Текст книги "Дом родной"
Автор книги: Петр Вершигора
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
– Затянули? Как бы не осыпался.
– Не в том дело, Данилыч, – все ожесточеннее чесался Манжос, – недоглядел я. Кроли сожрали. Мальчонка он, за своими кролями свету не видит. Этот малый Свечколап.
– Сколько передохло? – громко спросил Швыдченко.
– Чего? – удивился Манжос.
– Да кролей, кролей.
– А чего им подыхать? Ни одного. За все лето. Ведь шпингалет этот с ними днюет и ночует.
– Ну, счастье твое, Манжос. Знал бы я об этом на бюро, влепили бы выговор. По совокупности. С тебя главный спрос. Ты же человек сельский. Ну, товарищ Зуев может и не знать еще значения семян в нашем деле… А ты…
Манжос опять взялся за свой чуб. Швыдченко повернулся к Зуеву:
– Петро Карпыч. Будь другом, мотай немедленно в Мартемьяновские хутора. Под твою личную ответственность – сохранить семена, до зернышка. А эту кроличью партизанщину им простим. Все же опыт вроде. Не подохли, говоришь? Значит, действительно безалкалоидный. Чудеса. Чего только не сотворит наука? А? Немедленно езжай, товарищ Зуев.
3
У Евсеевны люпин стоял еще на корню. Он почти созрел. Она обещала, что семян будет – на глазок – мешка три-четыре.
– Не беспокойтесь. Я самолично его доглядаю. Федот Данилович нам это как бы в порядке партийной дисциплины… Ей-бо…
Успокоившись, Зуев вернулся в район и тут же по телефону доложил Швыдченке.
– Мешка три-четыре, говоришь, собрать обещала? Живем. Года через два мы весь ихний колхоз семеноводческим сделаем. Обеспечим весь район семенами. Ну, Петро Карпыч, прощаются тебе твои прегрешения…
– Какие… прегрешения? – встревоженно спросил Зуев.
– Ага, испугался? То-то же, – засмеялся в трубку Федот Данилович. – Не-не, пока никаких склок, ни бумаг из… А ну, чеши быстро ко мне…
– Прегрешения твои, говорю, с тем шпингалетом, который с ухами, – уже в кабинете продолжал веселый Швыдченко. – Ну, кролячий бог, который опыты нам помогал ставить и стравил всю семенную делянку. – И опять секретарь весело засмеялся. Зуев пожал плечами. Отсмеявшись вволю, Швыдченко подмигнул Зуеву, взглянул на часы, взялся за рычаг телефонного аппарата, подвинул его к себе: – Самое время… Девчатки, я область заказывал. Да, да, облвоенкома. Полковника Коржа. Товарищ Корж? Здравствуйте, Швыдченко – секретарь. Подвышковского райкома партии. Письмо и телеграмму вашу получил. Выяснил. Есть семена. Сколько рассчитывали. Да тут, в одном селе недалеко от Орлов… Ага, те самые, где ваши саперы… отличились. Ну, это дело ваше. Так как насчет майора Штифарука? Приехал? Это очень хорошо. А Зуев вот он, рядом Петро Карпыч ваш. Передаю трубку.
Зуев прижал теплый наушник к уху. Заговорил Корж:
– Здравия желаю. Так вот, майор Штифарук следует из области к себе на Черниговщину. Очень интересуется, как акклиматизировались те трофейные семена. Завтра будет у вас. На моей машине. Заправьте у Иванова горюче-смазочными. Как не понимаете? А письмо читали?
– Какое письмо? – осторожно спросил Зуев.
– Ах ты черт… – закрутил головой Швыдченко. – А ну дай. Товарищ полковник, я сейчас ему покажу. Закрутился. Хорошо. Бувайте здоровеньки, товарищ полковник.
Швыдченко откинулся на спинку кресла.
– Дельный, видать, хохол. Но строговат. Не иначе из полтавских фельдфебелей. Это, говорят, были звери в старой армии. На, читай. Мы с тобой большое дело сотворили… тоже в порядке эмпирики. Только теперь бери не с хвоста, а…
Зуев взял конверт. В нем было несколько печатных материалов. Брошюры на немецком языке, статьи… Половина из советских сельхозжурналов. И письмо на имя полковника Коржа, с его препроводиловкой в адрес Подвышковского райкома партии.
«Уважаемый товарищ полковник! Обращаюсь к Вам с личной просьбой, имеющей, как мне кажется, общественное значение. В Вашей области работают товарищи, которые заинтересовались безалкалоидным люпином. Мой отец посвятил этому делу последнее десятилетие своей жизни. Он умер в эвакуации, не успев реализовать результаты своего научного труда, передал это мне. Переписку его со мною, как я узнал после войны, сохранила на Урале жена партизанского комиссара Швыдченки, уехавшая в конце войны к мужу в Вашу область. Оттуда же поступили запросы на мои старые военные адреса. Прошу Вас как своего старого командира и учителя помочь найти упомянутых людей.
Речь идет о люпине селекции моего отца, методом советских ученых – профессора Иванова и доцента Смирновой. Параллельно, этим же методом, был выведен немецкий сорт люпина «Вайка» немецким ученым Зенбушем. Это и освещается частично в прилагаемых материалах. Я работаю в Советской администрации в Германии по специальности. Занимаюсь проведением аграрной реформы.
Майор Н. П. Штифарук».
– Ну, що скажешь? – дробно засмеялся Федот Данилович.
– Пока ничего не пойму. Одно видно, что дело стоящее… Дайте мне почитать это все…
– Бери. А ты что, шпрехаешь понемногу? – с уважением спросил Швыдченко Зуева. – А я, понимаешь, так и не одолел.
– Разбираюсь. Со словарем попробую. Переведу.
– Со словарем. Да стоит ли морочить голову? Завтра и сам майор, молодой Опанасович, тут будет. Тот нам и расскажет всю премудрость с этой белой фасолькой.
И Зуев согласился. Но, придя домой, он не мог утерпеть и все же бегло просмотрел немецкие брошюрки и проспекты с цветными рекламными рисунками. Там были и знакомые ему белые с розоватым отливом семена, и зеленые пейзажи олеографической Германии, и желтые, как одуванчики, цветы, по форме похожие на маленькие пирамидальные тополя.
То, что он понял при беглом прочтении немецких брошюр, говорило о значении, которое придавали немцы этому растению. «…Отныне нам не страшна угроза войны на два фронта. Кормовая проблема для Германии навсегда решена. Солдат фюрера может воевать спокойно. Родина даст ему сколько угодно мяса, молока, масла…» – так захлебывался рекламный листок фирмы с желтеньким рисунком. Она предлагала по сходной цене семена, точь-в-точь такие, какие при вез Зуев в солдатском сидоре. Были и научные брошюры.
Все это подогревало любопытство Зуева. Но до сути дела он так и не мог докопаться. Правда, ждать приезда Штифарука, который разъяснит значение таинственного растения, оставалось не более суток.
На следующий день в Подвышков прибыл майор Николай Панасович Штифарук. Зуеву показалось, что он видел его не раз в дивизии полковника Коржа. Неброская, даже вахлаковатая была его фигура в гимнастерке и бриджах желтоватого английского сукна, в которые были воткнуты худые, как жерди, ноги. Прическа с глубокими залысинами, большой хрящеватый нос, по бокам которого расставлены большие, странные, озабоченные глаза, глядящие не на собеседника, а куда-то внутрь таинственного мира, известного только ему одному, хозяину этой неказистой фигуры.
Словом, если бы Зуев ничего о нем не слышал от Швыдченки и его семьи, если бы не почитал немецких рекламных проспектов и брошюр, а просто встретил его на фронтовых перекрестках или в шумных коридорах института, то сразу бы определил: перед ним человек, одержимый глубокой, всепожирающей идеей.
– Письма отца, – требовательно спросил он у Швыдченки, – и тетради с записями… целы?
Швыдченко заверил его, что жена сохранила каждую бумажку. Но видно было, что он не успокоится. Пришлось тут же на зуевской машине подъехать на квартиру. Но и там он, запрятав всю переписку в огромный кожаный портфель-чемодан, опоясанный ремнями, механически, не глядя в тарелку, хлебая украинский борщ и обжигаясь брянской бульбой, слушал только кого-то властного внутри себя. Спросил, пообедав:
– Семенная делянка? Немедленно надо посмотреть.
Зуев и Швыдченко, переглянувшись, поняли: «Надо посмотреть. И немедленно». Так уж, видимо, необходимо было этому странноватого поведения хмурому человеку. А убежденность, переходящая в одержимость, одержимость той степени, когда простаки, сочувственно перемигиваясь, называют ее сумасшедшинкой, способна заражать других. К тому же, эти другие были тоже одержимы. Еще не обтерев как следует губы, Николай Панасович хозяйской походкой летящего к цели снаряда направился к зуевскому трофейному «зумашу».
И только на делянке, окинув недовольным взором ее размеры, потерев в руках стручки, Штифарук немного успокоился.
– Оно? – спросил Швыдченко, промеряя вместе с ним широкими шагами площадку почти квадратного опытного поля.
– Да. Маловата, правда, но год для науки выигран. Спасибо. Год, понимаете…
Швыдченко подмигнул заговорщически Зуеву, развел руками, словно не понимая, к кому относится благодарность этого чудаковатого майора.
– А теперь, человече добрый, больше уже не бегайте и не беспокойтеся. Письма у вас в этой торбе, поле люпиновое – ось оно. Пощупали? Теперь сядем о тут на траве, и расскажите вы нам толком, шо оно такое? Какая тут проблема, в чем ее сила? И какие наши задачи, – Швыдченко кивнул на покачивающиеся на ветру пучки стручьев.
Штифарук впервые за всю встречу посмотрел на собеседников открытым взглядом. Удивление и радость, что есть на свете люди, которые понимают его заботы и цель жизни, вдруг совершили чудо. Взгляд, как бы запрятанный внутри, словно перевернулся и залучился, устремившись на собеседников. И они больше не могли оторваться от этих теперь открытых, честных, зовущих глаз.
– Проблема безалкалоидного люпина действительно имеет свою историю, – начал Штифарук. – Она стара как мир и все растущее на земле. Думать о ней начали еще наши земские агрономы. Умные, кстати сказать, люди. В земстве работал и мой отец. Еще в тысяча девятьсот шестнадцатом году закладывались опыты. Затем был известный декрет Ленина о селекции сортов и разведении семян, об опытных станциях. Но, я думаю, вы уже прочли работу Юрьева «Селекция» и разделы в ней о горьком синем люпине, многолетнем (желтом) на Кавказе и белом – во Владимирской области. Все это, как предысторию, я опускаю. Серьезные поиски начались в тридцать первом – тридцать втором годах. С этих лет надо начинать его историю. – Майор приподнялся и показал собеседникам на их же поле.
Зуев взглянул на Швыдченку, на его смешливые, темные, как черносливины, глаза, и у него мелькнула мысль, что слушают они этого человека с сумасшедшинкой точь-в-точь как Сашка с товарищами его, Зуева, собственные беседы о жизни и делах учителя Подгоруйко.
– Почему с тридцать первого года? – с Сашкиным любопытством спросил Петр Карпыч.
– Потому что для Германии это была одна из важнейших экономических проблем. Кормовой люпин для страны с песчаными почвами, да еще готовящейся ко второй мировой войне, был не менее важен, чем, скажем, автострады. Единственный даже среди бобовых, люпин имеет сорок процентов белка. А, скажем, во много раз более трудоемкий маис дает его только двадцать. Но природа поставила барьер. Яд! Он стои́т как часовой на страже. Зеленое мясистое белковое вещество она отравила алкалоидом. Вот и эти годы мой отец, занимаясь селекцией других культур, обнаружил простейшим эмпирическим путем…
Швыдченко глянул на Зуева, и они рассмеялись. Но Николай Панасович не заметил этого или не обратил внимания.
– …Отец установил, что не все растения отравлены алкалоидом. Есть в природе и экземпляры чистого, безалкалоидного, пригодного в пищу мышам…
– Почему мышам? – спросил Швыдченко.
– Потому что для опытов этих растений было мало, а животных при таких опытах надо губить тысячи. А кроме того, мыши…
– Ну, это известно, – нетерпеливо перебил увлеченно слушавший Зуев.
– Отец опубликовал свою… гипотезу. Перед наукой встала проблема. Найти такой способ, проявитель, что ли, который на корню определял бы у растения наличие или отсутствие этого бдительного часового природы – алкалоида.
– Значит, природа потеряла бдительность? – вырвалось у Зуева.
– Совершенно верно.
– Подожди, не перебивай, – шепнул Зуеву Федот Данилович.
– Это при том, что вот на таком поле может быть пятьдесят индивидов…
Швыдченко огорченно свистнул:
– Вот морока.
– Да. Но мороку нужно было преодолеть. Как создать кормовую базу из люпина – эту задачу потребовала решить немецкая военная стратегия.
– Вот оно куда закрутилось дело, – сказал Швыдченко.
– И немцы взялись. Они создавали сложнейшие реактивы, построили фабрики, где химики – современники и обожатели Гитлера – варили такое зелье, в котором были химические соединения с десятками буквенных обозначений. Спринцевали, имитировали, провоцировали люпин. Но алкалоид не поддавался.
– На, выкуси, – крякнул с удовольствием партизан.
– Федот Данилович, – взмолился теперь Зуев. – Ну дайте же человеку говорить.
– Способ был найден русскими.
– Ваш отец?
– Нет. Науку двигают не одиночки. Еще раньше в Ленинграде профессор Иванов и его помощник доцент Смирнова нашли, для других целей; самый простейший реактив – раствор йода в йодистом калии. Вот он! – и Штифарук достал из бокового кармана пузырек с почти бесцветной жидкостью. – Если в эту жидкость опустить зернышки, не имеющие алкалоида… – майор растер одну стручковину, опустил три зерна, взболтал.
– Ну и что?
– Как было, так и есть. Зерно и жидкость.
– Значит, растение свободно от алкалоида. Если бы у нас был под рукой горький люпин, жидкость стала бы ржавой, а то и совсем темной. И вот в этом простом растворе и было решение проблемы. Дальше уже дело селекции: года за два отобрать семена, затем за три-четыре года закрепить свойства, создать элиту…
– И ваш батько добился такого безалкалоидного люпина? – спросил Швыдченко.
Майор Штифарук тяжело задумался.
– Да, в середине тридцатых годов у него были опытные грядки отобранных семян. Он опубликовал свои наблюдения. Еще не было сорта, то есть закрепленных, передающихся по наследству свойств. Он торопился и передал часть семян в массовый, колхозный посев. Но он был оклеветан завистниками. И у него было отнято два года, а опытные семена утеряли. А в это время немецкие ученые, использовав реактивы Иванова и Смирновой…
– Украли? – вскрикнул Зуев.
– Нет. Этого нельзя утверждать. Проблема, назревшая в науке, почти всегда решается многими людьми в нескольких странах. Немецкий ученый Зенбуш также публиковал свои работы о кормовом люпине. И это понятно. Эта проблема для них была важнее. Разработку ее подталкивала военная стратегия. И к тридцать девятому году был выведен люпин с желтыми цветами и белым зерном, нерастрескивающийся, безалкалоидный сорт. Под названием «Вайка». Вот этот.
Штифарук замолчал. Молчали Швыдченко и Зуев. Каждый размышлял о своем. Зуев с горечью подумал: «Вот еще одна печальная история русского научного открытия. История трагической судьбы неудачника. Похоже, даже обворованного».
Он, начинающий работник науки, видевший среди гостей Башкирцевых и физиков, и художников, и писателей, и искусствоведов, и архитекторов, был наслышан о лабораторно-закулисной стороне творческих поисков. Ему, хоть он и сомневался в этом, не раз приходилось слышать, что есть в этой среде и такие, что «на ходу подметки рвут» – крадут и мелодии, и сюжеты, и идеи, и гипотезы, и конструкции.
Недавно он сам натолкнулся на такую же историю изобретателя первой в мире автоматической винтовки Якова Рощепея – русского солдата, обворованного сначала царским тупицей генералом, а затем австрийцем Манлихером и американцем Томпсоном.
– Невеселая история, – сказал наконец Швыдченко.
– Почему? – спросил Штифарук.
– Как же. Ведь украли у нашей страны. Да и отцу вашему, Опанасу… не повезло.
– Это дело прошлое. И в науке обычное. Время изобретателей-одиночек прошло. А вот сейчас, после войны, действительно мне не повезло. Черниговский мой земляк семена в сушь посеял.
– Не взошли? – спросил Зуев.
– Конечно. А мне для продолжения опытов нужен «Вайка», акклиматизировавшийся в средней полосе России. Понимаете, как важно каждое зернышко этого участка. Вы сэкономили для науки целый год.
Тяжелый вздох раздался позади них. Мужчины, увлеченные беседой, и не заметили, как подошли Евсеевна, Семенчиха, Манька Куцая с грудным ребенком на руках. Вздыхала дородная Семенчиха:
– Значит, изнову напрасно трудились. Сколько того кок-сагызу для резины да клещевины для еропланов повыращивали… И никакого нам толку. Хотя бы резиночку для школьников или калошину какую…
– А мы ведь на себе воду таскали. Не давайте, тетя Катя. А? – вызывающе сказала Манька Куцая.
Майор Штифарук посмотрел на секретаря райкома. Тот и сам жалел отдавать семена, которыми собирался засеять несколько гектаров. И сказал об этом ученому. Штифарук засмеялся:
– Не горюйте. Это поправим. Мы целый вагон «Вайки» для опытной станции отгрузим. Сколько вам надо для семян?
– Полтонны дадите? – спросил хозяйственный Швыдченко.
Штифарук прикинул в уме:
– Полтонны для клина вам будет мало. Полторы тонны отпустим. Присылайте транспорт. А ваших семян я уже тут дождусь. Сам буду собирать. Тут на заместителях не поедешь. Для опытов нам нужен акклиматизированный, так сказать, обрусевший «Вайка».
– Наука, наука. Небось опять для войны… для фронта, – вздохнула Куцая, прижимая ребенка к груди.
Штифарук подошел к ней:
– Для фронта, молодайка, для фронта, – и поглядел на жмурившееся против солнца личико маленького Шамрая. – Сын?
Куцая кивнула утвердительно головой.
– Пятро Константинович, – шепнула она, улыбнувшись, Зуеву.
– Пройдут годы, и от песков Прибалтики, через Белоруссию, через Черниговщину, через ваши края, от Хопра до Заволжья зазеленеет этот фронт. А там начнет наступать на Каракумы. Появятся командующие, главкомы этого фронта. А мы должны торопиться. Готовить для них солдат. Вывести новые, пригодные для нашей страны сорта.
– И когда пойдет он, тот твой фронт в наступление, – подхватил Швыдченко, – может, и не забудут люди, что первыми были на нашей русской земле героические женщины звеньевой Екатерины Евсеевны. Не жалели труда, растили, поливали…
Куцая недоверчиво посмотрела на мужчин. Не обманывают ли? Затем доверчиво улыбнулась ребенку:
– Чуешь, Константинович. Теперь тебя на фронт не пущу. Мамка с тетей Катей во главе во-он сколько зелененьких солдат отправила. В желтеньких шапочках солдатики. А ты у меня пойдешь в трактористы.
Зуев, взволнованный, повернулся навстречу западному ветру, горячо пожал руки Швыдченке и Штифаруку.
Осень прошла в служебных хлопотах. Лишь изредка Зуев наведывался в колхозы, и то больше по делам с допризывниками.
Петр Карпыч запустил свои занятия – так навалились на него заботы по военкомату. Списки призывников были составлены, повестки заготовлены, приближалось то, что полковник Корж называл украинским словом – военкоматское «весилля»: та самая запарка, о которой предупреждал Зуева Новиков. А это означало – песни под гармонь, стриженые головы новобранцев, слезы матерей и натянутые улыбки несостоявшихся невест.
После отправки призывников у Зуева начался очередной книжный запой. Но теперь уже с биологическим оттенком. Он послал в Москву запросы, а пока суд да дело, перерыл тощие брошюрки в сельхозкабинете, взялся за довоенные учебники по биологии, раздобыл и проштудировал две газетные статьи академика Лысенко. Нигде про люпин не было ни слова. Кое-где мелькал он среди других зеленых удобрений, в замысловатых многопольных севооборотах.
Но странное дело. Так же как самая древняя наука – история – вдруг как щенка тыкала его носом в сегодняшний день, так эта «биологическая чехарда», в которой трудно было разобраться по случайным статьям и книжонкам, тянула его от полей родного района снова в Москву… «Наверное, не за свое дело я взялся. Вот соберет Евсеевна свои три-четыре мешка, и пускай Федот выводит наш район в люди. Мне-то какое дело? Он уже до одного выговора достукался… А мне зачем? Тут с саперами влип, а за эти семена могут так всыпать. Военный, а занимается этими… зернышками для голубков», – вспомнил Зуев наставление подполковника Новикова.
Но дело было, конечно, не в голубках.
Контрасты послевоенной жизни не давали Зуеву покоя, противоречия не раз сбивали его с толку.
Для восприимчивого, впечатлительного, склонного к раздумьям человека, каким был Зуев, того, что пережил он на войне, да и всего, что случилось с ним после войны, – в общем, всяких жизненных неурядиц, сложностей, препятствий, – с лихвой хватило бы, чтобы очерстветь, погрязнуть в тине личных неустройств или, махнув рукой на всех и вся, стать казенным службистом; ему грозило и другое: он мог бы поддаться сладкому дурману карьеризма, воспользоваться знакомствами, эксплуатировать свою одаренность, знания, диплом, поставить перед собой одну цель – обладать чином, должностью, квартирой, авантажной женой, все, все в жизни мерять внешним успехом, положением, честолюбиво холить себя и свою удачливую судьбу; он мог бы пристраститься и к иной, куда более доступной, хоть и не такой сладкой отраве – поглядывать все чаще и чаще на дно рюмочки, – ведь и в ней многие, не такие уж и плохие люди находили «истину» или просто топили свою волю, личность и свою судьбу.
Но Зуев принадлежал к тому племени советской молодежи, душа которой была широко открыта общественным влияниям. Он принадлежал к людям не только действующим, но и думающим, то есть живущим напряженной душевной жизнью, которою всегда живут люди чистые, самоотверженные, готовые беззаветно служить родине и в дни ратного и в годы нелегкого мирного груда. Быть может, тем, кто действует мало задумываясь, и легче, но Зуеву и таким, как он (а таких, конечно, было много и в военные и в послевоенные годы), трудно было не сломаться от бесчисленных ударов нелегкой судьбы, падавших на плечи этого поколения. Судьба эта подкралась и к Зуеву, неласковая ее рука замахнулась в самую трудную для него минуту, когда он был незащищен, и стала наносить удары предательски, в спину, – совсем не с той стороны, откуда он мог ожидать врага. Но он устоял. Такие ли, другие ли и вызванные иными причинами, но у многих советских людей были в те годы подобные душевные кризисы. И для тех, кто в сутолоке жизни не разглядел или не смог одолеть их, сдался, пренебрег правом и обязанностью отчитаться перед собственной совестью, рано или поздно наступало или наступит время горького раскаяния.
А жизнь брала свое и, несмотря ни на что, все чаще и чаще, вырываясь из каких-то подспудных тайников, как бы самовозрождаясь, все более властно стали пробиваться наружу лучи света. Мир открывался Зуеву как нечто целое, живое, движущееся; пусть израненное, но живое. Это целое была его родина – Россия, весь мир, все человечество, просыпающееся от кошмаров и отмывающее с себя грязь войны… Все реже стали сниться ему бои… Все сильнее слышались мелодии будущей прекрасной жизни. Просыпалась надежда на личную хорошую, достойную жизнь.
И, пробившись наружу один раз, ростки жизни, словно подземные воды, выглянув из недр земли маленьким источником, тут же соединялись с другими в бурный поток бытия и неудержимой мощной рекой мчались к безбрежному морю человеческого познания.
Обо всем этом думал Зуев, запихивая на полочку био-агро-люпиновую общую тетрадь с рабочими записями. «Какого-то ерша я тут сочинил, белиберда все это, а не научное познание. Тоже связался», – прошептал он, освобождаясь от очередного книжного запоя.
Увидев, что сын отложил тетрадь, мать подсела к нему поближе:
– Эх, Петя, Петя, женился бы ты, что ли? А то, гляжу я, раз до четвертака не женился, уж такого после не скоро на кривой объедешь… Вот и получается, что как раз самый крайний срок подходит.
Зуеву, занятому своими мыслями, очень хотелось ответить грубостью, как это случалось с ним в детстве. Но… сейчас он стал взрослым, почти отцом, хоть и в кавычках. Зуев удрученно молчал. Жизненный опыт, собственная неустроенная жизнь говорили ему настойчиво, что мать по-своему права. Но мать ждала, и он отшутился поговоркой дедушки Зуя:
– В двадцать лет ума нет – его и не будя; в тридцать лет жены нет – ее и не надо; в сорок лет дома нет – его и не наживешь. Выходит, еще пяток годков тебе ждать. Законное имею право, маманя.
Но мать словно не слышала:
– Погляди, какие девчата у нас на фабрике выросли. Огонь! И грамотные, и в работе первые, и дома хозяйки. Ничего-то они не боятся, ни от чего не печалятся. Гляжу я, старая, на них и удивляюсь. Откуда только что берется? Ну, вы, вояки, хоть и в заграницах, да нагляделись на другую жизнь, а эти?
Зуев слушал ее неторопливую речь, думая про себя: «А откуда у тебя, маманя, берется?» Мать продолжала:
– Сам знаешь, смену отстоять на фабрике – сила нужна. Да в огороде покопаться, яа еще и на танцы, и в кино. Для всего у них времени хватает. И все, кто в войну недоучился, в вечернюю школу бегут. И что главное – никто их не гонит. Сами… Только мужчин нет. Вот, может, только дядя Котя, с ним на пересменке словцом и перекинутся. А так все сами. Стараются в ученые выйти. Это, я так думаю, от холостой жизни. Беда девкам. И еще скажу я тебе, сынок, один совет. Не нами начиналось, не на нас и кончится. Если приглядел какую – любовь вам, как говорится, и совет. А только послушай ты и меня, старую: руби дерево по себе!
Зуева точно что-то толкнуло. Стало мучительно стыдно, словно он совершает преступление перед матерью. И никакие слова не шли с языка, хотя мать и делала большие паузы, отходила к печке, без видимой нужды переставляла на столе посуду. Ждала. Видно, и ей не легко давался этот разговор.
Но у Петра как заколодило: «Как же оправдаться перед ней? И в чем?..» Перед умственным его взором предстали отношения с Инночкой. До сих пор он был твердо уверен, что никто не только ничего не знает, но ни о чем и не догадывается. Да, видно, материнское сердце обмануть трудно. Ей было достаточно только подержать в руках длинные, надушенные узкие конверты, чтобы понять без слов и объяснений, что «запутался» ее Петяшка в сердечных делах. А она ведь сказала главное – руби дерево по себе!
Не поднимая глаз, он подошел к матери и молча обнял ее. С трудом шепнул при этом:
– Я подумаю, маманька, и не женюсь без твоего совета и согласия. Ладно? – И сразу показалось ему очень простым привести к матери ту, которая… А которая?
«Как бы выглядела Инночка в нашем доме? С русской печкой, с ситцевым пологом у кровати матери, с яркими геранями на окнах?.. Нет, нет, это невозможно!» И Петра как прорвало. Он зашептал, уверяя и мать и себя в заведомой неправде:
– Никого у меня нет! Никто мне не нужен, и вообще… никого я не люблю… И для таких дел у меня просто времени нет.
«Вот Котька судьбу уже устроил, а моя личная судьба в учебе, в люпине, в помощи «Орлам», в диссертации о генерале революции Сиборове, в прославлении народных подвигов на войне. Дела впереди много, и конца-края ему нет, да, наверное, и не будет…»
Именно этой трудной осенью вызревало мировоззрение Зуева-историка.
Во всяком взрослеющем человеке живет таинственное чувство жгучего любопытства к своим предкам, родителям, к их жизни, чертам, характеру, привычкам. «…Не в этом ли секрет истории как науки и профессии историка как призвания, а не должности? – думал как-то Зуев поздним вечером, склонившись над многотомным трудом по всеобщей истории. – Ведь думающему человеку хочется через прошлое лучше понять настоящее, даже свое, личное, открыть тайну, выстрадать смысл своей жизни и своих поступков. Общество и нация, видимо, также подвержены этому дерзкому любопытству, к сожалению созревающему у многих людей слишком поздно – на склоне лет…»
Давая простор мыслям, не путая их никакими предвзятыми точками зрения и догмами, он чувствовал, что в этой широкой жизненной учебе окончательно складывается его личность. Это к бывалому, много видавшему солдату приходила та мужественная зрелость, которая сочетает мысль и действия, дела и мечты, порывы и свершения.
Приходила, но еще не пришла.
Все чаще думал он и о том, как же человеку совладать со многими предрассудками. Они ведь причиняют людям больше всего страданий. Хотелось совладать и с самими страданиями и с самой смертью. А чаще всего хотелось крикнуть людям: «Хватит делать зло! Даже если оно совершается во имя великого добра. Давайте просто будем добрыми». И всей душой воскликнув так, он сразу же тормозил, взнуздывал себя насмешкой. Понимал, что в мире, где клокочет послевоенная нужда, конкуренция и злоба, это сейчас просто невозможно. Мы бы очень быстро справились со своими бедами, это по силам нашему могучему народу. Но из-за Эльбы и Рейна, из-за океана на победителей несло таким смрадом клеветы и несправедливых измышлений, там шла такая жестокая игра, что о «доброте» еще и заикаться нечего было! Руку откусят. А там и к горлу потянутся…
Громыхали чудовищными погремушками за круглыми столами и дипломаты Запада, люди не то что неблагодарные, а просто бесчестные.
Зуев понимал, что в послевоенном мире, кроме отгремевшего зла, которого, быть может, хватило бы на несколько поколений человечества, бродят еще призраки, тени новой войны. И он чувствовал, что они становятся все более явственными.
«Может быть, надо побольше голых истин? – спрашивал себя Зуев. – Ведь многие заученные и общеизвестные истины уже не истины потому, что они, как дикие шаманы, обросли мишурой оговорок и обременены звенящей колдовской одеждой благопристойного фарисейства. Истина – это, прежде всего, правда. А правда – она не имеет стыда. И вежливости тоже. Она просто правда…»
Вернулась мать с полным ведром и, зачерпнув кружку, поставила сыну на стол, сказала:
– Выпей свежей водицы. Ключевая, остужает.
И Зуев подумал, что разговор только начался. Видимо, решила добиться от него чего-то вразумительного. Ну что ей сказать? И сын поднял глаза и таким беспомощным взглядом посмотрел на нее, что Степановна вдруг отвела взгляд первая и губа у нее задрожала. Ему стало жаль мать.
Петр Карпович Зуев подумал, что хотя бы ради матери надо наконец выяснить свои отношения с Зойкой.
«Да и какие, собственно говоря, отношения? – спросил он себя. – Ну, друзья детства, увлечение школьных лет. А какое мне дело, что с ней случилось после? Мало ли как разошлись за время войны… пути-дорожки миллионов людей. Вон семьи рушатся, люди никак себя не найдут. А мне-то что?..»
Но как он ни успокаивал себя, он все же понимал, что встретиться надо, поговорить по душам надо. И не для нее, и даже не для себя. Нет, не для себя. Нет! Скорее всего это нужно было для окончательного выяснения чего-то такого, без чего нет будущего, нет и не может быть спокойной жизни. Да, уже наступал тот возраст, когда человек ищет пристанища и устойчивого бытия. И «спокойной» семейной жизни. Но она все еще была как будто за горами, в дымке неясного будущего. А в нем говорил солдат, который, вернувшись в дом родной, хочет во всем навести порядок: установить, в кого он имеет право бросить камнем, а кого взять с собой в дальний путь. Без этого – он понимал это хорошо – он не может честно жить дальше.