Текст книги "Корабль смерти, Стальной человек и другие самые невероятные истории (сборник)"
Автор книги: Ричард Мэтисон (Матесон)
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 70 страниц)
Сумасшедший дом
© Перевод Е. Королевой
Он сидит за письменным столом. Берет длинный желтый карандаш и начинает писать в блокноте. Грифельный кончик ломается.
Уголки его губ опускаются. Зрачки превращаются в маленькие точки на окаменевшей маске лица. Спокойно, сжав рот в уродливую бескровную щель, он берется за точилку.
Затачивает карандаш и бросает точилку обратно в ящик. Снова принимается писать. Когда он пишет, кончик карандаша снова ломается, и кусок грифеля катится по бумаге.
Неожиданно его лицо делается мертвенно-бледным. Неистовая ярость заставляет содрогаться мышцы его тела. Он орет на карандаш, осыпает его градом проклятий. Он испепеляет его взглядом, полным настоящей ненависти. Ломает его пополам с громким щелчком и с торжествующим видом запускает обломки в корзину для бумаг.
– Вот так! Посмотрим, как тебе понравится там!
Он напряженно застывает на стуле, глаза широко раскрыты, руки трясутся. Он передергивается от безумного гнева, гнев окатывает его внутренности, словно кислотой.
Карандаш лежит в корзине, сломанный и недвижный. Это дерево, графит, металл, резина – все мертво и ничто не сознает направленной на него жгучей ненависти.
И все же…
Он тихо стоит у окна, вглядываясь в улицу. Он дожидается, пока спадет напряжение. Он не слышит шуршания в корзине для бумаг, которое тотчас же обрывается.
Скоро его тело приходит в норму. Он садится. Он пишет авторучкой.
Он садится за пишущую машинку.
Вставляет лист бумаги и принимается стучать по клавишам.
У него крупные пальцы. Он попадает по двум клавишам сразу. Два рычажка сцепляются. Они застывают в воздухе, бессильно повиснув над черной лентой.
Он с негодованием протягивает руку и расцепляет их. Они разделяются, падают обратно на свои места. Он снова принимается печатать.
Ударяет не по той клавише. Проклятия вырываются из него неукротимым потоком. Он хватает круглый ластик и стирает ненужную букву с листа бумаги.
Роняет резинку и снова начинает печатать. Лист бумаги на валике сдвинулся. Следующие слова получаются в строке чуть выше предыдущих. Он сжимает кулаки, не обращает внимания на ошибки.
Машинку заедает. Он передергивает плечами, грохает кулаком по клавише пробела, изрыгая громкое проклятие. Каретка подпрыгивает, звякает звоночек. Он рывком передвигает каретку, и она с грохотом останавливается.
Он печатает быстрее. Сцепляются три рычажка. Он стискивает зубы и хнычет в бессильной злобе. Хлопает по рычажкам с литерами. Они не расцепляются. Он растаскивает их скрюченными трясущимися пальцами. Они распадаются. Он видит, что пальцы испачкались чернилами. Он громко чертыхается, пытаясь зажечь сам воздух яростью к тупой машинке.
Теперь он лупит по клавишам грубо, пальцы падают, словно молот копра. Новая опечатка, он в бешенстве стирает ее. Он печатает все быстрее. Сцепляются четыре рычажка.
Он вопит.
Колотит по машинке кулаком. Вцепляется в лист бумаги и, вырвав его из машинки, раздирает в клочья. Комкает обрывки в кулаке и швыряет шершавый комок через всю комнату. Переводит каретку на место и с грохотом опускает на машинку крышку.
Вскакивает с места и испепеляет ее взглядом.
– Ты дура! – кричит он горестным, полным отвращения голосом. – Кретинка, идиотка, тупая ослица!
Голос его сочится презрением. Он продолжает говорить, он доводит себя до безумия.
– В тебе нет ничего хорошего. Вообще ничего. Я тебя разломаю на кусочки. Расколочу тебя вдребезги, расплавлю, убью тебя! Ты, тупая, кретинская, вшивая машинка!
Он весь дрожит, исходя криком. И думает, где-то в самом отдаленном уголке сознания, не скончается ли он от гнева, не разладятся ли от бешенства все его системы.
Он разворачивается и осторожно выходит. Он настолько вне себя, что не замечает, как крышка соскальзывает с машинки, не слышит легкого позвякивания металла, какое можно услышать, когда литеры стукаются друг о друга.
Он бреется. Лезвие не бреет. Либо лезвие слишком острое и срезает слишком много.
И в том и в другом случае с его губ срываются приглушенные проклятия. Он швыряет лезвие на пол и пинком отбрасывает его к стене.
Он чистит зубы. Проводит между зубами тонкой шелковой нитью. Нить обрывается. Разлохмаченный обрывок застревает в зубах. Он пытается поддеть его вторым обрывком. Он не может выковырнуть белую нить. Она рвется у него в пальцах.
Он вопит. Он вопит на человека в зеркале, замахивается и в бешенстве швыряет обрывок нити. Тот отлетает к стене. Повисает там и раскачивается на волнах, доходящих от его гневного дыхания.
Он вытягивает из коробочки новый кусок зубной нити. Он дает зубной нити еще один шанс. Он сдерживает свой гнев. Если нить соображает, что для нее лучше, она скользнет между зубами и тотчас же вытащит застрявший обрывок.
Так и получается. Накал спадает. Уровень давления с бульканьем снижается, огонь потух, угли раскиданы.
Однако гнев все еще здесь, стоит в сторонке. Энергия не исчезает никуда – основополагающий закон.
Он ест.
Жена ставит перед ним бифштекс. Он берет нож и вилку, нарезает мясо. Мясо жесткое, лезвие тупое.
Алые пятна загораются у него на щеках. Глаза сощуриваются. Он проводит ножом по куску мяса. Лезвие не причиняет зажаренной плоти никакого вреда.
Глаза его широко раскрываются. От сдерживаемого волнения он каменеет, его трясет. Он смотрит на мясо так, словно предоставляет ему последнюю возможность сдаться.
Мясо не сдается.
Он завывает:
– Черт бы тебя побрал!
Белые зубы стиснуты. Нож летит через комнату.
Входит женщина, от тревоги у нее на лбу залегли глубокие морщины. Ее муж вне себя. Ее муж впрыскивает отраву в свои артерии. Ее муж выпускает на волю очередную порцию животной ярости. Тумана, который ко всему прилипает. Который зависает над мебелью, стекает каплями со стен.
Он живой.
И так происходит и днем, и ночью. Его гнев, словно безумные удары топора, обрушивается на дом, на все, что у него есть. Брызги скрежещущей зубами истерики заволакивают мглой окна и падают на пол. Океаны бешеной, неконтролируемой ненависти бушуют во всех комнатах, наполняют каждую пядь пространства подвижной, трепещущей жизнью.
Он лежал на спине и пристально смотрел в испещренный солнечными бликами потолок.
Последний день, говорил он себе. Эта фраза постоянно вертелась в голове с тех пор, как он проснулся.
Он слышал, как в ванной течет вода. Он слышал, как открылся и снова закрылся шкафчик с лекарствами. Он слышал, как ее тапочки шаркают по плиткам пола.
Салли, подумал он, не бросай меня.
– Я покончу с приступами ярости, если ты останешься, – шепотом пообещал он в пространство.
Однако он знал, что не покончит. Это слишком трудно. Проще всего открыть клапан, проще кричать, разражаться тирадами и нападать.
Он перевернулся на бок и уставился в коридор, на дверь ванной комнаты. Увидел выбивающуюся из-под двери полоску света. Салли сейчас там, подумал он. Салли, моя жена, на которой я женился много лет назад, когда был еще молод и полон мечтами.
Он внезапно зажмурил глаза и сжал руки в кулаки. Она снова навалилась на него. Та болезнь, которая делалась все неукротимее с каждым новым приступом. Болезнь отчаяния и несбывшихся надежд. Она уничтожала все. Она обволакивала горьким дымом все его попытки и начинания. Она лишала аппетита, мешала спать, уничтожала привязанность.
– Наверное, если бы у нас были дети… – пробормотал он и, не успев завершить фразу, уже знал, что причина вовсе не в этом.
Дети. Счастливо бы им жилось, когда бы они наблюдали, как их никуда не годный отец с каждым днем погружается все глубже в пучину лихорадочного самоанализа.
Ладненько, мучило его сознание, давай-ка взглянем в лицо фактам. Он стиснул зубы и попытался не думать ни о чем. Однако, словно идиот с тусклым взглядом, сознание повторяло те слова, какие он часто твердил сквозь сон не приносящими отдохновения, мучительными ночами.
Мне сорок лет. Я преподаю английский язык в колледже Форт. Некогда я надеялся стать писателем. Мне казалось, это прекрасное место, чтобы писать. Я буду вести занятия часть дня, а писать все оставшееся время. Салли и я познакомились в школе, а потом поженились. Я думал, все будет просто прекрасно. Я считал, что успех неизбежен. Восемнадцать лет назад.
Восемнадцать лет.
Чем, думал он, ты ознаменован прошествие почти двух десятилетий? Время казалось бесформенным комом провалившихся попыток; ночей, полных терзаний; тайн, ответов и откровений, постоянно ускользающих от него. Словно подвешенный кусок сыра, который приводит в неистовство обезумевшую крысу, выписывая крути у нее над головой.
И постепенно разрасталось чувство обиды. Уходили дни, а он наблюдал, как Салли покупает продукты и одежду, выплачивает арендную плату из его жалкого жалованья. Наблюдал, как она покупает новые занавески или покрывала для кресел, и каждый раз ощущал болезненный укол, потому что только удалялся от того, чтобы посвящать все свое время написанию романов. Каждый потраченный ею цент он воспринимал как удар по своим устремлениям.
Он заставлял себя думать об этом. Он заставлял себя верить, будто бы все, что ему требуется для создания шедевра, это время.
Но как-то раз раздраженный студент накричал на него: «Вы просто третьесортный писака, прикрывающийся своей преподавательской деятельностью!»
Он запомнил эти слова. О господи, как хорошо он запомнил тот момент. Помнил холодную боль, пронзившую его, когда слова ударили его в голову. Помнил дрожь и безрассудство, звеневшие в его голосе.
Он поставил студенту неуд за семестр, несмотря на хорошие оценки. Разразился порядочный скандал. Отец студента приехал в колледж. Все они предстали перед доктором Рэмси, главой отделения английского языка.
Это он тоже помнил, та сцена даже могла заслонить собой все прочие воспоминания. Он, сидящий по одну сторону стола для совещаний, напротив разъяренных отца и сына. Доктор Рэмси, поглаживающий бороду, пока ему не начато казаться, будто он что-то бросает в него. «Что ж, – сказал тогда Рэмси, – посмотрим, сможем ли мы разобраться в этом деле».
Они справились с журналом, оказалось, что студент успевает. Доктор Рэмси посмотрел на него в несказанном изумлении. «Н-да, я что-то не вполне понимаю…» Он многозначительно прервал сказанную медоточивым голосом фразу и вопросительно взглянул на него, дожидаясь объяснений.
И все объяснения были безнадежным, провальным и бессмысленным предприятием. Безответственное отношение, сказал он тогда, непростительная бравада, совершенная аморальность. И доктор Рэмси, толстая шея которого налилась кровью, заявил ему, что за столь абстрактные дисциплины, как мораль, согласно учебным планам, в колледже Форт оценок не ставят.
Был сказано и еще что-то, но это он уже позабыл. Он сделал над собой усилие, чтобы забыть. Однако он никак не мог забыть, что теперь должны пройти еще долгие годы, прежде чем он получит собственную кафедру. Рэмси всячески препятствовал его продвижению. Преподавательского жалованья не хватало, счета громоздились горой, и он так и не приступал к своим сочинениям.
Он вернулся в настоящий момент и обнаружил, что вцепился скрюченными пальцами в простыни. Он поймал себя на том, что с ненавистью сверлит взглядом дверь ванной. «Давай! – мстительно выкрикнул его разум, – Вали обратно к своей мамочке! Вот увидишь, как мне наплевать. И почему это – расстаться на время? Исчезни навсегда! Оставь меня в покое. Может быть, тогда я смогу что-нибудь написать».
Может быть, тогда я смогу что-нибудь написать.
От этой фразы его замутило. Она больше не имела никакого смысла. Как слово, которое повторяют снова и снова, пока оно не превращается в абракадабру, эта фраза давно уже перестала что-то значить для него. Она звучала глупо, как какое-нибудь дурацкое клише из мыльной оперы. Герой возвещает драматическим тоном: «Господи, может быть, теперь я смогу что-нибудь написать». Чушь!
Однако на секунду он подумал: а вдруг это правда? Может, теперь, когда она уходит, он сможет забыть о ней и действительно засесть за работу? Уйти из колледжа. Уехать куда-нибудь, запереться в дешевых меблированных комнатах и писать.
У тебя на счету сто двадцать три доллара и восемьдесят девять центов, проинформировал здравый смысл. Он сделал вид, будто бы это единственное, что удерживает его на месте. Однако в глубине души задался вопросом, сможет ли он вообще писать где-либо. Часто этот вопрос всплывал, когда он меньше всего ожидал его. У тебя есть целых четыре свободных часа по утрам, явилась зловещим призраком холодная мысль. Достаточно времени, чтобы написать много тысяч слов. Так что же ты не пишешь?
И ответ заплутал в дебрях «если бы» и «ну» и в бесконечных причинах, за которые он цеплялся, словно утопающий за соломинку.
Дверь ванной открылась, и она вышла, одетая в свой лучший красный костюм.
Он вдруг понял, что она носит один и тот же костюм больше трех лет, не покупая себе ничего нового. Осознание этого факта разозлило его еще больше. Он закрыл глаза, понадеявшись, что она не смотрит на него. Ненавижу ее, думал он. Ненавижу ее за то, что она испортила мне жизнь.
Он услышал шуршание юбки, когда она села за туалетный столик и выдвинула ящик. Он так и не открывал глаз, слушая, как жалюзи легонько постукивают об оконную раму от прикосновений утреннего ветерка. Он ощущал запах ее духов, витающий в воздухе.
И он пытался представить, что дом будет пустым все время. Он пытался представить, как приходит домой с занятий, а в доме нет дожидающейся его Салли. Почему-то эта мысль показалась совершенно невероятной. И это рассердило его. Да, думал он, я прирос к ней. Она обслуживала меня, пока я не сделался зависимым от нее в самых насущных мелочах, и теперь страдаю от ложного убеждения, будто не смогу без нее жить.
Он неожиданно развернулся на матрасе и посмотрел на нее.
– Значит, ты действительно уходишь, – произнес он холодным тоном.
Она быстро обернулась и взглянула на него. На ее лице не было злости. Она глядела устало.
– Да, – ответила она. – Я ухожу.
Скатертью дорожка. Слова пытались сорваться с его языка. Он прикусил язык.
– Полагаю, у тебя имеются причины, – сказал он.
Ее плечи чуть дрогнули, и он решил, что это жест усталого удивления.
– Я не собираюсь с тобой спорить, – сказал он. – Твоя жизнь, делай, что хочешь.
– Спасибо, – пробормотала она.
Она ждет извинений, подумал он. Ждет, чтобы он сказал, что не ненавидит ее, как он утверждал недавно. Что он ударил не ее,а все свои искореженные, разбитые надежды. Хочет насладиться зрелищем того, как он топчет собственную веру.
– И на какое же время мы расстаемся? – поинтересовался он ехиднейшим тоном.
Она покачала головой.
– Не знаю, Крис, – ответила она ровно. – Все зависит от тебя.
– От меня, – повторил он. – Все ведь вечно зависит от меня?
– О, пожалуйста, доро… Крис. Я больше не хочу спорить. Я слишком устала спорить.
– Конечно, куда проще собрать вещички и сбежать.
Она развернулась и посмотрела на него. Глаза ее были очень темные и несчастные.
– Сбежать? – переспросила она. – Ты обвиняешь меня в бегстве после восемнадцати лет совместной жизни? Восемнадцати лет, когда я наблюдала, как ты уничтожаешь себя? А заодно и меня. О, не надо делать удивленное лицо. Полагаю, ты прекрасно знаешь, что почти довел до сумасшествия и меня.
Она отвернулась, и он увидел, как задрожали ее плечи. Она смахнула с глаз слезинки.
– Это н-не просто из-за того, что ты меня ударил, – проговорила она. – Ты все время повторял это вчера вечером, когда я сказала, что ухожу. Неужели ты думаешь, что это было бы важно, если бы… – Она сделала глубокий вдох. – Если бы это означало, что ты разозлился на меня?Будь это так, я могла бы терпеть побои хоть каждый день. Но ты же ударил не меня. Я для тебя пустое место. Я для тебя никто.
– Ну, перестань говорить такие…
– Нет, – перебила она. – Этот как раз та причина, по которой я ухожу. Потому что мне невыносимо наблюдать, как ты с каждым днем все сильнее ненавидишь меня за что-то… в чем я не виновата.
– Мне казалось, ты…
– Ничего больше не говори, – сказала она, поднимаясь.
Она поспешно вышла из комнаты, и он услышал ее шаги в гостиной. Он уставился на туалетный столик.
«Ничего больше не говори?» – переспросило его сознание, словно она все еще была здесь. Нет уж, мне есть еще что сказать, много всего. Ты вроде бы не сознаешь, чего я лишился. Ты вроде бы не понимаешь. У меня были надежды, о боже, какие у меня были надежды. Я хотел писать прозу, от которой люди бы застывали, разинув рты. Я собрался рассказать им то, что им требовалось знать больше всего на свете. Я хотел поведать им это знание так, что они и не заметили бы, как им открылась истина. Я собирался создавать бессмертные шедевры.
А теперь, когда я умру, я просто стану покойником. Я заперт в этой вгоняющей в тоску деревне, погребен в техническом колледже, где люди с восторгом таращатся в грязь, даже не догадываясь, что у них над головой светят звезды. Но что я могу сделать, что я могу?..
Поток мыслей прервался. Он обвел несчастным взглядом ее флакончики с духами, пудреницу, которая вызванивала мелодию песенки «Вечно» каждый раз, когда открывали крышку.
Я буду помнить тебя всегда. Вечно.
В сердце моем будет образ твой. Вечно.
Слова детские, комичные, подумал он. Однако горло его сжалось, и он ощутил, что его бьет дрожь.
– Салли, – произнес он. Но так тихо, что едва расслышал сам.
Прошло некоторое время, он встал и оделся.
Пока он натягивал брюки, ковер под ним заскользил по полу, и ему пришлось схватиться за шкаф, чтобы не упасть. Он посмотрел себе под ноги, сердце тяжко колотилось от всепоглощающей ярости, которую он научился исторгать из себя за доли секунды.
– Будь ты проклят, – пробормотал он.
Он забыл о Салли. Забыл обо всем. Он хотел поквитаться хотя бы с ковром. Он бешеными пинками загнал его под кровать. Гнев нахлынул и прошел. Он покачал таловой. Я болен, думал он. Он подумал о том, чтобы пойти к ней и сказать, что он болен.
Рот его сжался, когда он вошел в ванную. Я не болен, подумал он. Во всяком случае, не телесно. Это разум мой болен, а она делает ему только хуже.
В ванной после нее все еще было влажно и тепло. Он немного приоткрыл окно и засадил в палец занозу. Приглушенно обругал окно. Поднял голову. «Зачем, собственно, шептать? – спросил он себя. – Чтобы не услышала она?»
– Черт бы тебя подрал! – заорал он на окно во весь голос. Он кусал палец, пока не вытащил из него микроскопическую щепку.
Дернул дверцу шкафчика. Дверцу заело. Лицо его налилось краской. Он дернул сильнее, дверца стремительно распахнулась и ударила его по запястью. Он крутанулся на месте, хватая себя за запястье, с болезненным шипением откинул голову назад.
Он стоял там, с затуманенным от боли взглядом, и глядел в потолок. Он смотрел на трещину, которая, безумно извиваясь, бежала по потолку. Потом он закрыл глаза.
И начал ощущать что-то. Нечто неуловимое. Нечто зловещее, Он задумался об этом. Да чего там, это, разумеется, я сам, решил он. Сказывается моральное дряхление моего подсознания. Оно вопит изнутри меня: «Ты должен быть наказан за то, что отправляешь свою несчастную жену в объятия ее мамаши. Ты не мужчина. Ты просто…»
– Слушай, заткнись, – сказал он.
Он вымыл руки, лицо. Провел пальцем по подбородку. Пора побриться. Он осторожно открыл дверцу шкафа и вынул опасную бритву. Поднял ее перед собой и взглянул на лезвие.
Рукоятка разболталась. Он быстро уверил себя в этом, когда бритва раскрылась, будто по собственному желанию. Он вздрогнул, увидев, как лезвие выскочило и заблестело в свете вмонтированной в шкафчик лампы.
Он смотрел в зачарованном оцепенении на сверкающую сталь. Потрогал края лезвия. Какое острое, подумал он. От малейшего прикосновения останется порез. До чего же жуткая штука.
– Это моя рука.
Он невольно произнес эти слова и внезапно сложил бритву. Это была его собственная рука, должна была быть. Не могло же лезвие выскочить само собой. Это все больное воображение.
Но бриться он не стал. Он положил бритву обратно в шкафчик со смутным ощущением отсрочки приговора.
И плевать, если кто-то считает, будто бы бриться нужно каждый день, бормотал он. Я не желаю рисковать тем, что у меня соскользнет рука. Лучше купить безопасную бритву. Эта не для меня, я слишком издергался.
Внезапно, вызванная этими словами, у него в голове всплыла картина его самого восемнадцатилетней давности.
Он вспомнил свое свидание с Салли. Вспомнил, как рассказывал ей, что спокоен, как покойник. Ничто меня не тревожит, уверял он. И на тот момент это была чистая правда. Еще он вспомнил, как говорил ей, что не любит кофе, что ему достаточно одной чашки, чтобы не заснуть всю ночь. Что он не курит – ему не нравится ни вкус, ни запах. Хочу оставаться здоровым, говорил он. Он вспомнил свои точные слова.
– И что теперь?.. – бормотал он своему исхудалому и потрепанному отражению.
Теперь он каждый день пьет кофе литрами. Пока тот не начинает булькать у него в желудке черной лужей, и спать он способен не больше, чем летать. Теперь он курит одну за одной, оставляя на пальцах никотиновые пятна, пока в горле не начинает першить и саднить, пока он не лишается возможности писать карандашом, потому что руки ходят ходуном.
Однако все эти стимуляторы все равно не помогали ему творить. Заправленная в машинку бумага оставалась чистой. Слова не приходили, сюжет умирал, не родившись. Характеры персонажей ускользали от него, издеваясь и насмехаясь над ним из-за завесы бездарности, с которой они были созданы.
А время уходило. Оно мчалось быстрее и быстрее, будто бы избрав его для высшей меры наказания. Его, человека, который начал ценить время до такой степени болезненно, что вся его жизнь пришла в упадок, а сама мысль о быстротечности жизни доводила до исступления.
Пока он чистил зубы, он пытался припомнить, когда эти приступы бешенства начали овладевать им. Однако определить это не было никакой возможности. Они начались где-то там, во мгле, сквозь которую ничего не было видно. С одного раздраженного слова, со злобного подергивания мышц. Со взгляда, полного неукротимой враждебности.
Вот оттуда, подобная разрастающейся амебе, и начиналась его извращенная, направленная не в ту сторону эволюция, в которой он сейчас достиг апогея: ожесточенный, издергавшийся человек, который находит единственное утешение в ненависти.
Он выплюнул белую пену и прополоскал рот. Когда он ставил на место стакан, тот треснул, и острый осколок впился ему в руку.
– Проклятье! – выкрикнул он.
Он крутанулся на пятках и сжал кулак. И тотчас же разжал, когда осколок еще глубже вошел в ладонь. Он стоял со слезами на глазах, тяжело дыша. Подумал о том, что Салли слышит его, в очередной раз получая звучное доказательство того, что у него шалят нервы.
Прекрати сейчас же! – приказал он себе. Ты никогда не сможешь ничего сделать, пока не укротишь эти приступы бешенства.
Он закрыл глаза. На мгновенье задумался, почему у него такое ощущение, будто бы все это начало происходить с ним только в последнее время. Как будто бы некая мстительная сила завелась у него в доме, вселила неукротимую жизнь в неодушевленные предметы. Угрожает ему. Однако мысль была безликой, мимолетной тенью в плотной толпе мыслей, марширующих перед его внутренним взором, замеченной, но не оцененной.
Он вынул из ладони осколок. Завязал темный галстук.
Потом вышел в столовую, поглядев на часы. Уже десять тридцать. Половина утра прошла. Больше половины того времени, когда он мог бы сидеть, пытаясь создать ту самую прозу, от которой все застынут и разинут рты.
Теперь подобное происходило чаще, чем ему хотелось в этом признаваться даже самому себе. Он спал допоздна, выдумывал неотложные дела, занимался чем угодно, лишь бы оттянуть ужасный момент, когда придется сесть за машинку и попытаться пожать хоть какой-то урожай с пустыни собственного ума.
С каждым разом делалось все труднее. И с каждым разом он злился все сильнее и ненавидел все больше. И не замечал до сих пор, когда стало уже слишком поздно, что в Салли нарастает отчаяние и она больше не в силах выносить его злость и его ненависть.
Она сидела за кухонным столом и пила черный кофе. Она тоже пила гораздо больше кофе, чем раньше. И, как он сам, пила его черным, без сахара. От этого нервы расшатывались и у нее. И еще теперь она курила, хотя начала курить всего год назад. Она не получала от сигарет никакого удовольствия. Она вдыхала дым глубоко в легкие, после чего быстро выдыхала. И руки у нее дрожали почти так же сильно, как у него.
Он налил себе чашку кофе и сел напротив нее. Она начала вставать из-за стола.
– В чем дело? Тебе уже невыносим даже мой вид?
Она села обратно и глубоко затянулась сигаретой, зажатой в руке. После чего затушила ее на блюдце.
Он ощутил тошноту. Ему хотелось выбраться из этого дома немедленно. Он казался ему чужим и странным. У него было такое чувство, будто она отказывается от всяких притязаний на дом, будто она отступает. Прикосновения ее рук и любовное отношение, каким она одаривала каждую комнату, – все это было взято обратно. Все это лишилось своей осязаемости, потому что она уходила. Она бросала дом, и он переставал быть их домом. Он очень остро ощущал это.
Сгорбившись на стуле, он отодвинул от себя чашку и уставился на желтую клеенку на столе. Ему казалось, что он и Салли застыли во времени, что секунды растягиваются, словно гигантские тянучки, пока каждая из них не превращается в вечность. Часы тикали медленнее. И дом превратился в другой дом.
– Ты каким поездом едешь? – спросил он, прекрасно зная, что есть только один утренний поезд.
– В одиннадцать сорок семь, – ответила она.
Когда она сказала это, он ощутил, как его живот намертво приклеился к позвоночнику. Он охнул, настолько сильна была физическая боль. Она подняла на него глаза.
– Обжегся, – поспешно пояснил он, и она встала и поставила свою чашку с блюдцем в раковину.
Почему я так сказал? – думал он. Почему я не мог сказать, что мне больно, потому что меня переполняет страх при мысли, что она меня покидает? Почему я все время говорю то, чего говорить не собирался? Я не такой уж плохой. Однако каждый раз, когда я заговариваю, я все выше возвожу вокруг себя стену из ненависти и горечи, из-за которой в итоге сам не могу вырваться.
Словами я соткал себе саван и скоро под ними же себя похороню.
Он смотрел ей в спину, и грустная усмешка кривила его рот. Я могу еще думать о словах, когда от меня уходит жена. Как это печально.
Салли вышла из кухни. Его сознание вернулось к своему брюзгливому монологу. Вот в какую игру мы играем. Гонка за лидером. Ты выходишь с высоко поднятой головой, с высокомерным видом, оскорбленная сторона. Предполагается, что я должен следовать за тобой, плечи поникшие, полный раскаяния, изливающий поток униженных извинений.
Снова осознав свои мысли, он напряженно застыл за столом, все его тело подрагивало от ярости. Он заставил себя расслабиться и закрыл глаза левой рукой. Он сидел так, пытаясь в тишине и темноте справиться с горем.
Оно не проходило.
И тогда сигарета сильно обожгла ему пальцы, и он выпрямился. Сигарета упала на пол, рассыпая пепел. Он наклонился и поднял ее. Бросил окурок в мусорное ведро и промахнулся. Черт с ним, подумал он. Он встал и свалил свою чашку с блюдцем в раковину. Блюдце разломилось пополам, порезав ему большой палец на правой руке. Он не стал останавливать кровь. Ему было наплевать.
Она была в комнате для гостей, заканчивала укладывать вещи.
Комната для гостей. Теперь эти слова терзали его. Когда они перестали называть ее детской? Когда это начало разъедать ее изнутри, потому что она была так полна любви и так сильно хотела детей? Когда он начал замещать потерю не чем иным, как вулканическими извержениями злости и ежеминутными реакциями своих обнаженных нервов на любые раздражители?
Он стоял в дверном проеме и смотрел на нее. Ему хотелось избавиться от пишущей машинки, сесть и писать вереницы слов. Ему хотелось отпраздновать свою близкую свободу. Подумать обо всех деньгах, какие можно будет сэкономить. Подумать о том, как скоро он сможет уехать и написать все то, что всегда хотел написать.
Он стоял в дверном проеме, больной.
Неужели это возможно? – спрашивал он мысленно, не веря себе. Возможно, чтобы она ушла? Они же муж и жена. Они жили и любили в этом доме больше восемнадцати лет. И вот теперь она уходит. Складывает стопки одежды в свой старый черный чемодан и уходит. Он не мог с этим смириться. Он не мог этого понять, не мог соотнести с привычным ежедневным ритуалом. Как это впишется в обычную схему? Схему, по которой Салли следует быть именно здесь, убирать, готовить, стараться сделать их дом уютным и счастливым.
Он задрожал и, резко развернувшись, пошел обратно в свою спальню.
Упал на кровать и уставился на тихонько тикающие электронные часы, стоящие на тумбочке.
Уже больше одиннадцати, заметил он. Меньше чем через час мне придется читать лекцию группе идиотов-первокурсников. А на письменном столе в большой комнате громоздится гора зачетных сочинений, через которые мне придется с тоской пробираться, ощущая, как живот сводит судорогой от скудости их интеллекта, от их недоразвитой речи.
И вся эта требуха, все эти километры кошмарной прозы сплетутся у него в голове в запутанный клубок. После чего этот клубок начнет разматываться прямо в его собственном сочинении до тех пор, пока он не станет спрашивать себя, в силах ли жить дальше. Я перевариваю отбросы, подумал он. Что ж удивительного в том, что я и выдаю то же самое?
Приближался новый приступ гнева, в нем уже горел огонек, постепенно раздуваемый дальнейшими размышлениями. Этим утром я ничего не написал. Как и любым другим утром после множества прочих утр за последнее время. Я делаю все меньше и меньше. Я ничего не пишу. Или же пишу ничего не стоящую дрянь. В двадцать лет я писал лучше, чем сейчас.
Я никогда не напишу ничего выдающегося!
Он вскочил на ноги и повернул голову, высматривая что-нибудь, что можно ударить, что-нибудь, что можно сломать, ненавидеть такой ненавистью, чтобы это что-нибудь испепелилось на месте.
Казалось, будто бы комнату заволокло туманом. Он ощутил дрожь. Левая нога ударила в угол кровати.
Он задохнулся от ярости. Заплакал. Слезы ненависти, сожаления и сострадания к самому себе. Я пропал, подумал он. Пропал. Ничего нет.
Он сделался очень спокойным, непроницаемо-спокойным. Лишенным сожалений, эмоций. Надел пиджак от костюма. Надел шляпу, взял с комода свой портфель.
Остановился перед дверью комнаты, где она все еще возилась со своим чемоданом. По крайней мере, у нее сейчас есть чем заняться, подумал он, так что ей не придется смотреть на меня. Он ощутил, что сердце бухнуло, словно тяжелый барабан.