355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рудольф Яшик » Избранное » Текст книги (страница 20)
Избранное
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 16:30

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Рудольф Яшик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

В январе Лукану стало полегче. Ложась вечером спать, Лукан прислушивался, не завоет ли опять за окном вьюга. Только от нее одной делалась у него бессонница. Утром он вставал, с лопатой на плече обходил свой участок – от второго правненского километра до Планицы, оттуда – до Липин и через все Липины до самого моста. И так ежедневно, весь месяц, и не только потому, что он был добросовестным дорожным обходчиком, но и из боязни, что за ним следят. Лукан никак не мог забыть обыск в своем доме. Три жандарма и гардист рылись в доме, переворачивали все вверх дном, а начальник гарды Махонь сидел за столом, просматривал бумаги и все повторял:

– Так вы, значит, тот самый обходчик? На государственной службе состоите!

Было начало февраля 1943 года.

Лукан возвращался с правненского километра. Он успел побывать в Липинах и навестил директора школы Кляко. Они поговорили, пожаловались друг другу на свои недуги, выпили по рюмочке домашней настойки, и потому обходчик шел сейчас, держась очень прямо, по-солдатски, подняв голову. Пар от дыхания расплывался в воздухе. На шинели Лукана оседал иней. Под ногами похрустывал снег.

– Добрый день, пан Лукан, – сказал догнавший его велосипедист и остановился.

– А-а, пан Дриня! Добрый день. Мы, кажется, оба никак не можем расстаться с этой дорогой.

Лукан громко рассмеялся.

– И то правда! Что нового в Планице?

– Ничего. Да и что там может быть нового?

– Гардисты вас больше не навещали?

– С тех пор, черт бы их взял, не были. – И снова смех.

– А обходчик Лукан что-то сегодня веселый.

– Есть такой грех. У пана директора Кляко согрешил. Я и с вами бы выпил, было бы что. Зембал торгует спиртным, да я к нему не хожу. Знаете, что он сказал перед рождеством? Незачем, мол, сыну его было идти к немцам. Сейчас был бы дорожным обходчиком вместо меня! Не Зембал ли и гардистов на меня натравил? Чтоб ему пусто было!

– Все может быть.

– Правда! – И Лукан самодовольно продолжал: – Посмотрите, пан Дриня. Сугробы тут были, что твои горы! А я все вот этими самыми руками убрал. Этот поворот когда-нибудь меня уморит. Зимой ли, летом – всегда жди беды. Ну, да ладно! – И Лукан выдохнул большое облако пара. – Я все выдержу, лишь бы Яно мой воротился. Скоро два года будет…

– Воротится, теперь уж наверняка.

– Так мне все говорят. Доброе слово сказать – не за деньги покупать, а старому Лукану они по сердцу. Так почему бы его не порадовать? Вот так-то. А Яно все еще там. Уже второе рождество без него прошло. Не пишет даже. Как и сын учителя Кляко.

– Вернется. Большие события произошли, коренной перелом в войне, пан Лукан, теперь-то он непременно вернется. Через несколько дней все узнаете, попомните мои слова. Ну, до свиданья, тороплюсь я.

И Дриня сел на велосипед.

– До свиданья. Порадовали вы меня. А плохо сейчас ездить на велосипеде.

– Плохо. Дышать трудно.

– Оно и понятно. – А сам подумал: «Коренной перелом…» А сама-то война не перелом, что ли? Эх, Дриня, Дриня! – Тут он спохватился, что говорит сам с собой.

Фарника на мельнице у Пастухи не оказалось. Дриня нашел его дома. Они вышли на улицу, и уже за деревней Дриня сказал:

– Собери-ка членов партии в десять часов вечера!

– Что-о?

– Нет у меня времени тебе объяснять. Коренной перелом в войне. На десять часов вечера собери коммунистов. Только хорошенько обдумай, кого позвать.

– Где я их соберу? Какой такой перелом? Что случилось?

– Я еду в Липины, оттуда в Острую, потом вернусь сюда, в Планицу. Сейчас полдень. Между тремя и четырьмя жди меня на шоссе, на этом же месте. Скажешь, где вы соберетесь, и точка. Не забудь!

И Дриня, даже на подав Фарнику руки, с разбегу вскочил на велосипед.

Фарник побежал домой.

– Чего же ты на работу не идешь? – сердито накинулась на него жена.

– Сходи к Пастухе, скажи, что сегодня я не приду. А спросит почему – скажи, что заболел.

– Ты что, рехнулся? И не подумаю! Иди сам говори!

– А ну живо!

Фарник подскочил к двери, отворил ее и показал рукой на валивший из кухни пар.

– У, злыдень! Дай хоть платок теплый взять! И не оставляй дверь открытой! Для кого я печь топлю?

Дочь штопала чулок, украдкой поглядывая на рассерженного отца. Ей было смешно. Но она прикусила язык, потому что отец, стукнув кулаком по столу, воскликнул: «Чертова работа!» – и ушел из дому.

Фарник злился на Дриню. Тот ничего не объяснил ему, так и не сказал, какой такой коренной перелом произошел. Насчет войны, наверно, что-нибудь. А что? Партийное собрание велел созвать! Хорошо Дрине распоряжаться! Будто он совсем забыл, что последнее собрание коммунистов четыре года назад было. Ладно, так и быть, соберу! Всего лучше, пожалуй, у Микулаша. У него и то, последнее, собрание было. В десять! Какой такой перелом? Радио отобрали, газеты врут, откуда мне знать, что на свете творится?

Не было еще и трех часов, а Фарник уже нетерпеливо топтался, поеживаясь от холода, на дороге между Планицей и Липинами, на приличном расстоянии от первого планицкого дома – от каменной мельницы Пастухи. Он ходил, стараясь убить время, и быстро размахивал руками, чтобы согреться. А любопытство все разгоралось. От ослепительно сверкающего белого снега заболели глаза. Фарник один-одинешенек торчал черным пятном на белом снегу. Пушистый иней облепил деревья. Стволы были черные, как и Фарник. И такими же черными казались деревянные стены планицких домов и липинских хлевов и амбаров. Фарнику были видны обе деревни. Над крышами вился дымок.

Еще засветло подъехал Дриня. Он соскочил с велосипеда, положил его на дороге, а сам затопал, заплясал вприсядку, размахивая руками, и объяснил:

– До костей промерз!

Фарник, весь скособочившийся, съежившийся от холода, стоял, скрестив руки, грея ладони под подбородком.

– Холодище чертов. Созвал, кх-кх, в десять к Микулашу, созвал, кх-кх…

– До костей промерз.

– Придет шестеро. Надежных, кх-кх. Да ты их знаешь. Мината знаешь…

– Черт возьми, никак не согреюсь.

– Да ты меня послушай…

– Дальше говори.

– Что еще сказать-то? Это все, кх-кх…

– Что товарищи говорят?

– Ничего. Раз собрание, так собрание, кх-кх, Я только не знал, что им отвечать, как объяснить, зачем собираемся. Коренной поворот – и крышка! От таких слов никто умней не станет. Что случилось-то?

– В десять придет один товарищ. Ты с ним знаком, не беспокойся. Значит, у Микулаша?

– Где же еще? У меня, что ли? Ты что, жену мою не знаешь? Завтра же утром на всю Планицу раструбит, кх-кх. Одно горе от такого языка, кх-кх.

– До свиданья. Ты понимаешь, мне еще нужно до Правно доехать и обратно – в Острую. Дышать просто невозможно на велосипеде. До свиданья! Вечером все узнаешь. – Дриня хотел было отъехать, но спрыгнул с велосипеда, вернулся к неподвижно стоявшему Фарнику и крикнул: – У фашистов нынче бессонница будет!

Фарник шагнул было к Дрине, хотел побежать за ним, но тот уже несся к деревне, к крайнему каменному дому Планицы…

– Добрый вечер!

Минат вошел в кухню Микулаша.

– Садись! – предложил ему Микулаш.

– Дай хоть человеку кожух снять. Вылезти из него, – сказала Микулашова.

– Сразу видно хозяйку. Она понимает, что к чему.

Минат разделся, подал кожух Микулашовой, и та отнесла его в комнату. Минат сел, вынул кисет с табаком и заговорил:

– От своей бабы еле отбился. Пристала: куда, к кому? К которой? Подумайте только! В мои-то годы… Мне только баб не хватало!.. Который час? – Он окинул взглядом стены – часы висели над его головой. – Есть, кажись… где-то тикают.

– Девять.

– А я с семи, да что там, поди, с половины седьмого сидел под своими часами, все дождаться не мог. Просто ужас, как медленно время ползет, когда чего-нибудь ждешь. Полкисета, наверно, выкурил, если не больше. Да разве тут усидишь? Станешь разве бабу слушать? Да ну ее к… Взял да и пришел. Фарник наказывал в десять приходить, да уж все равно. Дело не в часе. Верно ведь, Фарник? Какие такие дела, что он тебе сказал?

– Коренной перелом какой-то получился.

– Ну, это насчет… насчет…

– Насчет чего? – накинулись на него.

– У меня голова кругом идет.

– Непременно насчет войны что-то. Непременно. Чем угодно ручаюсь. Ну, да скоро узнаем. Через часок. А кто придет? Дриня?

– Нет.

– Тогда кто же?

– Не знаю, – сердито ответил Фарник.

– Одни тайны. Хотел бы я только знать, как мы тут разместимся? Надо бы в комнату, как в тот раз. Когда это было?

– Да-а, чтобы табаком всю ее провонять. Там дети…

– Ты, хозяйка, вроде моей…

– Мы все собрались. Больше я никого не звал. Шестеро – ну и хватит. Прежний комитет.

Наступила тишина.

Лампа на столе, фитиль привернут, в кухне полумрак. Но, приглядевшись, можно различить и узнать всех. Вот у двери в комнату чернявый небритый Фарник. Рядом стоит жена Микулаша. Она придерживает дверь за ручку и время от времени заходит в комнату взглянуть на спящих детей. Дверь не закрывается, а напустить в комнату табачного дыма не хочется. Между столом и плитой греется хворый Яниска, самый старый из собравшихся. На скамье у задней стены между Микулашем и Минатом сидят Контур с Дулаем, оба чуть помоложе Яниски, обоим уже за пятьдесят.

Все курят, стряхивая пепел на каменный пол, окурки бросают в плиту, горящую жарким пламенем.

– Половина.

Минат оборачивается, смотрит вверх на часы и тоже говорит:

– Половина. Еще полчасика. А если он не придет?

– Придет.

– Может и не прийти.

– Может и так быть.

– Понятно. – Минат прочищает трубку.

– Ты, Фарник, сказал, что мы все собрались, весь прежний комитет… – слышится голос старого Яниски.

– Самые надежные. За остальных поручиться не могу.

– Мрачко тоже был в комитете.

– Нас достаточно. Шестеро.

– Мрачко – баба! Табак жует, показать себя мужиком старается, но он баба. Попробуй отличить его среди баб. Не отличишь. Фарник правильно сделал, что его не позвал. Я это одобряю. Не знаешь ты Мрачко, что ли?

– Конечно.

– Ну и помалкивай.

– Принеси-ка мне одежду. Я выйду к а улицу, – сказал Фарник хозяйке.

Он оделся, натянул шапку на уши и вышел вон.

– Чудно, – говорит Яниска. – Не знает, кто придет, а встречать пошел. И темно вдобавок. Ты, Минат, если такой умник да во всем разбираешься, объясни-ка мне… Объясни, как Фарник его узнает, если неизвестно, кто придет.

– Кто тут умника из себя строит? – сердито басит Минат. – Выдумываешь все. Выдумывать ты мастер, а сам ни черта не понимаешь. Разве Фарник не сказал Дрине, что собрание будет здесь? Сказал. Так что тот товарищ знать должен, где Микулаши живут.

– Должен-то должен…

– Ну вот… Непременно насчет войны что-нибудь будет. Непремен-но! Головой ручаюсь. Скоро, должно быть, придет. Еще двадцать минут подождем. Я на место Фарника сяду. Буду на часы смотреть. У меня шея уже заболела то и дело оглядываться. – Минат пересел на стул у двери в комнату и посмотрел на часы. – Они правильно идут?

– Да, правильно… И я тоже думаю, что насчет войны речь пойдет. Немцы стоят на одном месте, а это ничего доброго им не сулит.

– И мерзнут, – засмеялся Дулай.

– А если речь не о войне пойдет, а о чем-нибудь еще?

– Не знаю.

– А если ничего не будет, если никто не придет?

– Не морочь нам голову, Минат. Сиди и жди.

– Ладно, понимаю…

Фарник прошел по деревне, до поворота на Правно, но никого не встретил. Жители Планицы спали. Даже в кухонном окне Зембалов было темно. Срубы потрескивали от крепкого мороза. Луны не было и в помине. Зябко мерцали звезды. За поворотом дул резкий ветер, пощипывал за нос. «Не могу здесь стоять. Пойду-ка во двор к Микулашу, там хоть не дует. Прижмусь к стене, увижу всех прохожих. Холодище невиданный! Коренной, стало быть, перелом! Товарищи, поди, умирают от любопытства. Яниска с Дулаем пришли в семь. Дриню я обидел зря, он себя совсем не жалеет. И Мрачко можно было бы позвать, да я не позвал. Если этот мужик не опомнится, неизвестно, до чего докатится. С Зембалом его видали. Надо бы его одернуть как следует да напрямик ему все сказать. Когда-то он хорошо служил делу революции».

Фарник прислонился к стене дома Микулашей. Ноги у него совсем застыли. «А что, если не придет никто? На такую погодку валенки бы хорошо. Да где их взять?»

На дороге остановился какой-то человек. От снега было бело на дворе, и Фарник видел, как он огляделся по сторонам и, нагнувшись, быстро вошел к Микулашам во двор.

– Ты кто? – спросил Фарник, выходя навстречу незнакомцу.

– Тише ты. Я Крамер.

– А, чтоб тебя! Ну, входи же, входи. Товарищи ждут. Какие новости ты нам принес? – шепотом спрашивал Фарник, заведя его в сенцы. Он отворил дверь в кухню и пропустил впереди себя Крамера.

– Ба! Да это Крамер! Крамер! Добро пожаловать! – Минат встал и протянул ему руку. – Я на часы гляжу, на двери, все глаза проглядел, думал – невесть кто придет. А это ты! Здравствуй!

– Да, это я, просто-напросто Крамер. Но я привез тебе новости прямо из Москвы. Из Москвы, повторяю.

– Слышим!

Минат сел, а Крамер тем временем поздоровался с остальными.

– Пусть он отдохнет. Я тебе и чаю приготовила, дорогой ты мой! Промерз, наверно. Снимай пальто, я в комнату отнесу. – Микулашова взяла с плиты кружку, поставила ее на стол и заметила, обращаясь к Минату: – Мог бы и подвинуться. Человек из Правно пришел в такой мороз. Эх, ты!

Все уселись. Микулаш сходил в сенцы, запер дверь на щеколду. Крамер взял кружку в обе ладони, согревая их, потом вывернул фитиль. Все молча следили глазами за его движениями. Микулашова снова встала у двери в комнату, придерживая ручку. Для Фарника не осталось места.

– Товарищи! Вот дело какое! Красная Армия… словом, Красная Армия уничтожила гитлеровские войска под Сталинградом. Сначала она их окружила, потом уничтожила… – Крамер достал из бокового кармана бумажник, вынул из него листки.

– Так и есть, о войне! Говорил я, что разговор о войне пойдет. Ну, послушаем…

Крамер читал по бумажке:

– «…взято в плен двадцать четыре генерала, да-а…»

– Ох! – Фарник вытаращил глаза.

– Среди них, да-да, генерал-фельдмаршал фон Паулюс, командующий шестой армией. Кроме того, взято в плен две тысячи пятьсот офицеров; девяносто одна тысяча солдат! Девяносто одна тысяча пленных, повторяю.

– Пресвятая богородица! – Яниска прижал ладонь к горлу.

– Ребята! Запишите! Или ты, хозяйка!

– Не надо, у меня все на машинке отпечатано. Как в книжке. Каждому по бумажке дам. И тебе, мамаша. В благодарность за чай.

– Капля чаю-то, – покраснев, сказала хозяйка.

– У фашистов убито больше ста сорока тысяч человек. Вот какие дела!

– Пресвятая богородица!

– Красная Армия захватила тьму военного снаряжения. Да! Тысячу пятьсот пятьдесят танков, да-да. Семьсот пятьдесят самолетов, шесть тысяч семьсот пятьдесят орудий, свыше шестидесяти одной тысячи автомашин, пулеметы, минометы, девяносто тысяч винтовок – словом, почти столько же, сколько солдат, мотоциклы, радиостанции. Повторяю: это было грандиозное сражение. Эти цифры сами за себя говорят. Мамаша, кот тебе листок. Тебе первой. Раздай товарищам.

Хозяйка раздала листки, и все стали проталкиваться поближе к лампе. Яниска сидел за столом. В одной руке он держал листок, другую прижимал к горлу.

– Мне сразу все подозрительным показалось. С самой осени в их газетах только о Сталинграде и писали.

– Умник! Всегда умника из себя строишь. Скажи еще, что ты этого ждал.

– Товарищи! Еще не все. Красная Армия начала наступление на всех фронтах. Фашистов погнали с Кавказа.

Но никто уже не слушал Крамера. Он мог говорить все, что угодно, – все глядели только в листовки.

– Что такое, товарищи? Соблюдайте порядок! Все сядьте. Товарищ Крамер еще не кончил говорить.

Глаза Фарника сердито сверкнули.

– Сядем, сядем! Слушаем! Во всяком случае, событие важное. Мы слушаем!

– Это торжественный день! Весь мир радуется, а я больше всех, потому что я немец. И Германия когда-нибудь свободно вздохнет.

– Ну, товарищ, какой же ты немец? – Минат встал и подошел к столу. – Ты старый коммунист и хороший человек, насколько я тебя знаю. Разве ты немец? Что ты такое мелешь?

Крамер удивился. Он вытаращил глаза на Мината и покачал головой.

– Поглядите на него, на этого немца…

– Что ты к нему пристал? Чего не сядешь? Мы интернационал. Вот кто мы! У Белы Куна на всяких языках говорили и друг друга не понимали, а все вместе были интернационал… Что тебе надо? Чего ты не сядешь? Умника из себя строишь, а такой простой вещи не понимаешь. Крамер, дорогой мой, сказал, что в плен взяли девяносто одну тысячу фашистов. Просто даже не верится!

– Москва по радио сообщила. Уже второй день по радио передает. Весь мир может слушать.

– Значит, все верно. Теперь я доволен. Крамер, ты Мината не слушай. Ты такой же, как и раньше. Главное, что ты наш. У Белы Куна тоже так было. Ты за революцию или против нее? Больше ни о чем не спрашивали. Но все и так было ясно. Я порядок знаю. Только неизвестно мне, что нам сейчас делать. Объясни, коли знаешь. Ведь делать-то нужно что-нибудь и нам!

– Нужно, конечно.

– А что?

Крамер помолчал. В его ушах еще звучали слова Мината. Но он не ожидал такого вопроса. И сам себе его не задавал. Некогда было. Как некогда было осознать даже то, что он немец. Он чуть не сошел с ума от радости, не мог трезво рассуждать. «Планицкие мужики – хладнокровные люди. Деревенские люди – тугодумы. Но когда раскусят, в чем дело, на одном месте уже не топчутся». Мы выслушали тебя. Спасибо. А теперь пораскинем мозгами, что делать дальше? Что же дальше делать? Что? Спросят ли об этом Дриню? Или остальных? Как и что отвечать? У товарищей может сложиться впечатление, что все опять по-прежнему стало, что во главе партии кто-то есть, руководит, что все идет своим чередом… А на самом-то деле… у нас нет никакой связи. И мы сами не так уж много сделали. Каждый жил в одиночку, каждый старался выплыть, как умел. И я пришел в отчаяние. А кто не отчаивался, кто не боялся? Как страшно было в прошлом году! Как ужасны были эти бесконечные ночи! Теперь все изменилось. Нет, не все. Обстановка все та же, но дышать стало легче. Подполье еще существует, кое-что нужно изменить в нашей работе, ведь теперь фашисты встанут на путь террора. Другого они не знают, и что еще могут они теперь предпринять? А я – немец! «Ты старый коммунист и хороший человек, насколько я тебя знаю». Выходит, что я не имею права быть коммунистом, что ни один немец не имеет права быть человеком. Но ведь я не такой, как Киршнер, я могу смело смотреть этим людям в глаза. Перед ними стыдиться мне нечего. Я на таков, как Киршнер, нет, не таков!»

Все не сводили с Крамера глаз, ждали, когда он заговорит. И он начал:

– Товарищи! Мы должны бороться, да, да, бороться за людей. Ты, хозяйка, будешь работать среди женщин, среди женщин, повторяю. А вы должны привлекать на нашу сторону мужчин. У нас в руках все козыри. Вся Планица должна стать нашей.

– Хоть бы немного оружия, Крамер! Ничего не будет? У Белы Куна…

– Замолчи! Мы слушаем Крамера.

– Умник! У Белы Куна много не разговаривали: вот тебе винтовка, и иди! Потому я и спрашиваю, чтобы всем было ясно.

– Да, правильно. Со временем дело дойдет и до оружия. Но прежде всего, говорю, мы должны привлечь на свою сторону людей. В деревнях, в городе – всеми доступными нам способами. Работы будет по горло. Мы должны действовать с умом, должны действовать, словом, как наши под Сталинградом действовали. Собирались долго, зато прямо в лоб немцев стукнули.

– Большевистская тактика! Я все думал, что с этой войной какая-то промашка вышла. Нет, не вышла. Все дело в тактике, – сказал Фарник, выйдя на середину кухни. Затем он подошел к дверям в сенцы.

– Крамер! – сердито воскликнул Дулай. – Почему же в газетах ничего не пишут? Такое дело ведь не утаишь.

– Хорошо, что ты об этом напомнил. Чуть не забыл. Сегодня вечером и фашистское радио сообщило о поражении армии Паулюса. Завтра все, должно быть, Появится и в их газетах, да. Фашисты объявили траур.

– Траур? Иди ты!

– И знаете, как этот траур называется?

– Ну, как?

– Национальный траур. Приспущенные знамена, никаких кино, театров, никаких развлечений. Национальный, повторяю. Значит, война идет к концу. Гитлер лежит на лопатках, ему конец пришел! Конец! Теперь все под горку покатится. Фью – и трах! И все кончится еще в этом году.

– А знаете, ведь Минат-то, может быть, и прав! Крамер, дорогой, неужто оружия никакого не будет? У Белы Куна долго не разговаривали, там…

– Тише ты! Словно в корчме! – прикрикнул Фарник.

– Я только хотел сказать… – начал было оправдываться Яниска, показывая на Крамера.

– Товарищи! – Микулаш встал. – Завтра все поедем в Правно. Все до одного! Фарник выпросит у Пастухи коней и сани, и мы съездим в город. Очень мне любопытно поглядеть на фашистов. И на их карту. Да они все теперь попрячутся. Я просто с ума сойду от радости.

Микулаш уже ни в чем больше не сомневался.

– Можем и поехать. Коней я у Пастухи выпрошу. И сани. Он даст. Я что-нибудь придумаю.

– Но никаких провокаций, товарищи! Никаких провокаций, повторяю. Мы все еще в подполье.

– Конечно! Чего ты боишься? Я не я буду, если хоть один из них покажется на улице.

– Дорогой, – спросила, положив руку на плечо Крамеру, жена Микулаша, – а что я должна с женщинами делать?

– Вот что нужно, хозяйка…

Фарник прислонился к двери, его лохматые брови нахмурились. Он уверял себя сейчас, что ждал такого известия с первого дня, с тех пор, как стоял на площади в Правно, когда пришел Дриня с газетами и сказал: «Через месяц здесь будут наши. Готовьте красные флаги». Он этого ждал. Был уверен в победе, и сегодняшний вечер должен был когда-нибудь наступить! Не сегодня, так через неделю или через месяц, но наступил бы. «Дело решает тактика. Все сделала большевистская тактика: собирались долго, зато прямо в лоб немцев стукнули. Мощь немецких армий растекалась, как вода по площади в Правно, и потеряла свою силу. Существуют такие законы давления. А Дриня себя совсем не жалеет. Он человек умный. А я его обидел. Когда завтра мы поедем в город, Дриня понаблюдает за Леммером. Только увидит ли? Теперь его барабаны меня не испугают. Что видит Леммер в будущем? Видит ли он свою старость, своих детей взрослыми? Нет, не может он ничего этого видеть! Теперь он ничего не может видеть в будущем, как раньше Микулаш не видел. Как Микулаш! В этом году все кончится, в этом году наступит мир! Леммер ничего не может видеть в будущем, бедняга Леммер! Леммер бедняга! Леммер… А все дело в тактике…»

КОМАНДИР ЖЕЛЕЗНОЙ РОТЫ

Они шли всю ночь и часть дня заснеженной равниной, сделали привал на снегу и затем шли еще одну ночь по дорогам, забитым войсками. И под утро, когда уже брезжил рассвет, вошли в переполненный войсками город. Солдаты располагались на улицах, во дворах, в большом парке рубили деревья и разводили костры.

Порывы ледяного ветра крутили и рвали огонь костров, и языки пламени метались и взлетали клочьями, исчезая в воздухе. Солдаты грели над огнем почерневшие обмороженные руки и, чтобы согреться, топали, словно табун подкованных лошадей. Злобно звучали хриплые голоса. Солдаты садились орлом там, где стояли, и это казалось совершенно естественным, никого не возмущало. Окружающие равнодушно смотрели на свежие испражнения, разве что кто-нибудь скажет: «С такой ерундой, как дизентерия, в госпиталь и соваться нечего!» – вот и все.

Середина улицы была свободна, по ней шли войска. Кляко ехал верхом. Он посинел от холода, но продолжал сидеть на коне. Перед ним была картина Страшного суда, иначе не назовешь. Он отдал бы несколько лет жизни, если бы мог воскресить Виттнера и показать ему этот город. Поражение! Разбитая армия похожа на престарелую пьяную проститутку, которая вышла на панель.

В этом городе не было видно начищенных сапог. Шагали тысячи ног, завернутых в тряпки, двигались тысячи нечеловеческих голов, закутанных в шерстяные платки, шла армия в женской, мужской штатской одежде. Определить воинские звания этих людей было невозможно. Военные в меховых пальто могли быть офицерами, потому что их насчитывались единицы, но они могли быть и из полевой жандармерии. Над меховыми пальто торчали огромные головы.

На доске висел клочок бумаги с надписью: «Не пейте спиртного, опасно для жизни!» Под надписью – череп и скрещенные кости.

– Не пейте спиртного!.. В этом городе все обезумели, – вслух произнес Кляко и рассмеялся так, что стоявшие на тротуарах подумали было, что он сошел с ума.

Дул порывистый ледяной ветер, но Кляко не замечал окоченевшего тела, не думал о застывших ногах. Его поразила эта картина всеобщего разложения, он никогда не предполагал, что оно может быть столь всеобщим и в то же время сконцентрированным на таком незначительном по размерам пространстве.

Этот хаос распада вдохновлял Кляко, ибо его самого он не захватывал. Он был здесь чужаком, окруженным врагами. Его больше не злило, что сводную батарею сопровождает два десятка немцев и что ему так и не удалось бросить где-нибудь по пути хотя бы еще одну повозку с боеприпасами. Он даже и не пытался это сделать. Еще ночью он приходил от этого в отчаяние, он приходил в отчаяние от всего, но лишь потому, что ночь мешала ему видеть многое. Двадцать шесть повозок со снарядами подкинул ему этот проклятый раздушенный капитанишка, да еще пять своих – всего, значит, тридцать одна. Снарядов хватит до конца зимы. Когда батарея окажется на новых позициях, он, Кляко, прикажет вырыть при орудиях окопы, подложить бикфордов шнур и взорвать все к чертовой матери. Ребята здорово это придумали. Они не смогут достать из патронных сумок ни одного патрона, им придется оставить там их содержимое, и дня через два уничтожат орудия, превратив их в бесполезную груду стали. Он сам прикажет сделать это, когда словацкая сводная батарея останется на огневой позиции одна. После этого он сам, под свою ответственность отпустит солдат на родину. Под свою ответственность? Он ведь с ними не пойдет. Но сводная батарея подчинена немецкому командованию, на новых позициях едва ли оставят одних словаков. Придется каждую ночь прятать по нескольку повозок со снарядами. Куда? Выкопать большую яму где-нибудь в лесу. А будет ли еще там лес?..

Планы возникают, вытесняют друг друга, и все до одного – наивные, нереальные, потому что Кляко не хочет понапрасну проливать кровь; ведь действуя на крохотном боевом участке, он не в состоянии учесть всех привходящих обстоятельств.

«Не страх ли это? Не боюсь ли я? Нет, не боюсь! Но солдаты рвутся домой и затаили подлые мысли, они воображают, что дом – это разостланная постель. Молчуны женаты, и это их тянет домой сильнее всего. Разостланная постель всегда выглядит заманчиво, и я готов поспорить на что угодно, что окопы, вырытые на старых позициях, – выдумка молчунов. Мысль сама по себе очень хорошая, и если мы очутимся одни, то его воспользуемся. И тогда я отпущу солдат домой, пусть пробиваются сами. Они достаточно сообразительны, чтобы добраться. Им поможет наступивший хаос. На юге Украины их заменят свежим пополнением. А мне что делать? Идти с ними я не могу. Перед уходом со старых позиций я наболтал всякого вздору, не сдержался со зла. Всему виной этот раздушенный шут, спешивший уложить свои чемоданы. Я потерял голову, вот что. Солдаты подлецы. Не все, конечно, но среди них найдется несколько подлецов; если я вернусь домой или на Южную Украину, они все свалят на меня, и… черт-те что будет. Покажут мне небо в клеточку и еще кое-что вдобавок. Каптер терпеть меня не может и продаст при первом же случае».

Кляко привстал в стременах и громко крикнул:

– Каптенармуса к поручику Кляко!

Этот зов передали в задние шеренги, и там он стих в грохоте колес.

Явился каптенармус.

– Возьмите коня у учителя и подъезжайте ко мне.

– Слушаюсь, пан поручик! – Каптенармус прискакал на коне учителя. – Прибыл по вашему приказанию, пан поручик. – В голосе его был страх.

– Ты разговаривал с немцем. Мне об этом известно.

– Но, пан поручик, я все время лежу в повозке!

– У тебя ничего такого не найдется? Холодно!

– Ни капли, пан поручик. Клянусь богом…

– Придержи язык!

«Этот тип продаст меня при первом же случае. Каждый каптер из кожи вон лезет, чтобы выслужиться, и потому его следовало бы расстрелять… Снег белый, совсем белый, на нем все хорошо видно. Если я шлепну каптера, могу и я отправиться домой. Дома нас ждут разостланные постели. Черт побери, разостланные постели! Хватит! Заткнитесь, поручик Кляко! Подонки и трусы, закройте пасть! Вы не слышите, герр командир Кляко? До каких пор вы будете уклоняться?.. Я хорошо, по-мужски, говорил перед уходом со старых позиций… Мне никогда не придется стыдиться этого. Я отведу солдат на новый участок, они славные ребята, там что-нибудь придумаю, может, еще и по пути туда придумаю, и пусть они после этого уходят. Адье, адье! Я останусь. Каково мне одному придется, сколько времени я проведу один? Горы! Хорошо, что здесь есть горы! В этих горах я должен встретить их! А будут ли горы на новых позициях? Если их не будет, придется вернуться сюда. Самое важное, что русские – славяне. Не нужно бы, чтоб этот снег был такой белый, и не должно быть его столько. На нем все слишком хорошо видно. Еще прилетят самолеты, и от меня останется мокрое место».

Так думал Кляко в ту ночь, когда батарея оставила старые позиции.

А сейчас был день. Поручик ехал на коне по городу, дожившему до Судного дня. Кляко больше не строил планов, а смотрел, наслаждаясь зрелищем. Но он знал, что, какой бы план он ни придумал, с этим хаосом придется считаться.

Порывы ледяного ветра свистят и уносят клочья пламени. Огонь согревает тысячи почерневших пальцев…

Кристек еще до въезда в город слез с повозки Шамая. Он шагает, придерживаясь за нее правой рукой. Он не устал, ему не хочется спать, он мог бы долго, еще очень долго вот так шагать, потому что человек – это вол и, будь у него еще рога в придачу, он был бы еще более совершенной скотиной, еще лучше вола, этого неповоротливого животного. Если человек не опомнится, навсегда останется дураком, так у него и рога вырастут. «А что значит, скажите на милость, «опомниться»? Объясните мне это таинственное выражение, и я успокоюсь. Я буду слушать вас, словно школьник. И, слушая, буду слегка раскачиваться, как полагается прилежному школяру. Я не пну вас ни в пах, ни под коленку, я человек цивилизованный. Но вполне возможно, что я заеду в морду тому, кто станет давать мне объяснения… Ни в чьих объяснениях я не нуждаюсь. Я слишком неповоротлив для этого. Тело, сапоги, вши, мундир, ремни, плюс мать-гравитация. Мать-земля и ее притяжение… Так будет точнее. Итак, начинаем! Нет, не надо ничего начинать, ни в чьих объяснениях я не нуждаюсь…»

Дует порывистый ледяной ветер – Кристек улыбается, потому что в нем сдвинулись с места лавины слов. Вонючая каша этих слов из него так и валит. Это больно, но эта боль доставляет наслаждение, самое лучшее из того, чего можно здесь достигнуть. Кто не понял всего этого, кто не пережил и не прочувствовал этого очищения, у того всю жизнь мозг находился в состоянии отвратительного покоя, а глаза были закрыты. Что происходило в душе вола? Да и есть ли у него душа? Да, она была и есть, вот в чем вся беда! Вол, пошевели мозгами! Шевели, работай мозгами! Мозг управляет десятью пальцами, одной рукой – половина мозга, правая или левая рука – не все ли равно. Мозги! Дай им работу, пораскинь ими, подхлестни их, дай пинка своим мыслям, и они начнут послушно работать. Трудное это дело, оно тянется достаточно долго, но придет день, и ты отпразднуешь победу. И это будет тогда, когда ты потеряешь душу. Это мой день, мой торжественный день, он настал в этом городе, и я могу назвать его своим. Сегодня я выплюнул душу, покончил с этим паразитом и пугалом. Она угнетала меня, а я не понимал, что меня гнетет. Может быть, только сию минуту я ее того-этого, не знаю. Но души во мне больше нет! Я больше ее не боюсь! Я могу презирать кого угодно и что угодно. Могу презирать людей и пространство – все имеющее размеры и не имеющее их. Вселенная – это грязная лужа. Я горд, что постиг это. Ничто не привязывает меня к луже. Ничто, ничто, ничто! Я свободен! И мне нет нужды держаться за эту повозку! Руки прочь от нее! Я иду! Иду, ни за что не держась! Я шагаю, я марширую по городу, который имеет право называться моим. Мой город! Ты и я! И есть еще третье понятие, о котором хорошо знаем лишь мы двое. Ты и я. В этом ничто может поместиться и лужа».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю