Текст книги "Дом родной"
Автор книги: Петр Вершигора
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
– А то ведь иногда как бывает, – задумчиво говорил Зуев. – Ты умнее, верно, но не лезь же со своим умом наперед: ведь дураков, которые чином повыше, ставишь в неловкое положение; ты смелее – а зачем же трусов, перестраховщиков подводишь; ты честнее – а жуликам и прохвостам из-за тебя житья нет.
– Ну, так насчет честных-то не говорят… Кому охота себя прохвостом выставлять, – не то возразил, не то согласился Швыдченко.
– Только что не говорят..
– А думают?.. Есть, есть такой грех… Да, ты прав, военком. Против рожна праты, против хвыль плысти… Это я еще мальчонкой вычитал. У нашего, у Ивана Франка… Это не так-то легко, брат… Верно, верно… И то говоришь верно, что и саму философию надо применять без трезвону… А у нас часто ее как попы долдонят, а что к чему и какому грешнику какое покаяние, да какому святому какая молитва, – и не разберешь.
– А пропагандисты как пономари, – поддакнул Зуев.
– Ну, а мы с тобою ее к телячьим хвостам приспособили. – И Швыдченко снова засмеялся.
– Это и есть ее настоящая должность, – вдруг серьезно сказал Зуев. И они отошли, глядя в степь, и военком продолжал, обращаясь к секретарю: – Был такой английский философ Бэкон Веруламский…
– Слыхал. Это тот, что законов насочинял такую уйму, что и доселе отменить их никак не могут… Крепкие, видать, законы выдумывал… Не выкрутишься…
– …Так он, этот Бэкон, о своей братии так сказал: «Чистые, сверхученые философы видят мир, как совы…»
Швыдченко посерьезнел и задумался. По густым черным бровям было видно, как напряженно работает его цепкая мужицкая мысль, как всей душой врезается он в смысл философии мыслителя с именем, вызвавшим у них обоих ассоциации с консервированным мясом «второй фронт».
– …А ваш предрика Сазонов видит мир, как тот суслик, – показал военком на маленький мягкий столбик, торчавший на пустыре.
– Ну, положим, не только Сазонов, и еще кое-кто из руководящих товарищей в районе, – серьезно и задумчиво сказал Федот Данилович.
– О присутствующих не говорят, – жестко ответил Зуев.
– Похож? – криво ухмыляясь, спросил Швыдченко. – Но только давай уговор: перед партийной массой меня с сусликом не равнять…
– Нет, что вы, Федот Данилович, – спохватился Зуев и махнул на суслика фуражкой.
В Орлах все удивленно смотрели в окна, когда машина с только что отбывшим секретарем райкома вернулась обратно. Уж не потерял ли чего? Но машина, миновав правление, держала курс прямо на окраину, где вместо свиноферм и коровников длинными рядами стояли проволочные клетки и самодельные вольеры с тысячными табунами кроликов.
Их попытка пройти в вольер сразу не удалась.
– Куда? – хмуро остановил их мальчуган лет тринадцати с треухом из кроличьей шкурки, похожим на татарский малахай.
– Кролей смотреть, – в тон ему, вызывающе сказал Федот Данилович Швыдченко.
– И оттель увидите…
– А нам поближе надо.
– Мало ли кому чего надо, – не сдавался кроличий начальник.
– Вот председатель идет; он за нас поручится, что мы не воры какие.
– Если б думал – воры, я б с вами не так поговорил. А я и председателя не допущу без дозволения… И без дела.
– Кролей так бережешь? – склонив голову недоверчиво набок, всерьез допытывался Швыдченко.
– А кто к чему приставлен… Марьяшка, мотай, зови молодого Алехина, – приказал он, видимо, своей подчиненной, примерно такого же возраста шустрой девчонке-подростку.
Через две-три минуты подошли к ним почти одновременно и председатель колхоза и «молодой Алехин», в котором Зуев, несмотря на десяток прошедших лет, сразу узнал того самого деда, которого они уговаривали снять царские кресты. Он с удивлением вспомнил этот случай для начала разговора, полагая что его внук неправильно был информирован во время войны, считавший его уже покойным.
– Нет, то не я был. То был Алехин старый, а я молодой Алехин… Брат мой действительно помер уже. У меня крестов не было – в плену я был германском…
– А еще есть средний Алехин, тот уже вовсе на печке лежит, – сказал рассудительно мальчишка, очевидно чтобы сгладить свою резкость при встрече.
– А ты ж какой будешь? – спросил Швыдченко боевого караульщика.
– Нет, я не Алехин. – важно отвечал парень в кроличьем треухе. – Я буду – Свечколап. Моя маманька, та из Алехиных… А я – Свечколап. По отцу, значит, поскольку у законных детей фамилия отцова положена.
– А я вот и законный, а фамилию по матери ношу. Будем знакомы: Зуев, – сказал мальцу военком, протягивая руку Свечколапу.
– Может, и так, спорить не буду. А только у нас такой закон. По отцу идтить в фамилиях, – солидно отвечая на рукопожатие, говорил тот. – Так вы майор будете? А мой дядька только капитан был, а уже Героем сделался…
– Знавал я твоего дядьку, Героя Алехина…
– Ну-у? – Свечколап сбросил треух, вытер им пот со лба.
– Служили вместе. Вот как… А ты нас в штыки. А…
– У меня тоже своя служба…
– Правильно, – сказал Швыдченко.
Беседа эта так до конца и была выдержана в самых серьезных тонах.
– Ну, скажите нам, товарищи, и молодой Алехин, и ты, Свечколап… сколько вот такая пара может дать приплоду в год… для других колхозов, если на расплод взять? – спросил секретарь райкома.
– Говорить? – обратился к председателю молодой Алехин.
Тот утвердительно кивнул головой.
– Пар тридцать – сорок в год. Ежели хорошо ходить за ними.
– А теперь к председателю, товарищу Манжосу, вопрос…
– Слушаю, Федот Данилович.
– Можете выделить сейчас полтысячи пар на разведение этого вашего добра для других колхозов?
– Что ж так? Неужели весь район на дворянское положение думаете перевести? То смеялись над нами, а теперь? – не преминул съязвить Манжос, которого уже не раз райком норовил заменить другим председателем.
– В молодости мы над крестами деда Алехина тоже смеялись… – сказал Зуев. – А теперь вот сам ордена и медали ношу. И безо всякого смеха.
Швыдченко кивнул.
Вмешался в разговор и молодой Алехин:
– Чего же тут? Рази ж мы не понимаем и ваше положение? Раз вышла вам директива, так чего ж, это можно. Вам без директивы никак жить нельзя… Ну а нам по одним директивам действовать – тоже жизни никакой не будет… – ввернул он дипломатически.
– Диалектика? – одними губами спросил Швыдченко Зуева.
Тот только моргнул утвердительно. Оба изо всех сил сохраняли солидность разговора.
– Так вы уж не держите в памяти на нас эту науку, – закончил свою дипломатию дед.
И когда он отошел, Швыдченко уже без смеха сказал военкому:
– Слыхал? Извиняется шилом в мягкое место…
– Но зато от души. От всей русской души… – засмеялся тот.
– Вот, вот. Теперь, значит, и мы поняли, что к чему… Прикинь, председатель, все свои расчеты и завтра утром, к девяти часам, приезжай на бюро. Будем оформлять вашу инициативу. Договорились?
– Так я ж беспартийный… – хитровато почесываясь и искоса поглядывая на секретаря, начал было Манжос.
– Ну ладно… хватит этих фокусов… Кончилось твое дворянство… И, в общем, приезжай.
Молодой Алехин поближе пристроился к председателю и тихо, невзначай шепнул ему:
– Не продешевить бы нам, Степаныч.
Тот сердито махнул рукой, и начальник кроличьей фермы быстро отошел в сторону.
– Ну, а теперь, товарищ Свечколап, пропустишь нас, как оптовых купцов, к своей скотине? – обратился Федот Данилович к внимательно слушавшему весь этот разговор Свечколапу.
– Ежели будет приказание – чего ж не пропустить? – резонно отвечал тот.
Молодой Алехин молча махнул рукой, и ворота вольера открылись. Все они вошли, сопровождаемые целыми табунами кроликов, бежавшими за ногами своих хозяев.
Молодой Алехин называл породы, выхватывая из табуна отдельных зверьков совсем так, как это делают чабаны с овцами, то одного, то другого поднося к лицу любопытствующих начальников.
Приняв из его рук большого мясистого самца, Швыдченко поднял его за уши высоко, долго смотрел, как он подрыгивал лапками, а затем, обращаясь к Зуеву, спросил тихо:
– Выручит?
– Похоже, что выручит, – ответил с улыбкой Зуев.
– Ну, серый, выручай. – И секретарь пустил его в табун.
Обратно в район опять ехали молча. Швыдченко, видимо, продумывал доводы, которые он завтра приведет членам бюро, а Зуев, еще раз подводя черту виденному у Горюна, Евсеевны и у «орлов», главным считал вывод: народ наш не только терпеливый, смелый на войне, честный и напористый в труде, но и гордый в победе, с достоинством гражданским, мужественно встречающий не только горести разрухи, но и наветы формалистов и издевательства бюрократов. И этот народ вкрадчивым ханжам, чванливым бюрократам, усердным формалистам не забить. Фашизм не забил, а им и подавно…
6
В военкомате на письменном столе Зуев нашел стопку свежей почты. Разглядывая письма, он первым долгом распечатал пакет из облвоенкомата. Это была свежая директива о подготовке района к разминированию. В недельный срок райвоенкомату предлагалось обеспечить группу саперов, выделенную для этой работы: а) транспортом, б) расквартированием, в) сведениями о наиболее опасных участках и минных полях.
Зуев вызвал своего заместителя, майора административной службы Гриднева, и уже хотел передать ему для исполнения бумагу, когда взгляд его вдруг упал на подпись. Он еще раз посмотрел на знакомый росчерк, не веря своим глазам. Внизу директивы значилось: «Облвоенком полковник Корж».
И сразу же сухие строчки немногословной бумаги ожили. Канцелярские фразы запрыгали перед глазами, зазвучали хрипловатым баском, требуя немедленного действия, движения и живого дела. Зуев еще раз перечитал подпись и широко улыбнулся, вспоминая своего военного начальника. Конечно же это был не только его, но и доброй сотни офицеров его возраста наставник и любимый всеми солдатский батька. Мало в нем было внешнего лоска, в меру было обаятельной грубоватости, которая вытекает из неуловимого сознания человеческого достоинства, развитого у людей, хорошо понимающих, что они на полную силу выполняют свое жизненное предназначение. Полковника Коржа никак нельзя было назвать счастливым любимцем военной судьбины. Даже наоборот. Почти каждое удачное дело, совершенное в начале войны полком, а затем дивизией полковника Коржа, часто, очень часто заканчивалось персональными неприятностями для самого комполка или комдива.
– Такой уж он невезучий человек, – шутили в армии.
– Да оно и понятно. Это еще из той братвы, что вышла на борьбу при жизни великого Ленина. Твердой закалки люди… – восхищался им при форсировании Днепра Алехин.
– Твердой-то твердой. Это верно. Раз навсегда усвоил нравы и психологию пламенного времени. А времена-то меняются… – говорил то ли в похвалу, то ли в порицание Васька Чувырин.
Так рассуждали офицеры постарше.
Новички, молодежь, видевшие в нем образец, доискивались: что же все-таки в нем главное?
– То, что всегда человека ставит на первое место: твердость характера… Ну и потом очень здорово умеет ладить с массой, с подчиненными, не спуская им ни в чем. Требует с солдата крепко, но никогда не оскорбляет его своей требовательностью, – резюмировал как-то Зуев.
– И не хочет ладить с самодурами… Ни к кому не подлаживается.
– Не хочет? Может, и хочет уже… Да просто не сумеет и не сможет.
Действительно, любимой поговоркой Коржа была: «Служить всегда готов, прислуживаться – тошно»… Не шибко грамотные в художественной литературе офицеры склонны были приписывать авторство этой крылатой фразы именно полковнику Коржу. Когда же Зуев как-то взялся доказать, что еще Грибоедову была известна эта горьковатая истина, ребята даже «полезли в бутылку». Ведь большинство из них были с семилетним образованием, а даже в нормальных офицерских училищах в те времена было не до художественной литературы.
Словом, еще в первый год войны произведенный в полковники Корж через два-три месяца был лихо разжалован в майоры. Никто толком не знал за что…
– По причине излишней требовательности к своему левому соседу. У того нрав покладистее. Твердо «тактику» знает… Поласковее выражайся снизу вверх и потверже действуй сверху вниз, – по секрету сообщил заезжий армейский офицер связи.
Через полгода Корж достиг своего предыдущего звания, но уже к лету сорок четвертого снова пришлось ему спарывать одну звездочку с полковничьего погона. На этот раз дело принимало не менее серьезный, да, пожалуй, и, более легендарный оборот. На довольно справедливое, но выраженное в грубейшей форме – с угрозами – замечание он резко осадил низкорослого и очень вспыльчивого начальника. Тот не сдержался, подбежал к строптивому подчиненному и стал смешно подпрыгивать, делая неудачные попытки достать своей рукой лицо полковника Коржа. А тот, как назло, имел физическую возможность смотреть на свое высшее начальство сверху вниз. Полковник еще выше поднял гордую голову, отошел на два шага и, спокойно расстегивая кобуру, сказал очень тихо, но весьма убедительно:
– Товарищ командующий, стреляю в яблочко и чести советского офицера никому марать не позволю!
Много боевых эпизодов, оригинальных распоряжений Коржа по вверенной ему дивизии, а то и просто хороших, разумных слов и дел вспомнилось Зуеву, пока он держал в руках лаконичную директиву облвоенкомата.
Остальную почту читать не хотелось. Он оставил у себя только эту бумагу. Она показалась ему теплым и родным фронтовым приветом.
– Я сам пока подработаю этот вопрос. А вы разберитесь с остальной почтой.
Сказаны эти слова были майору админслужбы Гридневу так тихо и ласково, что тот даже удивился. До этого он считал военкома черствым и молчаливым служакой и недалеким человеком. А Зуеву просто хотелось еще остаться наедим не с полковником Коржем. Подумать и повспоминать.
Присев у окна, Гриднев быстро стал разбирать конверты своими музыкальными пальцами. Остановился на одном и долго, с сомнением разглядывал письмо.
– Товарищ военком. Это вам лично. – Он подошел вплотную к столу начальника. Почтительно вытянувшись, подал Зуеву еще один конверт. Адрес был написан правильно, но действительно возле фамилии военкома значилось: «Лично» в руки».
Небрежно сунув письмо под директиву из области, Зуев мимоходом подумал: «Не иначе какой-нибудь настырный проситель… Насчет помощи или пенсии. Есть же люди – наивно считают: то, чего не может сделать райвоенком, вполне может сотворить «сам майор Зуев», стоит только слезливо и «лично» его разжалобить покрепче…»
Заместитель ушел, и Зуев мог свободно предаться фронтовым воспоминаниям. Но на уголке конверта, выглядывавшего из-под директивы полковника Коржа, он вдруг увидел почтовый штемпель с надписью «Москва». Нет, проситель был издалека… А кроме того, Зуев давно надеялся получить одно письмецо из столицы… Хотя эти надежды за последние дни основательно потускнели.
Конверт, манера запечатывать длинную цидульку да и сам адрес был написан как-то так, что даже без почерка и проглядывания на свет тонкого конверта угадывался характер: неспокойный, строптивый, с каким-то душевным изломом. «Неужели все-таки вспомнила? И сама первой решилась написать?» – подумал Зуев.
Вскрыв конверт, военком развернул письмо.
«Найденыш! Что же ты?!»
«Ты» было перечеркнуто и переделано на «Вы», даже с прописной буквы.
И майор сразу почувствовал, как у него краснеет шея. Он боязливо оглянулся вокруг. Но все его подчиненные были заняты делом. А за окном, как улей в погожий день, гудел базар.
«…Так ни рыцари, ни джентльмены, ни даже просто порядочные вояки не поступают… бросили девушку и – в свои дебри, медведь Вы косматый. Ай-ай-ай…»
Ему даже показалось, что из-за листа какой-то необычной голубовато-серой заграничной бумаги показалась тонкая-тонкая женская ручка и погрозила пальчиком зуевскому виноватому носу…
«И так и ни слова? Ни признания? Ни даже вздоха издалека? Эх, найденыш, найденыш…. А я, признаться, по Вас, – теперь уже тщательно зачеркнуто было «Вас», – по тебе соскучилась, бука ты этакий… Вот какова наша женская месть: чтобы сегодня, хотя бы часок, не спал, ворочался, кряхтел и думал обо мне. Это вам… тебе… а впрочем – Вам, черти Вы полосатые, вроде гауптвахты или наряда вне очереди. Вот!»
Затем, с нового абзаца, шла волнистая линия чернил, настолько выразительная, что Зуев представил себе не только маленькую ручку, дрожащую на бумаге, как перо осциллографа, наносящего на валик режим домны или биение кроличьего сердца, но и увидел белокурый локон, упавший на щеку, и задумчивые Инночкины глаза, уставившиеся куда-то вдаль. В конце этой линии была поставлена энергичная точка.
И сразу сухой, деловой тон:
«Итак, Вы почти зачислены в аспирантуру, пока заочно. Срочно шлите заявление, документы и анкету… Ну, знаете, по форме: фамилия, имя, отчество, год рождения, пол (а самое-то нужное в человеке ведь это не его пол, а его потолок – вот этого анкета как раз и не требует), образование, партийность, не забудьте упомянуть о вашем столбовом пролетарском происхождении, военное звание, подвиги и награды… насчет родственников за границей, что положено, и срочно – слышите, срочно! – присылайте. Рыжий сегодня сказал: «Был только что в институте насчет товарища Зуева. Он у тебя, кажется, щепетильный. Можешь сообщить ему, что моя протекция, о которой он и не просил, совсем не состоялась. Представь себе, сохранились его документы и даже дипломная работа. И проект решения кафедры о зачислении в аспирантуру. Вполне все устроилось само собою, а моя роль такова же, как курьера, через которую товарищ военный начальник мог бы переслать свои бумаги или навести необходимые справки…»
«Вот такая она и в жизни, – подумал Зуев. – Ласковая, веселая, мягкая… И вдруг – рывок, сразу сухарь, умный, дельный и даже жестковатый сухарь-деляга… Вот и тут: расшалилась, а потом сразу как будто толкнула кулачком в грудь, как тогда, в первый раз…»
«…А потом, представь себе, закатил мне сцену, – продолжала писать Инна. – Старик ужасно ревнив. Как бес… Пока говорил о деле, уткнул свои рыжие прожектора в стол да еще исцарапал отлакированное кресло… А затем поднял глазищи, просвечивая меня ими, как рентгеном, и голосом хрипловатым, как в мелодраме, спросил: «Послушай, у тебя с ним серьезно?» А что я могла ему сказать? Если я и сама не знаю: серьезно или несерьезно… И ты тоже не знаешь, мне кажется… А если бы и знал, то это было бы в высшей степени самонадеянное мужское нахальство… Тем более, что мы поступили явно как два мотылька с высшим образованием. А страдают, как видно, не мотыльки, а мое рыжее солнце, которое пригрело и, глупое, даже и свело нас своей несуразной аварией на дрезденской автостраде. Я так ему и сказала, пригрозив, кстати, когтями за нетактичность и бабье любопытство. Опечалился!..
«…Фатер, – сказала я… а затем назло ввернула на вашем брянском наречии: – Папанька! Милый!» Ну тут он взорвался. Как противотанковая граната. «Что еще это за фокусы?» – заорал. «Местный диалект… – сказала я ледяным голосом. – Из брошюры профессора Расторгуева, говорю, неудачного кандидата в министры просвещения бывшей Промпартии»…
«Значит, серьезно», – сказал батя и вздохнул.
«Ну конечно, – пропела я скрипучим голосом самого академика Мещанинова. – Конечно же, кроме архитектуры я давно, хотя и не всерьез, занималась лингвистикой и в том числе белорусско-брянско-черниговским областным говором. Изучаю диалектизмы. Ей-ей… – И сделала ему невинные глазки. – Архитектура пока побоку».
«Перестань, – сказал он печально. – Я не могу не думать о личной жизни и судьбе моей дочери…»
Голос его дрогнул, и я не удержалась и поцеловала его в рыжую бровь и сказала в тон ему: «А зачем же ты воспитал дочь с мужским характером и с мужскими недостатками? Я ведь не более ветрена и легковерна, чем все вы». Да…
Вот как о вас думают и вспоминают два высокообразованных и всесторонне развитых интеллекта. А вы… ну, уж отрубите правду-матку. Ась?!
Теперь так: в исторической библиотеке я имею влияние и авторитет не по летам. Там же не знают души науки, а ценят только ее мундир. И чтобы пуговицы блестели, как на параде. А мундир в науке и у меня вполне приличный: двадцать три года – кандидат в кандидаты наук, пуговички натираю мелом ежедневно, как заправский моряк. А душу моей науки я там предпочитаю не выворачивать. Так вот, я открыла Вам абонемент. Можете выписывать литературу в неограниченном количестве…
Ну, всё. Отвечать немедля по делу! На личности можете не переходить. Настроения, в конце концов, как и все у нас по этой части, – чепуха. Обещаю Вам помочь по научной технике (у нас это называется почему-то: научный аппарат!), независимо от последнего. Ведь мы, по-моему, хорошие друзья, а вот мотыльки… это… чепуха… чепуха… чепуха… Но я, кажется, попалась и могу серьезно расплатиться. Но это не Ваша печаль…» —
толкнула она вдруг обеими кулачками в грудь Зуева. И довольно грубо.
«Итак, начнем. Взяли. Это я насчет аспирантуры. Через год-два, обязательно – диссертация… Но, учтите, что я лентяйка. На брянском наречии говорят «лежалка», «ляперда» и еще как-то… Услышите синонимы – сообщите… Это с вас взятка за мои хлопоты, которые доставляют мне удовольствие. Все остальное – бескорыстно. В этом-то хоть, надеюсь, ты убедился. Ну-с, так вот… целоваться в письмах не могу ни с кем – только с бабушкой. Пока!
Твоя».
И в письме она была такой же необычной, как в жизни.
7
Знакомство их состоялось в сентябре, по прибытии Зуева в Москву проездом из Германии. На второй или третий день после злополучной встречи с майором Максименковым он от скуки перебирал содержимое своей полевой сумки. Там и наткнулся на бланк со штампом, полученный от «начфина», на поверку оказавшегося чуть ли не академиком. Зуев несколько раз пытался звонить, но телефон все время был занят или не отвечал. Делать было нечего. Да и, в конце концов, он получил ведь разрешение и даже приглашение заходить запросто.
И Зуев пустился в рискованное путешествие по городу на своей трофейной чудо-машине. Лавируя мимо регулировщиц в защитных гимнастерках, уже понемногу сменяемых авантажными орудовцами, или, как их тогда называли сами регулировщицы, «настоящими милиционерами», Зуев благополучно довел своего отмытого от дорожной грязи «зумаша» до Калужской улицы. Поднявшись на лифте, он позвонил в указанную на бланке квартиру. Дверь открыли, и после приглашения войти он остановился у вешалки, собираясь повесить на крючок только что приобретенную шикарную военторговскую фуражку. Но это ему не удалось: совсем близко возле его уха раздался тихий, изумленный шепоток:
– Как? Это вы? Вы? Как же вам удалось… без адреса? Не зная даже, как меня зовут?.. – Зуев повернул голову, и военторговский головной убор упал, щелкнув твердым блестящим козырьком по натертому паркету. Лицом к лицу перед ним стояла та самая девушка из веселой компании, качавшей его на Красной площади в День Победы. Зуев невольно схватил себя за ухо, где, казалось, до сих пор должен был остаться след от прикуса маленьких зубов, и, опомнившись, тихо провел ладонью по щеке.
– Найденыш!.. – прошептала она.
– Простите… профессор… Нет, простите академик Башкирцев вернулся? – заикаясь от неожиданности, залепетал Зуев, тыча ей в руки как оправдание листок со штампом. Но в то же время он не мог оторвать взгляда от ее смеющихся, радостных глаз.
– Отец? Ах, так вы к нему? Забавно все-таки!..
– Так он – отец ваш? Он вернулся? Мы в Германии встречались с ним однажды…
– Из Германии – да. С лекции – нет. Да и вообще, он так занят сейчас, – раньше Зуева оправившись от смущения, говорила она. Еще через несколько минут она уже спокойно и даже чуть-чуть развязно оглядывала Зуева с головы до ног. – Но, может быть, теперь, когда война уже окончена, у победителей найдется времени побольше, чем у наших ученых родителей? Заходите. Тем более, что мы с вами тоже встречались… однажды…
Зуев все еще не знал, как держать себя. Он не хотел теперь стеснять девушку, тогда, после патриотического поцелуя, так мило и грациозно смутившуюся.
Вошли в гостиную. По его мнению, она была обставлена довольно шикарно. Сели и добрую минуту молча смотрели друг на друга, а затем вдруг весело расхохотались.
Так и состоялось их второе знакомство в Москве. Она встала, притворно чопорно подала руку, назвав себя Инной, и тут же смело и непринужденно учинила ему беглый допрос, примерно анкетного содержания.
Потом стали просто болтать. Прошло часа полтора-два.
Вернулся профессор с глазами филина. Зуев с трудом узнал его в шикарном штатском костюме с замысловатой искрой.
Башкирцев, кажется, был обрадован. Он поспешно поблагодарил Зуева за то, что тот не забыл заглянуть, как он выразился, на его «московский огонек».
– Понимаешь, дочурка, это тот самый мой попутчик, так кстати выручивший меня при спешной командировке в Дрезден. – И, уже обращаясь к Зуеву, с искренним сожалением сказал: – Только здесь вряд ли нам удастся, коллега, от души пофилософствовать. Кутерьма!
Он с извинением развел руками и отошел к телефонному столику.
– Моя ученая рыжая белочка беспрерывно вертит свою московскую карусель, – ласково поглаживая отца по щеке, задумчиво говорила Инночка Башкирцева, стоя у телефонного столика и помогая отцу набрать номер.
– Да, да, – спохватился профессор, – ты возьми шефство над ним, Инок. – И он, рассеянно целуя подушечки пальцев дочери, присел возле телефонного столика и положил трубку на рычаг.
– Занято? – спросила Инна.
Башкирцев поднял брови, словно не понимая ее вопроса, посмотрел на трубку, снял ее и повертел в руках.
Инночка улыбнулась, легко щелкнула отца по носу и снова набрала нужный номер.
Она оказалась не только заботливым секретарем рассеянного ученого, но и умелой и расторопной хозяйкой. Зуева пригласили выпить кофе.
Прислушиваясь к милой болтовне дочери, отец уловил вдруг, что она раньше была знакома с Зуевым. Немножко нахмурившись, он спросил:
– Знакомы?
– Давно, – смело глядя отцу в глаза, ответила Инна.
– Удивительно, – пробормотал Башкирцев, снова роясь в телефонном алфавите. Но, увидев нахмуренный лоб Инны, заторопившись, сказал: – Ну, ну, ладно…
– Мир тесен, и люди в нем толкают друг друга локтями, – неожиданно резонерски ответила Инна, разглаживая отцовские брови.
«Как студиозы в общежитии. А вообще, похоже – друзья», – подумал Зуев.
Инна сама вызвалась провожать капитана.
Их сближение наступило быстро, как летний дождь. Чистые и доверчивые люди, они не могли относиться к любви с хитрыми уловками, предосторожностями и подозрениями, которые всегда сопровождают любовь грубую и коварную. У них она была естественной и даже не называлась своим именем, так как в ней не было никакого расчета, требующего в первую очередь словесных обозначений.
Вышедшие на простор войны в самом юном своем цветении, они не успели познать любовь в свое время. И в этом ненасытная война требовала от людей жертв.
Их поколение походило на цветущий яблоневый сад, над которым пронесся страшный ураган. И что же удивительного, что еще одна яблонька со срубленной снарядом кроной попалась на пути Зуева почти испепеленная. Но корни сохранили жизнь, и вот из спящей почки бурно вырвался и понесся навстречу лучу солнца молодой зеленый побег… И зацвел… Зуев прижался к нему обветренным лицом фронтовика, вдыхая аромат этого цветения.
Инна шла ему навстречу просто. А он не раз задумывался, когда еще в ушах звучали только что прошелестевшие слова, стоны и вздохи: «Чувство? Да есть ли оно на самом деле?» Но стоило повернуть голову, увидеть радостное лицо, а на нем печальные-печальные глаза и взять тихие, ласковые руки, положить их себе на плечи, обвить ими свою шею – и получалось, что это и есть любовь, но какая-то внезапная, неожиданная, быстрая, как стенограмма, которую еще надо расшифровать. И поэтому, может быть, еще более человечная…
Они ни разу не почувствовали себя неловко наедине друг с другом. Вероятно, потому, что никогда не навязывали себя один другому. Это была любовь без обязательств, без обещаний.
Зуев, вернувшийся с войны, уже знал женщин. Но сейчас он понял, что ничего еще по-настоящему не познал в любви… Он больше слышал и читал, каковы бывают отношения людей в интимной жизни… Горы литературы, написанные о ней, так и не выяснили и по сей день, каковы же они должны быть. Где-то он вычитал, что женщина почти всегда – деспот и собственник в своем чувстве, которое по закону естества почти всегда лишь порог к дому, к семье, к гнезду с его заботами. Здесь же ничего подобного не было… «А может быть, просто искусно притворяется, играет?..» Инна ничем не сковывала его волю… и ничего не скрывала… Он платил ей тем же… Они ни разу не объяснились всерьез, ни разу не пытались увидеть свои отношения в будущем…
– Зачем? – сказала она однажды на его попытку заглянуть вперед. – Ведь ничего же серьезного нет.
Его немного коробило такое отношение… «Что это – легкомыслие, разврат?..»
– Как же это случилось у тебя?.. – вырвалось у него.
– В первый раз? – догадалась она. – Вы, мужчины, гораздо любопытнее нас…
– Ну а все-таки, – настоял он.
– …А все-таки – война. Надо бы тебе быть подогадливее. Во время бомбежек разбиваются вдребезги не только стекла…
И она рассказала ему все.
Первый был командировочный моряк с бакенбардами. Он, видимо, учил соленым словам и галантности, что одинаково было противно.
И опять это все было прямо, честно и откровенно.
С детства Зуев больше всего на свете ненавидел ложь. Самую грубую правду он ценил выше самой красивой лжи и больше всего ненавидел ханжей. Его тошнило от каждой ханжеской рожи, этого воплощения разума новых мещан. Они уже зазубрили нудно и безразлично формы новой этики и морали, так же как мещане прошлого бубнили молитвы. Так ему казалось. А тут он встретил человека, высшим судьей над которым было его собственное сердце.
Он спросил ее как-то:
– А все же ты понимаешь, кто мы с тобой? Муж и жена или… – Он запнулся.
– Нет, мы просто любовники, – безжалостно толкнула она его кулачком в грудь.
Ему стало досадно… Правда, само слово не вызвало у него чувства протеста. «Ведь надо же уметь без запинки произносить такие слова! А впрочем, она просто говорит правду. Любовники и есть…» Но его сердце, не подчиняясь чопорности разума, сопротивлялось.
– А почему не «любимые»?
Она долго смотрела ему в глаза и тихо, тихо пожала руку:
– Нет, любимые – это прочнее… Это уже другая ступень… Не надо, Петяшка, так легко бросаться дорогими словами… Их не так уж много на свете… Именно любовники… пока…
И он почувствовал на миг ее превосходство. «Точно определяет, лапушка…» Сколько он ни думал, а точнее назвать их отношения ему так и не удалось. И его начала раздражать точность этой неопределенности.
Но дело было не только в словах – и в любви Инна была непосредственнее. И она не скрывала, не хотела скрывать этого. Целовалась она смело, с каким-то особым содроганием всей своей гибкой фигурки. Но и тут была верна себе: всегда резко обрывала поцелуй, отталкиваясь обеими ручонками, как ушедший на самое дно пловец отталкивается от песчаного дна, чтобы стремительно всплыть на поверхность. Отдышавшись, говорила, смущаясь: «Мой найденыш…», обязательно сопровождая это слово каким-нибудь жестом. То пальчиком нажимала кончик его носа, как кнопку звонка, то дергала его небольно за прядь волос на виске, а чаще всего трепала за ухо. Но всегда эти жесты выражали ее удивление перед тем странным, необъяснимым чувством, несколько секунд назад обволакивавшим их обоих, как теплая морская волна. А как-то, в минуту самого большого откровения, когда страсть уже способна перейти в еще большее – дружбу и стать полновесной человеческой любовью, либо в отвращение – став жгучей ненавистью, он проговорился ей.