойду, если не к вам? Даже своей жене я не могу сказать ни слова – она тотчас же начинает плакать, как вчера, например, когда увидела, что почтальон не зашел к нам. Дочери? Что она понимает в свои восемнадцать лет? Не знаю, как и быть…
Старик, ссутулясь, стремительно ходил по дороге. Он размахивал руками, будто ему не хватало слов и он вынужден был дополнять их жестами. И тогда слова приобретали желаемый смысл.
– Да и кто здесь может дать мне совет? Я готов прийти к такому человеку, встряхнуть его и потребовать: говори, говори, внуши мне хоть каплю надежды. Вам и мне или хотя бы только вам, я согласен даже на это. Скажите, вы знаете, что такое взаимная, всеобщая ответственность? – Учитель посмотрел на Лукана и, подойдя совсем близко, уперся ладонями в его грудь. – Вы знаете, что такое взаимная моральная ответственность? – взволнованно зашептал он, широко открыв глаза. – В Липины третьего дня вернулся солдат с Восточного фронта, Павол Томашин, сын липинского кузнеца. Я просидел с ним до глубокой ночи, запершись в комнате. Вы же знаете Томашина. Да, да, сын липинского кузнеца. Забулдыга, как и отец. Его ранило в ногу, и после госпиталя он получил отпуск на месяц. Немцы убивают всех подряд, пан Лукан, убивают детей, беременных женщин. Это не война, какую мы с вами знаем, это преднамеренное истребление. Они хотят истребить русский народ. Славян! А мы кто такие? Я? Вы? Турки мы или славяне? Понимаете? И мой сын!..
Он рывком отнял руки с груди Лукана и замахал кулаками, словно заколачивал в землю невидимые колья.
– Нет, нет! Он не насильник, нет, нет, нет! Не такой он человек. – И старик схватился за волосы. – Но разве это утешение? Какое в этом утешение? Возможно, он в своем эгоизме и не замечает убийств, а если замечает, то затронут ли они его душу, будет ли он из-за них страдать? Он ведь еще совсем молодой и такой легкомысленный! А вокруг него еще более легкомысленные люди, я ведь прекрасно знаю офицерскую среду. Когда-то и я был не лучше. Вспоминать тошно… Вон там идут двое. Посмотрите-ка, я их не узнаю.
Голос учителя оборвался, руки бессильно опустились, но кулаки он не разжал.
– Зембал с сыном. – Лукан невольно потер глаза, которые почему-то затуманились.
– С этим уголовником?
– С ним.
– Не лучше ли такому Зембалу, чем нам?.. – Учитель хотел было продолжать свою мучительную исповедь, но Зембалы быстро приближались. – Мне следовало бы уйти, но они, чего доброго, подумают, что я убегаю и что мы здесь строим козни, замышляем антиправительственный заговор. Теперь это модно. А Зембал не самый порядочный из людей. Сбегаю-ка я за водой, – мгновенно решил старый Кляко, так и сделал.
– Теперь гляди в оба и замечай, как это делается. Смотри! Ямку засыпают щебенкой, а потом глиной. И помалкивай, пока тебя не спросят, – вероятно, в десятый раз наставлял Зембал сына, который был выше своего отца на голову.
Сын не хотел сюда идти, нехорошо, мол, идти к тому, кого хотят вышвырнуть… Не может ли что-нибудь заподозрить Лукан? Пришлось дать разбойнику десяток самых дешевых сигарет. «И стопку!» – потребовал тот. «Вымогаешь, да? Не рано ли?»
Отец все-таки дал. Сейчас он у сына в руках. Впрочем, это ненадолго. «Вот устрою его дорожным обходчиком – сразу присмиреет. Постой, постой, что здесь надо этому седому? Что у них общего? Побежал с ведром к речке. Его место в Липинах, в школе, а он тут околачивается, с ведрами бегает, словно мальчишка. И почему у него такие волосы?»
Планицкий лавочник снял черную шляпу и крикнул:
– И мы помогать идем!
Лукан нахмурился.
– Речка разлилась, как бы из берегов не вышла, – сказал Кляко и холодно поздоровался с Зембалом: – Добрый день. – Потом обратился певуче к Лукану: – Куда прикажете лить, пан обходчик? Хорошенько показывайте.
– Сюда, пан учитель. Хватит, хватит. Всю глину смыли. Потоп устроили, как гроза.
– Потоп, говорите? Надо было предупредить. Теперь как, хватит?
– Еще чуть-чуть. Ладно. Из вас хороший дорожник получится.
– Ну что ж! Не всегда же мне быть учителем.
– Перемена не повредит.
– В самом деле не повредит.
– А теперь сюда. Лейте осторожнее. Выбоина маленькая.