355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Вершигора » Дом родной » Текст книги (страница 17)
Дом родной
  • Текст добавлен: 15 апреля 2017, 03:00

Текст книги "Дом родной"


Автор книги: Петр Вершигора



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

КНИГА ВТОРАЯ

Они засевают по́том своим

Для будущих жатв поля…

Алексей Сурков

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Погрустить, повздыхать, пожалеть…

Видно, так вот всю жизнь мы и будем

Биться насмерть за правду и млеть

В нерастраченной нежности к людям.

Николай Грибачев

1

К весне у секретаря райкома Швыдченки начались неприятности. Его вызвали в область. Еще разговаривая по телефону, Федот Данилович почувствовал что-то неладное. Собирался недолго, прихватил в полевую сумку самые последние сводки и данные райзо по колхозам.

Накануне заседания бюро секретарь обкома Матвеев-Седых сразу взял резкий тон:

– Ты что же это?! Партизанить опять задумал?! Ведь это антигосударственная практика! Церемониться не станем. За партизанские выходки любому дадим по рукам..

Долго не догадывался Швыдченко, в чем дело. Он, слушая, с горечью прикидывал: «Ну, напоролся, Федот… Эх, не надо было затевать с этими бычками да кролями…» И только к концу разговора до него дошло, что речь идет о колхозе «Заря» с бравым старшиной Горюном во главе и о седьмом мешке картохи.

Поостыв немного, Седых удивленно спросил Швыдченку:

– Ну, а своего напарника ты к этим делам привлекаешь? Консультируешься с ним? Ведь все в области говорят, что предрика у тебя опытнейший человек: и хозяин толковый и никогда не переступает границ. Ведь мог же он такую инициативу насчет тягла проявить! Хорошая инициатива, прямо скажу. Больше того, если бы не числилось это достижение за вашим районом, попрощаться бы тебе, партизанский комиссар, с партийным билетом. А так, надеюсь, бюро учтет. Да и ты учти тоже… Если пронесет, так не меня благодари, а своего предрика. И потом, что это за история у тебя с зайцами?

– С кролями, – позволил себе тихо поправить Федот Данилович.

– Так что же с ними?

Швыдченко коротко и насколько мог толково, сильно волнуясь, изложил соображения о мясопоставках. Но когда он начал связывать эту проблему с проблемой тягла, Седых перебил его:

– Так история с бычками нам уже известна. Обком ее одобрил. Еще раз повторяю: эта инициатива и спасает тебя. Но ведь учат же нас, что на старые заслуги ссылаться нечего. Да к тому же заслуги эти принадлежат другому.

Изредка бросая взгляд на бумажку, напечатанную на машинке и подложенную под толстое массивное стекло. Матвеев-Седых быстро и хмуро выговаривал Швыдченке:

– Не скрою – район ваш новый. Мы давали вам поблажку. Но пора перестать пользоваться этим. Был новый, а сейчас уже старый. Организационный период прошел. Будем с вас спрашивать, как со всех остальных. И, как положено, – с тебя в первую очередь…

И Седых, косясь на бумагу под стеклом, стал называть цифры и факты. Все эти цифры и факты были знакомы Федоту Даниловичу. Многие из них он сам записал на листках, лежавших сейчас в полевой сумке. Названные сухим деловым тоном, они сразу вызвали в голове Швыдченки целую вереницу образов, конкретных дел, людей, селений, событий. Но, чудное дело, – многие дела района были как-то странно перепутаны, было в них что-то бумажное, неживое. «Откуда все это?» – с недоумением думал секретарь райкома. Ведь факты были в основном правильные, и цифры взяты из того же источника, каким пользовался сам Федот Данилович. И бычки, и кролиководство, и уборка картошки, и состояние озимых после бесснежной зимы – все это было в районе, куда денешь? Но все это казалось затушеванным какой-то больной подозрительностью. Усматривался подвох, обман, недобросовестная работа.

До сих пор Швыдченко знал Седых как дельного, прямого и честного человека. Правда, поговаривали на конференциях, что он инженер и лучше разбирается в промышленности, в сельском же хозяйстве – не шибко. Но сам ничего решительного не предпринимает: консультируется у знающих людей…

Поговорив довольно долго и спокойно о делах области и района, Седых вдруг снова вскипел:

– И, самое главное, не вздумай отпираться. Нам все известно… За обман партии больше всего спросим.

Зазвонил телефон. Седых взял трубку.

Швыдченко, который никогда и помыслить не мог с том, чтобы обманывать партию, не собирался ни в чем отпираться. Сидел молча, угрюмо, вдумываясь в суть разговора. «Как же объяснить? Ведь создалось безвыходное положение… Была угроза, что вся картоха погибнет… Я этим проклятым седьмым мешком жертвовал, а весь урожай спасал! Да и седьмой пошел народу, трудягам… Все верно, но поставлено на голову. Все перепутано». И, продумывая слова, только что сказанные ему, Федот Данилович вдруг понял, что говорить о чем бы то ни было сейчас совершенно невозможно. «Все равно не поверит!» И где-то мимо сознания, как отрывок граммофонной записи, застывшей в ушах, прозвучали мимоходом брошенные слова: «…Нам докладывают». Когда Седых отвернулся к столику с несколькими телефонными аппаратами и снял трубку, острый глаз Швыдченки различил под стеклом «совсекретное» донесение. Так вот почему во всех очень хорошо известных фактах усматривал его собеседник подвох, недобросовестную работу.

И Швыдченко замолчал.

Молчал он и на следующий день, на бюро, где фигурировали те же факты в той же интерпретации. Похоже было, что товарищ Матвеев-Седых вчера в беседе с ним только репетировал свою речь. Теперь она была более пространной и произнесена более воодушевленно.

Федот Данилович понял, что на его примере учат других.

Была и другая причина, заставившая его молчать. «Трудно руководству областного масштаба понять взаимосвязь явлений в нашем, районном масштабе. Картоха у Горюна… потом бычки… потом эти… «зайцы» в «Орлах». Начну объяснять – скажут: петляет, выкручивается. Скажут: партию хочет обмануть. А за обман партии я и сам не раз голосовал за исключение… Нет, нет, только не это, – подумал Федот Данилович и почувствовал, что по хребтинке, к поясу, стекает под рубахой капелька пота. – И еще страшнее – исключат, снимут с работы, пришлют нового, а пока тот разберется, Сазонов, чтоб процент выгнать, бычков всех под нож, на мясопоставки. Нет, нет. Признаю все, может выговор дадут: смирных все-таки жалеют. С меня не убудет, а к лету район тягло заимеет…» Эта думка успокоила его.

И Швыдченко решил не рыпаться. Когда ему дали слово, он сказал хрипловатым ученическим голосом только одну заученную фразу:

– Признаю допущенную грубую ошибку, осуждаю ее категорически…

Помалкивать и не рыпаться Швыдченко решил еще и потому, что время наступало трудное. Недавно, четвертого марта, где-то на другом конце земного шара, в городишке Фултоне, доселе никому в наших краях не известном, хитрый мопсообразный человек произнес речь, набросившую зловещий оттенок на все последующее время. Речь эта стала если не рубежом послевоенных отношений между бывшими союзниками, то, во всяком случае, подлой затравкой для разгульных надежд на новую человечью мясорубку. Не всеми сразу была понята она. Мало ли речей говорят на свете. Но брошенная там перчатка с вызовом была поднята. Еще не были, как гранаты, кинуты в мир слова «железный занавес», «холодная война»… Но ведь названия часто приходят позже возникновения явлений и нередко – после свершившихся событий. Простой крестьянин бедняк Швыдченко, поднятый революцией к высотам управления, хорошо понимал значение дисциплины в бою. А опыт партизана подсказывал: противники берутся за пояски. И будучи в личной жизни человеком очень самолюбивым, как бывают самолюбивы многие самоучки, он в вопросах партийного долга самолюбие свое всегда ставил на самый последний план, а свое «я» держал, как он любил говорить, в «занузданном положении».!

В воздухе опять запахло гарью, и не было, казалось, ни особой необходимости, ни времени для чуткого и любовного отношения людей друг к другу.

Рослый полковник все время участливо смотрел на Швыдченко, когда его прорабатывали. Он даже грудью налег на стол, когда тот произносил покаянные слова. Потом шумно выдохнул и отвернулся. «Наверно, это и есть новый облвоенком Корж, – подумал Швыдченко, удивляясь своему спокойствию. – А-а, к черту, на кой ляд мне еще эти паляныци? Я же не инвалид и не допризывник».

После заседания к нему подошел секретарь по кадрам Бондарь, партизанский комиссар всех Задеснянских лесов. Поглаживая геройскую звездочку на лацкане штатского пиджака, он спросил:

– Видать, и впрямь ты здорово напутал, Федот! Я думал, ты приведешь факты, развернутые объяснения. Думал, выступлю на защиту боевого друга, дам характеристику боевых заслуг. Ну, а раз сам признал – носи выговорок. Да не очень шебарши. Не вздумай апеллировать. А этот мы к осени снимем. Заходи…

Швыдченко молчал-молчал, а затем буркнул:

– Спасибо…

– Ну вот, уже и обиду затаил. На кого! На своего брата партизана… А шо я один буду голосовать против всего бюро? Да ты и сам признал допущенную тяжелую ошибку. Теперь, знаешь, за антигосударственную практику… Это тебя еще пожалели…

Проходивший мимо завсельхозотделом Сковородников кивнул:

– Правильно, товарищ Бондарь. Правильно. Бюро будет ждать от вас, товарищи партизаны, ответа делами. За оказанное доверие.

– И за своевременную помощь… Указание на допущенные ошибки, – добавил нравоучительно предисполкома Комашин, тоже бывший партизан.

– Спасибо… за доверие, – сказал Федот Данилович, уже не так угрюмо, как Бондарю, а почти что весело или, во всяком случае, с бодростью в голосе, а про себя подумал: «Ох какие вы смирные за мой счет стали, партизанские дружки…»

И члены бюро удалились, довольные, что поступили правильно, предупредили, оказали доверие человеку стоящему, нашему, боевому, который оказался к тому же не зазнайкой, не ссылался на фронтовые заслуги, а самокритично понял сигнал обкома. Авторитет Швыдченки не только не умалился, а вроде бы даже возрос в глазах членов бюро.

Именно поэтому, а может быть, и по врожденной отходчивости характера первый секретарь уже в коридоре остановил Комашина у дверей кабинета Бондаря и сказал:

– Вы люди прямые. А прямые, они, если что, не гнутся, а ломаются. Возьмите-ка подвышковского секретаря… ну, на душевный контроль, что ли. Может, помощь какая нужна человеку. Взыскание взысканием, а внимание тоже оказать надо.

У Сковородникова, слышавшего эти слова первого секретаря, на лице промелькнуло недоумение и досада.

Но самое худшее для Швыдченки было не бюро обкома, где ему объявили выговор. Там сидели люди стреляные, испытавшие всякое…

Тяжелым душевным испытанием стала жизнь Федота Даниловича в подвышковском крае. Если б знали члены бюро обкома, как они осложнили жизнь и работу Швыдченки и всего района, свинцовой тяжестью налились бы их руки, прежде чем проголосовать.

Выговор, казалось, окрасил все окружающее Швыдченку в иные цвета и краски; он наложил отпечаток на все отношения. Каждый новый входивший в кабинет посетитель казался Швыдченке иным, да и, оглядываясь на самого себя, он стал все видеть по-другому. Иногда он начинал думать, что и сам в чем-то переменился: одним было, видимо, жаль хорошего секретаря, а ему мерещилось, что они сочувствуют как подхалимы; другие открыто злорадствовали. Словом, Швыдченко еще не привык к таким выговорам, не обтерся, не задубел. Только один Сазонов отнесся ко всему просто и как бы не замечал постигнувшей секретаря неприятности.

А через несколько недель как гром среди ясного неба разнеслась весть: председателю райисполкома Сидору Феофановичу Сазонову повезло – в числе награжденных работников аппарата по госзаготовкам оказался и подвышковский предрика. Он был награжден орденом Отечественной войны второй степени. Известие об этом событии произвело особенный фурор в военкомате. Кто до этого не знал военной судьбы своего районного председателя, тот мигом узнал о ней. Показывая друг другу газету, бывалые вояки недоуменно пожимали плечами.

На следующий день после получения газеты с указом о награждении Зуев встретился с Ильяшкой Плытниковым.

– Читал? – спросил секретарь райисполкома.

Зуев утвердительно кивнул головой и сам спросил:

– Ну как, небось рад до смерти?

– Нет, куда там. Представь себе, обижается до чертиков… Не веришь? А на кого, думаешь, обижается? На Федота Даниловича. «Подвел, говорит, меня наш секретарь. Если б не он, так мне бы орден Ленина дали. Или хотя бы полный Отечественный… – артистически заскрипел, запаясничал Ильяшка, поднимая кверху невидимый карандаш и ловко передразнивая манеру своего председателя. – Ну, спрошу я вас, почему второй степени?..» Вот, брат, как. Ну, теперь начнется чехарда! Не миновать нам, друже, и дворцовых переворотов. Стал к нему часто товарищ Шумейко заходить. Закроются и обсуждают… Скажи пожалуйста… Надоела мне эта кутерьма. Я уже смекаю, не податься ли по юридической части, в прокуратуру, что ли. Или хотя бы председателем сельсовета куда. Вот хозяйственник из меня неважный. Артистическая натура не позволяет. А то пошел бы я в председатели колхоза.

– В колхозе язык не в зачет, кто работает, тому и почет, – вспомнил Зуев поговорку Евсеевны.

– Вот в том-то и дело, – безо всякой обиды согласился Илья.

2

Все же поначалу разногласия, назревающие в районном масштабе, прошли как-то мимо внимания Зуева. Ему было не до них. Все свободное от службы время он отдавал учебе. Он жадно перерабатывал книжные знания, впитывал их легко и быстро. Инна Башкирцева аккуратно пересылала ему нужные книги; у него уже накопился солидный запас выписок, целая картотека. Завелась и своя библиография. Книжные знания он усваивал не зубрежкой, а врезался в них мыслью, как буром в скалу. Даже на работе и в перерывах между служебными делами он ловил себя на том, что размышляет о прочитанном, сопоставляет выводы. Так переходил он к более высокой ступени самообразования – систематизации. Этот рывок в учебе совпадал с большим скачком в формировании сознания. Он всегда был «сознательным» парном. Но раньше он был честным школьником, а затем студиозом-комсомольцем.

«Воина – это особь статья, – говорил ему, продумывающему свою новую подвышковскую жизнь, второй, идеальный Зуев. – Ты, брат, о ней забудь. Там дело совсем другое. На войне, брат, даже и украсть иногда значит поступить лихо, только и всего… Или бабенку какую прижать – солдатский грех, горьковатый – тут и весь спрос…»

А Зуев настоящий обрывал: «Я всегда был человеком честным. И на войне и сейчас. Но ведь и до сих пор считаю себя не личностью, а только заготовкой, необжатым слитком, болванкой, что ли»…

Он в это время зачитывался книгами из серии «Жизнь замечательных людей».

«Смотри, – говорил он себе, – с ноги не сбейся. Ведь не все факты из чужих биографий, пусть и замечательных, можно принять как устав или боевое наставление».

Есть люди, которые развиваются стихийно, то есть не думают об этом. Учатся ремеслу, незаметно накапливают опыт. Есть люди, которые с ранней поры сознательно формируют свой характер. Добролюбов, Лермонтов, Ломоносов… Они и в шестнадцать лет поражали своей цельностью. Это таланты или гении. Большинство же средних людей, если жизнь не баловала их с самого начала, идут по первому пути. Умеют, например, в тринадцать лет зарабатывать себе на хлеб или, наоборот, украсть, если заставляет нужда. Их поведение, в общем, стихийно. Но когда обстоятельства позволяют, они уже в более позднем возрасте начинают сознательно формировать свою личность – не характер, нет, а именно личность. Характер – это знание плюс воля. А формировка личности, рождение ее многосторонних богатств и красок – дело более сложное. Многим парням одного поколения с Зуевым нужен был для этого второй «заход». Зуев не просто занимался самообразованием. Если раньше он считал себя только подходящим слитком, который заготовила война и начерно обкатала в огне, то теперь он сам поставил себя в положение слитка, который надо превратить на станке в готовое изделие. Он и слиток, он же и мастер, и он же, сам Зуев, наладчик этого станка.

Размышляя так, Зуев стал вырабатывать привычку примерять полученные знания к самому себе, к окружающей его жизни. Он понимал, что формирующие его личность теоретические знания забудутся… И грош им цена, если не помножить их на факты и события окружающей его жизни народа… Перечитывая древние летописи, Зуев всегда помнил, что он сын рабочего, потомственный пролетарий. Изучая Куликовскую битву или эпопею Бородина, он яснее представлял себе только что отгремевшие на бескрайних просторах бои: от Сталинградского сражения до Корсунь-Шевченкова, от Севастополя до Ленинграда. История стран и народов была для него прежде всего одним из средств глубокого и всестороннего осознания истории революции, борьбы большевиков. И он часто ловил себя на странном ощущении, как будто все это было с ним самим: опасности подполья, тюремные муки, политические ссылки дедов и отцов. История жестоких, не на жизнь, а на смерть, боев на полях гражданской войны помогла ему по-иному осмыслить сражения с фашизмом; поэтому имена многих героев, совершивших бесчисленные и беспримерные подвиги в годы тяжелой гражданской войны, оставляли свой почти физически ощутимый след не только в его памяти, но и в сердце. В душе его свершалась великая работа – глухая и безмолвная, но непрерывная и деятельная. Он много и хорошо читал… а еще больше думал. На одном дыхании прочитывал он и научные труды, и стихи поэтов, и летописи давно прошедших времен. И поэтому все ярче и ярче, все выпуклее и четче представала перед внутренним взором история его времени. Послевоенный год возникал перед ним в неизмеримо многообразных формах проявлений, в глубоком и ясном содержании великих идей коммунизма.

Внимательно следя за текущими событиями, вчитываясь в страницы газет, вслушиваясь по ночам в треск регенераций многих радиопередатчиков земного шара, Зуев всегда пытался дать свою оценку происходящим в мире событиям. Свою собственную – не боясь, что иногда она расходилась с трезвоном газетных колоколов. Высоко ценя «воспитательный потенциал», он не переносил трескучей шелухи слов, а иногда и явного передергивания фактов. Следя за молодежью комсомольского возраста, приглядываясь к играм Сашкиных сверстников, захаживая в школу, где он провел несколько зимних вечеров, посвященных памяти Ивана Яковлевича Подгоруйко, он замечал, как мешают действенности пропаганды установившиеся шаблоны. В нем зрела уверенность в том, что не одним треском фейерверков и громом салютов надо воспитывать советских людей. Нисколько не отрицая истинного значения торжеств, Зуев понимал, что прежде всего широкое осознание пройденного пути и зоркая человеческая память о пережитых страданиях и жертвах, разумное осмысление неудач и всестороннее освоение кровавого опыта победы, беззаветное служение сегодняшнему дню и вдохновенное, бесстрашное стремление к будущему – таков должен быть фундамент воспитания нового поколения.

Но раньше, чем успел он запросто, конкретно поговорить об этом в райкоме, ему пришлось сразиться по такому же поводу с Сазоновым. Тот не был так скор на подъем, как секретарь райкома, но все же и он однажды договорился с Зуевым о поездке по району. Швыдченко уже пересел на свою старую, вышедшую из капиталки отечественную легковушку и колесил по району сам, пропадал там ежедневно с рассвета до середины дня. Сазонов же недели две договаривался с Зуевым. Сборы были такими обстоятельными, будто собирались на Северный полюс. Наконец они двинулись.

Во время разъездов Зуев исподволь, понимая, что имеет дело с самым осторожным из членов бюро, высказал ему свои мысли об идеологической работе в районе. Тот долго хмыкал, слушая Зуева, а затем резюмировал все по-своему:

– Ты знаешь что, Петр Карпович? О чем мы тут с тобой говорили – это, конечно, наше с тобой дело. И больше ничье. Земляки – и чего ж в дороге откровенно не поговорить? Только я тебе так скажу: ты об этом помалкивай. Боже тебя упаси! И хотя я во многом с тобой согласен, но, ежели кому третьему заикнешься, прямо тебе говорю – откажусь: и слыхом, мол, не слыхал про такое и сам ничего не говорил.

Зуев удивленно посмотрел на предрика. А потом долго ехал молча, отдавшись собственным мыслям. Сверхосторожное предупреждение члена бюро райкома ни в чем не убедило его. Зуев обдумывал только более внушительную форму, которую придаст своим мыслям об идеологическом воспитании при беседе в райкоме. «Видимо, мне еще и самому не все ясно, раз Сидор Феофанович понял так превратно…»

Из задумчивости его вывел умоляющий голос Сазонова:

– Не гони так, не гони… Поспеем…

«Не любит быстрой езды… – заключил про себя Зуев. – А почему бы?» И спросил:

– В аварии приходилось попадать?

– Нет. Зачем же! Не приходилось… Не приведи господь.

Помолчали.

Чтобы угодить этому непонятному для него человеку, с каким-то смутным, похожим на вату характером, майор сбавил газ. Очень хотелось как-то соскоблить чернь или налет, который как бы обволакивал существо интересовавшей его натуры. Для этого надо было разговориться, задеть что-то самое дорогое Феофанычу, самое заветное. Но разговор не получался… Сазонов покашливал и упорно отмалчивался.

«Чудно…»

И вдруг молнией мелькнула догадка. «Революционеры, которые не двигаются с места, становятся реакционерами… И не в этом только беда. А и в том, что они сами этого не замечают. И что хуже всего… не сразу эту перемену замечают и окружающие. Ну конечно же, – косо поглядывая на грузного седока, накренившего машину на правую сторону, думал Зуев. – Что его могло привести к такому состоянию?.. Боязнь движения… Застарелая привычка сначала сидеть, потом лежать… Сначала долго обдумывать, затем вообще поменьше думать… На первых порах делать все самому, затем опасаться того, что другие сделают лучше… И, наконец, всю энергию тела и зоркость души употреблять на то, чтобы не давать другим делать раньше и лучше тебя… Ведь они, эти другие, делают то, что «не положено». А раз «неположенное» делается, значит, надо пресекать. Самое страшное тут в том, что человек сам не в состоянии заметить в себе такой перемены».

И, сравнивая Сазонова со Швыдченкой, Зуев вспомнил о недавнем выговоре секретарю райкома. «…Но почему же при такой, как у Феофаныча, психологии люди преуспевают? Делают меньше ошибок? Почти не имеют взысканий? А может, выговоры отскакивают прежде всего от бумажной брони – кстати, для Феофаныча брони самой надежной. В неудачах и прорывах он не виноват никогда. А успехи автоматически записываются на его счет… Вот, глядишь, и боевой орденочек отхватил…»

Но второй Зуев приостановил этот не столь опасный, сколько просто скоропалительный бег мыслей. «Ну что это ты… Просто несимпатичен тебе человек чем-то. Наверно, тем, что не воевал, в тылу где-то околачивался… Но ведь это неправильно. Недаром и Федот Данилович критиковал за это. Нельзя так механически делить советских людей на две категории: фронтовик – значит порядочный, а в тылу был – нет. Тут Швыдченко на правильной, можно сказать диалектической, точке зрения стоит…»

«Зумашка» подходила к «Орлам» и нужно было следить за дорогой, чтобы удачно вывести машину на изрытую, всю в колеях, улицу и не забуксовать в песке. И Зуев махнул рукой на игру своих мыслей и анализа. Он стал внимательнее поглядывать на колею.

Приезд товарища Сазонова в «Орлы», очевидно, следовало считать событием исторического значения и, по его мнению, обставлять это надо было с большой помпой. Но к машине Зуева там уже давно привыкли, и когда она подкатила к правлению колхоза, это никого не удивило. Сазонов посидел с минуту, не вылезал. И только когда окончательно убедился, что торжественной встречи не будет, недовольно хлопнул дверцей.

– Этот Манжос всегда так. Дворяне, одним словом, – буркнул он куда-то в сторону.

Когда они с. Зуевым вошли в правление, председатель колхоза Манжос громко разговаривал по телефону.

Кивнув головой в ответ на приветствие Зуева, он подозвал жестом дежурного. Затем, не переставая кричать в трубку, глазами показал приехавшим районным начальникам на поданную им скамейку. Сазонов не сел. Он прошелся два-три раза по конторе, бросая угрюмые взгляды на продолжавшего телефонный разговор Манжоса. Тот взял карандаш и стал что-то записывать под диктовку. Вот тут предрика уже не выдержал. Он вышел из конторы колхоза наружу, хлопнув дверью так, что стекла задрожали. Дежурный пробкой выскочил из конторы в соседнюю горницу, где расположились счетоводы.

Манжос, окончив разговор, удивленно поднял брови, спросил Зуева:

– Чевой-то он? На кого грымает?

Зуев улыбнулся:

– На кого же? На тебя, конечно.

– В чем же я перед ним провинился?

– Ну, руководство все-таки приехало. А ты тут телефонную митинговщину развел. Понял?

Манжос запустил всю пятерню в свою негустую уже шевелюру и ожесточенно поскреб в ней всеми четырьмя пальцами:

– Тю-тю-у-у, черт… Телефон ведь на нашей линии балакает всего один час. Как подойдет он, этот мой час, так все равно что в сенокос с милкой – не наговоришься. Нацепляют на одну проволоку целую жменю начальства, а потом еще и обижаются. Ну ладно уж, придется признавать свою вину. Пойду извиняться, – надевая шапку и лукаво ухмыляясь, сказал Манжос. Но выйти на улицу ему не пришлось. В сенях он столкнулся лицом к лицу с возвратившимся разгневанным предисполкома.

– …Сколько раз говорено, чтобы на доске показателей вывешивались цифры выполнения согласно указанным райзо планам?! Сколько раз! Нет, товарищ Манжос, так у нас дальше дело не пойдет!

Зуеву пришлось присутствовать при разносе председателя колхоза, грубом и безобразном, в котором не было ни смысла, ни нужды, где все было построено на личной неприязни и оскорбленном самолюбии администратора.

Манжос, чувствуя себя виноватым, вначале терпел. Но затем и у него, видно, лопнул какой-то узелок, он огрызнулся раз-другой, и вскоре началась никчемная словесная перепалка – спорщики даже забыли, с чего начались их разногласия. Зуев отошел к окну, прислонился к раме. Он смотрел на улицу, чувствуя, как краска стыда заливает его лицо. «А ведь о чем спор? – думал он. – Неужели может в человеке так непомерно раздуться самолюбие?..» Но вмешиваться в дела старших Зуев не счел для себя возможным. Правда, едва-едва не вмешался, когда совершенно забывшийся Сазонов, охрипший и красный, стуча кулаком по столешнице, крикнул Манжосу:

– …Классовую линию ломаешь, председатель! Ну, смотри мне, как бы тебе не пришлось припомнить сегодняшний день.

«О чем он говорит? Что плетет? Неужели вся та огромная работа, которую проводила и проводит партия в народе, то организующее и просветительное влияние социализма, которым дышит наша эпоха, уложилось в этих мозгах только в одном-единственном понятии: всякого несогласного с тобой, всякого неугодного тебе, всякого не повинившегося перед тобой записывать в классовые враги? Всеобъемлющее учение, вскрывшее главный антагонизм эпохи, вместилось в голове этого человека только как жупел. И дай ему волю, он всех неугодных лично ему запишет в классовые враги. Да понимает ли он или способен хоть когда-нибудь понять, что, кроме борьбы классовой, есть еще на свете известные противоречия и в самом классе: между умными и глупыми людьми; что есть молодые и старые люди; есть щедрые и алчные, мужчины и женщины, трудолюбивые и ленивые, добрые и злые, добросовестные и мошенники, честные и бесчестные… Способен ли хотя бы это, самое простое, понять товарищ Сазонов?..»

И он ушел на улицу.

Им предстояло возвращаться домой снова вдвоем. Усаживаясь за руль машины, Зуев заметил, что у него мелко дрожит рука на баранке. Он сжал ее сильнее и подумал сердито: «Нет, я ему все-таки выложу прямо. Черт с ним. Пусть не зарывается. Нельзя так с тружениками… Это уже не личная черта характера, а действительно какая-то опухоль бюрократическая… вроде чирья…»

Сазонов вышел из правления и, не глядя на сопровождавшего его Манжоса, сильно хлопнул дверкой машины.

– Пошел в райком, – тоном приказа скомандовал он.

Майора Зуева подмывало тут же послать его к черту, высадить из своей машины и уехать одному. Но он пожалел Манжоса и сдержался. Он только доставил себе маленькое злорадное удовольствие – покопаться в машине. Он искоса взглянул на надутое начальство, покрутил руль направо-налево, затем вылез из машины, поднял капот и с минуту щупал свечи. Пригибаясь головой к самому мотору, долго заглядывал под карбюратор, пока не услышал тихо, вполголоса произнесенные над ухом насмешливые слова Манжоса:

– Да ладно уж… Вези его к черту, а то опять на меня напустится.

Оглянувшись, Зуев по глазам Манжоса понял, что тот прекрасно разбирается в трофейной технике. Майор сел за руль и рванул полным ходом по пескам боковой орловской улицы. Выехав на пустырь, Зуев теперь уже умышленно не гнал машину, поджидая удобный момент. Сазонов сам дал повод для начала разговора:

– Разболтались, сукины сыны. А все наш Федот. Привык там с партизанами запанибрата. А здесь, при мирной жизни, дисциплина нужна – о-го-го!

– А разве дисциплина только в том, что старший может по-хамски обращаться с подчиненными? – еще крепче сжимая баранку, чтобы не выказать дрожи в руках, спросил Зуев. Он подчеркнуто следил за дорогой, демонстративно наклоняясь к рулю. Но даже и так он заметил, как круто повернул к нему голову Сидор Феофанович. Он долго смотрел на Зуева, словно выискивая у него в ухе что-то очень нужное, а потом произнес угрожающе:

– Та-а-ак. Ну что же, видимо, и вам не по нраву партийная и советская дисциплина?

– Я не сказал этого, товарищ Сазонов. Я только сказал, что мне не нравится грубое отношение к председателю колхоза Манжосу. А председатель он хороший, честный труженик и никакой не классовый враг.

– Да, да… Я же совсем забыл, что тебя Швыдченко своим уполномоченным к нему приставил. Для ширмы.

– Во-первых, не своим, а уполномоченным райкома. А ко-вторых, какая ширма? Чего болтать по-пустому. Ответственные работники, люди взрослые, а языком треплете, как мальчишки.

– …Ну, вот что, товарищ врио военком, – резко оборвал его предрика. – Хватит. Мы тут одни… А как я к тебе по-старому благоволю, ты слушай и на ус мотай. Ты что, думаешь, что он хозяин тут в районе? Я был и буду хозяином. Фактически, понял? А все эти разговорчики – вот они. Тьфу. И тебе советую не рыпаться… Не такое уж твое положение. Материальчик на тебя уже собран порядочный. Ты что думаешь, я не знаю, почему тебя не утвердили? Бдительность потеряна, дорогой товарищ, характеристики неважные – это раз. Сам знаешь за собой. Так уж берегся бы. А ты тут с немецкой овчаркой связался – это два. С бывшим военнопленным, этим дебоширом, дружбу ведешь? Ведешь! Это три.

Зуев вначале опешил. Такими неожиданными и чудовищными показались ему эти детальные, прилежные обвинения. Он повернул голову направо и увидел почти перед самым своим лицом руку – волосатую руку Сазонова, на которой тот уже загнул три пальца. Он не нашел нужным даже отвечать, а только посмотрел удивленно в глаза собеседнику и чуть растерянно улыбнулся. Но тот не ответил на его улыбку. Жесткий, пронзительный взгляд его был устремлен прямо в переносицу Зуева. «Ах, так?» – зло подумал Зуев и, согнав с губ улыбку, так же твердо, не моргая, посмотрел в глаза – теперь он уже не сомневался в этом – своему недругу. Но Сазонов выдержал твердый взгляд Зуева и, не спуская своих цепких глаз, ехидно спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю