Текст книги "Избранное"
Автор книги: Рудольф Яшик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
– Вы начали с того, дорогой обер-лейтенант, что немецкому воинскому духу присущи размах, движение, непрерывное движение вперед. Прекрасно. Смерть этого лейтенантика на вас не произвела впечатления? Не правда ли?
– Нет, нет, господин майор.
– Со временем это пройдет. Я хотел сказать: на нашем участке необходимо создать впечатление движения, некоего предвестия крупных операций. Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли…
– Понимаю, понимаю, господин майор. Мы должны кое-кого побеспокоить.
– Я не предполагал, что мои намерения можно объяснить подобным образом, хек-хек. Побеспокоить! Правильно. По совести говоря, для меня очень важен этот разговор. То есть я хочу вас убедить, убедить в лучшем смысле этого слова. Не обижайтесь, прошу вас. Вы мой подопытный кролик, хек-хек. Подобный разговор будет у меня с нашим шефом, я хочу убедить и его. Вы меня понимаете?
– Да, да.
– Как вам нравится высота триста четырнадцать?
– Блестяще, просто блестяще!
– Я не авантюрист, – быстро добавил майор. – Я никогда зря не рисковал, мне всегда был дорог каждый мой солдат. В наступление пошли бы штрафники.
– Штрафники? Деклассированные элементы? Да их давно следует проверить в бою. Я слышал…
– Вы могли слышать все, что угодно, но все это хорошо для хрестоматии. Вблизи жизнь выглядит по-другому, и потому штрафники должны получить по заслугам. С другой стороны, между нами, высотка эта немногого стоит. Она слишком выдвинута вперед, подступы к ней легко уязвимы, она низка. Мы не получим ничего нового для обозрения территории противника, я уверен в этом. Доводов против много. Но попытаться стоит.
– Да, конечно. И, насколько мне известно, вы в хороших отношениях с господином полковником, так что…
– Это к делу не относится, – холодно сказал майор.
– Извините…
– У вас привычки штатского человека. Давно ли вы на фронте?
– Четыре месяца. Добровольно.
– Срок достаточный. Во время этой операции я рассчитываю на поддержку словацкой батареи. Знаю, знаю. – И майор добавил строго: – Не забывайте! Это наши союзники. Понимаете, Виттнер, ваше отношение к ним внушает мне серьезную тревогу. Ничего личного, решительно ничего. Ваше отношение к ним довольно близко к моему, это наше, немецкое отношение. Вам должно быть известно, что я принадлежу к классу, покаранному гордостью. С младенческих лет мои привилегии стали для меня мукой. А у человека есть глаза, чтобы видеть, и разум, чтобы размышлять. Кажется, я уже заслужил право говорить о жизненном опыте? Мне тридцать шесть лет, в наш век этого вполне достаточно. А мой опыт подсказывает мне, что гордостью и высокомерием мы только оттолкнем от себя союзников. Это неприятно. Я вспоминаю свою юность. Обычно ценить юные годы начинаешь только с возрастом, увы – слишком поздно. Когда я приезжал домой в родное поместье на каникулы, мне всегда казалось, что я против воли подвергаю себя каким-то страданиям. Что мне было делать в родительском доме? Ходить из комнаты в комнату? Бродить по огромному парку? Я хорошо знал, что буду лишь издали глядеть на игры своих сверстников, детей из низшего сословия, на их развлечения. Их крики и восторженные вопли возмущали и одновременно манили меня. Но я не подходил к ним, и они тоже не осмеливались приблизиться ко мне. Это будет звучать странно. Но я… – Майор замолчал.
Продолжение фразы должно было гласить: «Но я думаю, что самая большая опасность грозит немцам потому, что они, как нация в целом, объявили себя избранными. Завтра мы останемся совсем одни, как я когда-то в родном имении на каникулах… А послезавтра? Послезавтра это может означать наше поражение». Закончив про себя эту фразу, майор усмехнулся – хек-хек – и недовольно подумал: «Достаточно глупое положение. Мне следует остерегаться обер-лейтенанта».
– Оставим этот разговор, – сказал он.
«И у аристократов есть свои заботы. Странно. Кто бы мог подумать!» Обер-лейтенант Виттнер мало что понял из слов майора и чуть не признался в этом вслух.
Все это происходило как раз в то время, когда Кляко сказал Лукану: «Хотелось бы мне знать, что они там лопают?»
А на следующий день между четырьмя и пятью часами пополудни майор фон Маллов приказал обер-лейтенанту Виттнеру:
– Пришлите ко мне офицера-наблюдателя со словацкой батареи. Но никаких опрометчивых поступков, Виттнер. Этого я не потерплю.
Высота триста четырнадцать находилась левее НП Кляко. В объективе стереотрубы это был конический лысый холмик, и если бы не белые камни на вершине, он походил бы на искусственный. В течение столетий дожди смыли с него почву, прорыв в его склонах овражки. Здесь не могло пустить корни ни одно деревце, зато у подножия высотки разросся густой кустарник.
НП Кляко как раз переводили в другое место. Словакам помогал при этом молодой немец с черным обмороженным лицом. Он сказал просто: «Я тоже был телефонистом», – и схватил катушку с кабелем.
На вопрос Кляко: «Был? А кто вы сейчас?» – немец ответил не сразу. Вопрос смутил его. Он враждебно осклабился:
– Не видите, что ли? Я из штрафной роты.
Когда все перешли на новый НП, Кляко закурил. Прямо перед ними была высота триста четырнадцать. Чернолицый немец остановился. Кляко перехватил его взгляд, но не понял его.
– Извините, господин офицер, что я осмеливаюсь. Не дадите ли мне сигарету?
Немец жадно затянулся.
– Я никогда не был телефонистом. Я сказал так нарочно, побоялся, что вы не разрешите мне нести кабель.
– И все ради сигареты?
– Да. Я увидел, что вы закурили. Я следил за вами добрых десять минут и уже подумал, что вы не курите. А потом вы закурили… Ну, я и осмелился. У наших я боялся попросить. Они бы мне ни за что не дали.
– Вы не получаете пайка?
– Очень маленький. Мне на полдня еле хватает.
– И давно вы в штрафной роте?
– Почти полгода. С рождества.
– За что?
– Не знаю, господин офицер, приходилось ли вам иметь дело с нашими солдатами, но вы могли бы убедиться, что они не любят отвечать на некоторые вопросы. Они не доверяют друг другу, а тем более иностранцу. Ну, а я хоть и немец, но штрафник, выходит, тоже что-то вроде иностранца, как и вы.
– Не понимаю.
– Я могу снова стать немцем, такая возможность здесь существует. – Он громко засмеялся. – Да, такая возможность здесь существует. И даже не так далеко, не больше двухсот метров отсюда по прямой. Это высота триста четырнадцать. Погибнув, я снова стану немцем… Извините, я забылся. За сигарету самая сердечная благодарность.
Он подобрал окурок, брошенный Кляко, и мгновенно исчез.
Кляко хотел позвать его и еще дать несколько сигарет, но все произошло слишком быстро. Он только прошептал: «Штрафная рота», – и добавил громко для Лукана:
– Вот какие дела, дружище. Жуть!
– Я знаю, о чем вы говорили, понял кое-что. Я планицкий. Правно от нас близко. Три недели назад, когда мы с Гайничем шли сюда, нас тоже остановил один такой… с черным лицом. Я догадался, что он не похож на остальных. Только мы отошли от него метров на двадцать, как его убило снарядом. Я тогда еще подумал, что жалко такого. Такие немцы должны бы пережить войну.
– Пережить? Ты слишком многого хочешь. Мы на бойне, дружище, и ждем, когда и нас пристукнут. Здесь я… здесь я не вижу выхода. Это подлое дело, и мы увязли в нем по уши.
– Но одно-то здесь вроде как ясно…
– Ничего ясного не вижу! – Разговор пришелся не по вкусу Кляко, и он закричал: – Я голоден. Из одной миски с собакой стал бы жрать! А когда бы мы все слопали, я сожрал бы и собаку. Какое мясо может быть у собаки? Собачатина! Жрать собачатину, ха-ха! Что тебе ясно, кроме того, что ты голоден, пан рядовой?
– Немцами я сыт по горло, и этой войной тоже.
– Великое открытие! – Кляко злобно рассмеялся. – Дружище, об этом знают даже наши лошади и не хвалятся. Особенно те, что убежали во время бомбежки. Одну я видел, ее доконали кресты.
– Иногда я вас не понимаю, пан поручик. Почему же нельзя об этом сказать? Я ношу это в себе, понимаю, что это правда, а когда высказываюсь вслух, еще лучше вижу правду.
– Ого! Ну и ну! – Кляко больше ничего не сказал, что означало: он хочет послушать.
– До дому мы не доберемся, это я уже понял. А зачем мне тогда жить?
– Ну, ну! Это становится интересно!
– Только то, что я сыт немцами по горло, и что с этой войной у меня нет ничего общего, и я не желаю иметь с ней ничего общего.
– Что, что, многоуважаемый? Ты воюешь! Ты воюешь – и все тут!
– Меня заставили. Как и вас заставили.
Они наскакивали друг на друга, не раздумывая, не готовясь заранее.
– Вся штука в том… – Кляко несколько замялся. – Ты, размазня, братец. То, что ты сказал, не стоит и понюшки табаку. Ты что, думаешь, мало немцев, которые рассуждают по-твоему? Они не согласны с этой войной, а все-таки воюют. Воюют, как Лукан, как Кляко, чтоб им всем пусто было! Только страх держит немецкую армию в кулаке, только страх. Они боятся друг друга так же, как боятся русских. Страх – это горючее, которое приводит в движение механизм войны. Он движет и нами. Но корень зла где-то в другом месте, не здесь.
– Вы что же, хотите сказать, что между нами и немцами нет разницы?
– Вот именно!
– Неправда это! – громко воскликнул Лукан. – Не может быть это правдой.
«С этой войной у меня нет ничего общего, и я не желаю иметь с ней ничего общего!» – Кляко противно захихикал. – Ах, Лукан! То же самое я думал еще три недели тому назад. Лукан, Лукан! Мы живем в такое безумное время, когда никого не интересует, что ты думаешь. Или очень мало интересует. Важно то, что ты делаешь. Что делаешь, дружище! Здесь это решает все. Правда, из этого ада можно выбраться несколькими путями. Одним путем идут Гайнич и полоумный Виттнер. Они воюют, воображая, что знают ради чего. Они считают этот ад неизбежным. Благодарю покорно, мне с ними не по пути. Спасибо! Я говорю тебе об этом откровенно. Другой путь – особый. Не воевать. Где-нибудь окопаться, сбежать домой, но практически это неосуществимо. Или выскочить из окопов под пули снайперов. Я уже раз попробовал. Но свинья Гайнич и ты, Лукан, мне помешали. – Речь Кляко звучала то зазорно, то мрачно. И тогда он, задумываясь, опускал голову. – Я трус, рядовой Лукан, подонок! Я уже Гайничу однажды сказал это и не вижу причин, почему бы не повторить это тебе. Так вот, подонок – и потому боюсь третьего пути, а на него могут стать только сильные люди. Вон там высота триста четырнадцать. В двадцать два ноль-ноль ее будет атаковать штрафная рота, и поручик Кляко из-за того, что он трус и подонок, поддержит атаку сосредоточенным огнем, когда первое подразделение атакующих подаст сигнал двумя зелеными ракетами. Видишь, видишь… – И после долгого молчания Кляко с какой-то надеждой обратился еще раз к Лукану: – Чего молчишь?
– Что тут можно сказать…
Поручик Кляко в ответ кивнул и вдруг закричал:
– К черту!
После этого оба прислушались к отдаленному грохоту и одиночным выстрелам. Но без интереса, равнодушно. Быть может, они думают о третьем пути, который не для слабых и не для подонков. А может – о доме. Пожалуй, это вернее, потому что о доме думают тогда, когда предчувствуют, что больше его не увидят.
Шесть часов вечера, и на окопы медленно опускаются сумерки. Еще четыре часа, – и сюда доставят бачки со жратвой, и Кляко с Луканом смогут утолить голод. Четыре часа – не так уж много времени, гораздо меньше, чем пятнадцать часов, но оба молчат об этом.
Вот уж и совсем стемнело, на небосклоне сверкает большая звезда, до десяти становится на час меньше.
Оба молчат. Ни тот, ни другой не отметили этого.
Кто-то пришел на НП, ну и плевать. Тут все время кто-нибудь ходит, и с этим ничего не поделаешь.
– Господин офицер!
– Да?
– Разрешите на минутку. Я тот самозваный телефонист.
– Пожалуйста, пожалуйста. Узнаю вас по голосу.
– Мы получили сигареты, целых два десятка. – И немец шепчет: – Я хочу вернуть вам долг. Пожалуйста!
– Нет, нет, что вы выдумали! Я дам вам еще. Нет, нет!
– Возьмите, прошу вас!
– Какой вы упрямый! Спасибо! – Кляко протянул руку и нащупал пачку.
– Тут с вами еще один сидел. Я хотел бы и его угостить. Он здесь? Я не вижу никого, даже вас, господин офицер.
– Возьми, Лукан. Потом мы угостим его своими. Бедняга. Господи, как мне его жалко. Пришел… пришел вернуть сигарету… – И Кляко продолжает по-немецки: – Спасибо. Мы потом дадим вам из своих.
– Вы бегло говорите по-немецки…
– За восемь лет, милый мой, кое-чему научишься. Хотя немецкий язык и был необязательным, но я выучил его. В гимназии языки давались легко.
– Мы с вами из разного теста. Окончив гимназию, я занимался химией. Проучился четыре семестра и… по некоторым причинам, не очень серьезным, на меня напялили военный мундир. После этого я убедился, что со мной считаются все меньше и меньше, пока в конце концов я не докатился до штрафной роты. За что? Вы меня спрашивали – за что? Словом, я отказался застрелить русского пленного. – Наступила мучительная тишина, не было слышно ни звука, и немец понял, что никто, кроме него, не заговорит. – Это было двадцать шестого декабря. Мы сопровождали пленных, обычный транспорт из лагеря в лагерь. Дело было под Львовом. Накануне весь день мело, и ветер сдул снег с кучи свеклы. То ли ее забыли, то ли еще почему, не знаю. Понятно, голодные пленные набросились на эту свеклу и в один миг всю расхватали. После этого всех построили на дороге, как положено, и я подумал, что сейчас мы двинемся дальше. Начальник транспорта, некий фельдфебель, прошелся вдоль колонны, вытащил первого попавшегося пленного и направился с ним ко мне: «Интеллигент, давай прихлопни его!» Фельдфебель ненавидел меня и вечно ко мне придирался. Дурак, тупица, опьяненный властью! Я отказался. Он даже не прикрикнул на меня. Расстреляв пленного, он сказал: «Уж я о тебе позабочусь, интеллигент! Как следует позабочусь!» На следующий день меня перевели в какую-то новую часть, а когда я явился на место, то понял, что это штрафная рота.
Кляко с Луканом усердно дымили. Поручик не посмел прервать этот монолог. Да он и не знал, что сказать. Больше всего его удивляло, что немец разговорился сам. Люди не меняют свои взгляды в одну минуту. Какие обстоятельства заставили немца рассказать о себе? Какие причины? Возможно, их и нет. Он сам додумался, что с ними можно говорить откровенно. В этом нет ничего нового. Так было и с самим Кляко.
– Кажется, вам непонятно, почему я все это вам рассказал. В свой первый приход, два часа назад, я молчал. Пришлось молчать, потому что тогда я не знал того, что знаю сейчас. В двадцать два ноль-ноль мы атакуем высоту триста четырнадцать, и наше подразделение идет первым.
– Поэтому?
– Да.
– Вы не верите, что останетесь в живых; – вырвалось у Кляко.
Неосторожные, глупые, неуместные слова! Их уже нельзя было ни зачеркнуть, ни вернуть. Кляко бранил себя. Он понимал, что немец не ответит, не может ему ответить.
Но немец продолжал:
– Вы словаки?
– Да, – вмешался Лукан, так как Кляко продолжал молчать.
– Я знаю Братиславу. Сам я из Вены. Два раза был у вас, ездил на трамвае.
– Нравится вам Братислава?
– Нравится. У всякого города на Дунае есть своя прелесть. У вашей Братиславы, нашего Линца, Кремса, а больше всего у Вены. Вы бывали в Вене?
– Нет.
– А вы? – обратился немец к Лукану.
– Тоже не бывал.
– Жаль. Сейчас война. А во время войны все города выглядят одинаково печально. И одинаково однообразно. Как и люди. Из-за военных мундиров. Но я пожелал бы вам видеть Вену до войны и до аншлюса. Такой она будет и после войны. А вы как думаете, будет?
– Будет! – с воодушевлением ответил Кляко.
– Будет… – неуверенно поддержал его и венец. – Должна быть. Но я вас задерживаю, извините. – Он встал, поднялись и словаки. – Благодарю вас за этот приятный разговор. Вы были так любезны. И если я сказал что-нибудь лишнее, что-нибудь неудачное, не сердитесь на меня. Меня зовут Реннер, Отто Реннер.
– Ян Кляко!
– Ян Лукан!
– Ян. Тот и другой Ян. Это Иоганн?
– Да.
– У меня есть брат. Он старше меня на три года. Тоже Ян. Он воюет где-то в Африке. Тунис, Ливия. – И он понизил голос: – Не думаете ли вы, господин офицер, что наш век впал в безумие?
– Я думаю о нем как нельзя хуже, господин Реннер.
– «Господин Реннер!» – Он сухо засмеялся. – Давно я этого не слышал. Прощайте, господа! – Он быстро вышел из блиндажа, они думали, что они хотя бы обменяются рукопожатиями.
– До свидания! – крикнули они вслед.
– Прощайте! – Реннер вернулся и сказал, стоя в дверях блиндажа: – Передайте от меня привет Братиславе и Вене. Прощайте!
Шаги удалялись, и по мере того как они затихали в душу Кляко пробиралась тоска. Или она была уже раньше, а он этого не осознавал. И все же в душе Кляко затлелась еще искра. Он спросил Лукана:
– Ты бывал в Братиславе?
– Нет.
– И я, дружище, не был. Опять я этому бедняге забыл дать сигарет… Отто Реннер, Отто Реннер.
После этого время потекло быстрее, как половодье. В темном блиндаже нового НП, будто неугасимые лампады, горели два красных огонька. Они то светили ярче, то тускнели, поднимались и снова опускались, когда рука отнимала их от губ. Кляко с Луканом курили и курили, лишь бы не говорить.
По телефонному проводу уже передали приказ на позицию, и батарея была в полной боевой готовности. Разверстые пасти орудий отвратительно уставились в темную безлунную ночь – в небо с редкими звездами.
Гайнич храпел. Христосик тщательно наблюдал за порядком, обо всем помнил. Ординарцу он приказал:
– Завесь вход двумя одеялами, чтобы не было слышно храпа. – Одна каска была у него на голове, другую он держал в руках.
Солдаты с бачками уже отправились на НП.
Виктор Шамай сидел в своей повозке и клевал носом.
Неподалеку расхаживал фельдфебель Чилина и грозил приглушенным голосом:
– Не спите, ребята, такие-сякие, не то я вам головы поотрываю!
– Пан фельдфебель!
– Что надо? Чего орешь?
– Атака готовится, что ли?
– Молчать!
Чилина знал не больше солдат, не больше солдат знал и поручик Кристек, но еще меньше знал надпоручик Гайнич, пьяный Гайнич, с пяти часов храпевший в блиндаже.
Орудия, отвратительно разинув пасти стволов, смотрели в темную ночь. В стальной утробе лежали снаряды, начиненные порохом. Орудийные расчеты сидели на лафетах, дремали, растянувшись на непромокаемых плащ-палатках у колес. Никто не осмеливался отойти даже на шаг, потому что Кристек, словно овчарка, кружил рядом и на всех набрасывался:
– Куда? Не знаешь, что объявлена боевая готовность?
– Иисусе Христе, уж и до ветру сходить нельзя?
– Хватит поминать Иисуса!
– Ребята, – чуть не плача говорил солдат, – истинно верующему христианину уж и к богу своему обратиться нельзя. Слыхали?
– Проваливай!
Кто-то засмеялся и затянул:
– Христе, боже наш!
– Тихо!
Поручик Кристек знал, что это солдаты над ним смеются. Он стиснул зубы – не в его силах было что-либо предпринять, – и он в сотый раз давал себе слово не поддаваться на провокации.
– Что вы сказали, пан поручик?
– Тихо! – рявкнул Кристек.
– Да! Я не расслышал или позабыл. Тихо? Ну, ладно.
Это был кто-то из расчета второго орудия. Остальные засмеялись. Смех встряхнул людей после долгого молчания. Ночь была темная и скрывала лица виновников.
– Слышите, ребята? Кто это так храпит, будто мерин!
– Должно быть, мерин и есть.
– А не наш ли это командир?
– А разве это не одно и то же? Ну и бестолковый же ты!
– Ага!
– Я не должен поддаваться на провокации, не должен, не должен! – бормотал поручик Кристек, кусая ремешок от каски. Он злился не на солдат, а на пьяного командира, к которому он потерял всякое уважение. Солдат он не понимал. Как могли они смеяться в такой момент? Поручик Кристек еще не знает, что под личиной смеха иногда кроется страх. Не знали этого и солдаты, но смеялись. Им было страшно.
– Курить разрешается, но осторожно. Поняли? – Кристек кое-чему все же научился.
– Иди ты!
– Поручик молодчина! Валяй, ребята!
После этого все стихло. Рдеющие точки зароились во мраке и плавали в нем.
Чилина ходил среди повозок, приговаривая:
– Можно курить, ребята. Только брезент не сожгите!
Чилина ходит среди повозок. На голове у него каска. Он все время ходит, и никому это не кажется странным. Ему тоже. И уж совсем никто не задумывается над тем, что голос у него стал другим.
– Наступление, пан фельдфебель?
– Ничего я не знаю, но что-то готовится. Боевую готовность неспроста объявляют.
– Ребята говорят, что готовится наступление. Но на переднем крае что-то тихо.
– Помолчи…
– Да я ничего…
Последнее слово слилось с отдаленным треском, который все усиливался.
– Начинается!..
Чилина бросился в темноту.
– Уже начинается!
Лукан хотел выбежать с НП, но Кляко его остановил.
– Ты что, маленький?
– Сонные мухи! Растяпы! – орал майор фон Маллов, стуча кулаком по столу. – Двадцать два часа семь минут. За эти семь минут не сумели добраться даже до половины склона! Застряли где-то в кустах. Сонные мухи! Иван забросает их гранатами. Растяпы! – взревел он и выскочил из командирского блиндажа.
Штрафная рота должна была захватить врасплох защитников высотки, незаметно доползти до половины склона и затем, бросившись вперед и схватившись врукопашную, взять высоту и закрепиться на вершине. Словацкая батарея должна была отрезать высоту заградительным огнем.
В низине вспыхивают и быстро гаснут огоньки. Отрывистые, сухие взрывы напоминают мины. Но здесь они слышатся глухо, будто из глубины. Сквозь узенькую амбразуру доносятся визгливые человеческие голоса, мало чем отличающиеся от завывания снежной вьюги.
– Две зеленые ракеты, – твердит поручик Кляко, и дрожь пробирает его до костей. По амбразуре хлещут вспышки рвущихся ручных гранат.
Где-то далеко поднялась белая ракета и ярко осветила все вокруг.
Пулеметы лают, хрипят, шипят. Трассирующие пули, словно водяные струи, носятся наперегонки по безлунной ночи и угасают вдали. Они падают и сразу исчезают. Это вершина высотки триста четырнадцать. Они отскакивают рикошетом от камней, скользят по ним, вдруг взвиваются к небу, разлетаются в стороны. «Итак, я жду сигнала – две зеленые ракеты, – а потом даю команду батарее. Я трус и подонок, но хотел бы я знать, что сделал бы на моем месте другой?»
В низине видны вспышки гранат, но разрывов не слышно, не слышны и стоны раненых штрафников, которые до этого выли, будто вьюга. Низина сейчас как огромный котел, в котором все бурлит и клокочет, а может быть, люди неожиданно разбудили от долгого сна преисподнюю, непростительно оскорбили ее.
– Легко обругать себя трусом, когда ты потерял голову от ужаса. Всегда ли слово «трус» будет означать одно и то же? Одна зеленая, вторая? Они трещат и сыплют искры, как бенгальский огонь на рождественской елке.
– Лукан! Слушай мою команду!..
В двадцать три часа двенадцать минут вторая рота батальона фон Маллова и остатки штрафников захватили окопы на вершине триста четырнадцать и нашли там шесть убитых защитников.
– Шесть русских и тридцать два наших – хорошенькое соотношение! Ставь носилки, я хочу закурить.
Рядом с новым НП Кляко траншея разветвлялась. Довольно долго немцы выносили убитых. В свете ракет Кляко хорошо видел согнувшиеся фигуры солдат. Вот двое с носилками подошли к НП.
– Давай в сторону, не будем мешать движению, да… Вот и хорошо…
– Черт побери! Эта высотка – всего-навсего несколько жалких камней! Засветло я видел ее как на ладони. Непонятно, чего туда наших понесло!
– Тактика, дружище. Готовится что-то значительное.
– Хоть бы деревья там были.
– Где?
– На этой высотке! Где же еще?
– Ух, и вредный ты старик!
– Деревья – это богатство. Доски, балки…
– Отстань.
– Как бы там ни было, будет позор, если в этом году не покончим с большевиками.
– Позор на весь мир, это и я скажу.
– Ну вот видишь! Чего ж ты меня-то обзываешь?
– Черт побери! Что тут общего?
– Говоришь, как идиот, все путаешь.
– Я ничего не сказал. Разве я говорил что-нибудь?
– Ничего.
– Ну, то-то…
Шаги. Все время кто-то приходит, уходит.
– Чую дым. Старый заслуженный штрафник утверждает, что здесь курят.
Это был новый голос, грубый, властный, не вязавшийся с беззаботным тоном говорившего.
– А-а! Штрафная рота!
– Куда прешь, братец! Здесь мои ноги!
– Blboune![50] – вырвалось вдруг чешское слово, и тот же голос произнес по-немецки: – Откуда мне знать, что ты тут свои вонючие клешни растопырил! Подвинься малость!
– Ну, ну!
– Ну, ну! – Кляко насторожился, потому что голоса звучали вызывающе.
– Так я сразу и испугался вашей милости!
– Штрафная рота! – И один из первой пары даже плюнул.
Новый, зажигая сигарету, сказал:
– Да, штрафник. Но я бы не советовал тебе так говорить, особенно в темноте, нет, не советовал бы. А ты еще и плюнул. Милок, не надо так делать!
– Ух, а я испугался!
– Милок, не делай этого. Я старый заслуженный штрафник. А почему? Потому, что во мне больше солдатской доблести, чем во всей твоей семье вместе с твоим прадедом. Ты понимаешь, дружок, что такое бывалый солдат? Один унтер, некий Пауль Кеттнер, – с ним ты не встретишься, ведь унтеров на божьем свете как собак нерезаных, – тот тоже не хотел мне верить и – недосчитался зубов. Вот я и говорю, что если и есть у нас порядочные люди, так они ходят в штрафниках. А что касается меня, – это истинная правда.
Кто-то рассмеялся.
– Сегодня-то вы ничего геройского как раз и не совершили.
– Это другое дело, дружок. Как следует не подумали.
– Как это?
– Я тертый калач и что знаю, то знаю. Да разве так делают? Наши начальники думали, что Иван на триста четырнадцатой спать будет. А он не дремал. Скверную штуку он нам подстроил, вот что, милок. И когда я лежал под высоткой в этой вонючей яме, я сказал себе: «Фридрих, пробил твой последний час. Так ты хоть помолись, безбожник поганый, и геройски вгрызайся в землю!» А эти русские забросали нас гранатами, будто тухлыми яйцами. Сверху-то сподручнее бросать, будто камешки в пруд. После сегодняшнего вечера я самым старым в штрафной роте остался. Эх, самым старым и самым порядочным. Восемь месяцев в штрафниках хожу, а Ганс Бергер приказал долго жить. Мой друг и приятель и, вроде как я, порядочный человек! Несу его, вот он лежит. Когда нам приказали убирать убитых, я сказал себе: «Смотри, Фридрих, Ганса не забудь. Он был твой друг и приятель, он заслуживает того, чтобы ты его сам нес». Наша дружба была бы не в дружбу, если бы я позволил кому-нибудь нести его. И я сдержал слово, потому что я человек порядочный. Вот, взгляните-ка на него! – Говоривший поднес горящую зажигалку к лицу убитого. На лице вместо носа и рта зиял кровавый провал величиной с кулак.
– Гаси!
– Конечно, погашу! – Фридрих погасил зажигалку. – Мертвые не говорят, мертвые не поют, они только пугают. Вот мы их и собираем да поскорей в землю упрятываем. Я быстро, очень быстро это правило понял.
В словах Фридриха звучали отчаяние, безнадежность, куда делся шутливый тон! Наступила долгая гнетущая тишина. Она разила быстрее и беспощаднее шквального огня мин.
Кляко подошел с сигаретой в зубах к немцам и спросил по-словацки:
– Тут кто-то говорил по-чешски…
– Я… – послышался неуверенный ответ. – А ты кто такой?
– Словак! Словацкая батарея.
– Ах, так!.. – Разговор оборвался. Солдат, видно, соображал, с кем имеет дело. Первая пара встала и, сказав коротко: «Мы пошли», – удалилась. Убитого они унесли с собой.
– Ты чех?
– Ты что? – ответил он по-чешски. – Откуда здесь взяться чеху? Я паршивый судетец, немчура и заслуженный штрафник – если хочешь знать.
– Отто Реннер жив?
– Ты его знал?
– Немного. Он забрел перед атакой в наш блиндаж.
– Ну так от нашего интеллигента мокрое место осталось. Свалился и не пикнул даже. Ясное дело – прямо в грудь. И как раз рядом со мной. Да что тут рассказывать? Загнулся.
– Жалко…
– Еще бы. Мне тоже. Хороший малый был. Послушай-ка, а ты здесь почему очутился? – Кляко промолчал, не найдя подходящего ответа, а солдат продолжал: – Слыхал я, будто здесь где-то словацкая батарея стоит. До чего же чудно мне это показалось!
– Я ничему больше не удивляюсь.
– Вот-те на! – насмешливо сказал Фридрих. – И давно ты на фронте?
– Три недели.
– Извини, братец, но ты все врешь. Я почти три года служу. С самого первого дня, понял? И что ни дальше, дела все такие творятся, что только диву даешься. И я дивлюсь. Погоди, и не такое увидишь. Три недели – курам на смех. Поверь старому солдату.
– Сигарету не хотите?
– Не откажусь. В самую точку попал, спасибо. В штрафной роте паек убогий. Нынче получили по два десятка, чтоб в башке прояснилось, а кроме того, – он наклонился к уху Кляко, – еще и в карманах Бергера пошарил. Ведь ему, бедняге, курево больше не понадобится.
– Возьмите еще. – И Кляко протянул непочатую пачку.
– Вот спасибо-то. Хороший вы человек, сразу видать. – Солдат стал говорить Кляко «вы», в голосе его зазвучала искренняя взволнованность.
Второй солдат, который пришел с Фридрихом, долго молчал и вдруг спросил по-немецки:
– О чем вы говорите?
Фридрих грубо и тоже по-немецки отрубил:
– Тихо ты, дерьмо вонючее! – И обратился к Кляко по-чешски: – Одно слово по-чешски скажешь, а эти сволочи уже думают, что ты рейх продаешь. Странные люди эти немцы! Я сам из Судет, но Прагу хорошо знаю: десять лет там прожил. Работал сторожем на пристани, зимой лед развозил и что придется делал. Но держался все поближе к воде. Лед-то ведь та же вода! Скажете, нет? Не знаю почему, но в нутре у меня что-то чешское, должно быть, сидит. Не верите? С чего бы я тогда в штрафники угодил? Да что там, и говорить не стоит! Все глупость одна! Чокнутый! Так в нашей роте говорят. Поверь мне, словак! А вот как вас-то в это дело втянули, и понять нельзя. Чем заманили-то, спрашиваю? И ведь верят вам, словакам, немцы, верят…
– Верят, да не всем.
– Ну, ты мне этого не говори. Ты что тут делаешь? Не на прогулку же ты отправился, понятное дело. Когда эти самые наци пришли, я себе сказал: «Ну, Фридрих, времечко настало лихое, может, и тебе теперь счастье улыбнется. Нужно только показать, на что ты способен». И, глядите, докатился до штрафной роты. Зря, по-глупому. Но служу я честно, что правда, то правда. И все себя спрашиваю, как это получилось, что вам немцы верят. Кое-что я уже раскусил, а это – никак! Чехи и словаки вроде бы одним миром мазаны. Ан нет! Ну, мы пошли, каждому, как говорится, свое, словак. Вот бедняга Бергер могилы ждет не дождется. Прощай и воюй с умом! Это тебе старый солдат говорит. – И добавил по-немецки своему напарнику: – Пошли! Пошевеливайся, ты!
– Еще одну, на дорожку!
– И то дело! Ради такого и Бергер охотно подождет, не обидится, – он-то хорошо понимает, что штрафник никогда от сигареты не откажется.
Вспыхнул огонек, и Фридрих в испуге отскочил.
– А чтоб вас! Офицер вы! – испуганно воскликнул он и, не прикурив, быстро по-немецки объяснил своему товарищу: – Сматывайся, живо! Это офицер и морочит людям голову! Черт возьми, такого со мной еще не бывало!