Текст книги "Дом родной"
Автор книги: Петр Вершигора
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
– Не любят их лодыри?
– Не совсем так. Зато летом посеял на любой земле – и он пошел из воздуха азот таскать. Кто не очень любит спину гнуть – самая подходящая культура. Но осенью и зимой за ним глаз и внимание требуются. Но это тот, который для зеленого удобрения. Семена по цвету вроде гречки, а этот…
Швыдченко запускал руку вглубь, гладил, просевал сквозь растопыренные пальцы, пробовал на зуб и на вкус.
– Нет, действительно, – он. Только чудной какой-то. Белый и вроде не горчит. А чем черт не шутит! Немец – он и обезьяну выдумал.
Зуев засмеялся.
– Ты чего? – спросил Данилыч.
– Да так.
– Що, може, опять будешь меня с сусликом равнять?
– Что вы, товарищ Швыдченко! – спохватился Зуев. – Я того бригадира черниговского вспомнил. Очень он на вас был похож.
Но секретарь словно и не слышал, увлеченный изучением семян.
– Вот что, товарищ дорогой. Будем, пока суд да дело, пока там ученые из эвакуации вернутся, будем ставить опыт. Просто по весне засеем и размножим эти фрицевские семена. Ты вот что… Бери эту торбу с собой. Передай половину Евсеевне – она это дело знает. Пускай хранит как положено. И кому бы еще?
– «Орлам», – подсказал Зуев.
– Правильно, только деда этого, Алехина, что ли, который про кресты да медали любит… добре предупреди. Сохранить в полном ажуре. И мальчонку того, с ухами, тоже приспособь. Добре?
– Сделаю…
– А я на днях буду. Все растолкую, как и что. Созвонюсь с областью соседней, пошукаю того деда Штифарука. Может, он нам и просветит это дело. Договорились?
– Есть, – по-военному отвечал довольный Зуев.
– Ну я пошел. Задержался я у вас…
В дверях Швыдченко столкнулся с Шамраем, но они разминулись. Зуев пригласил Шамрая перекусить. Мать, предупрежденная им заранее, лишь искоса поглядывала на Шамрая, не подавая никакого вида. Она впервые увидела его обезображенное лицо и скрывала жалостливые слова, так и просившиеся наружу.
Пообедали.
– У Зойки был? – тихо спросил Зуев, когда мать вышла.
Обожженное лицо перекосилось, и Шамрай кивнул утвердительно.
– Ну как?
– Сам понимаешь.
– Поговорили?
– Нет. Не вышло у нас разговора.
– Плакала?
– Нет. Сам ушел, чтоб не разреветься.
– Да, дипломат из тебя неважный.
– Да я и не напрашивался в дипломаты. Вот, передала. – И Шамрай вынул из кармана две большие общие тетради – одна черная в коленкоровом переплете, другая – в эрзацкоже под черепаху.
– Мне? – протянул руку Зуев.
– Сказала, что нам обоим. На память и для оправдания, что ли.
– Что там?
– Дневник.
– Прочел?
– Читал всю ночь…
– Ну что ж скажешь – судья строгий и не совсем праведный?
– А что сказать? – Шамрай пожал плечами и, встав из-за стола, прихрамывая отошел к окну. – Могу сказать, как тот председатель комиссии по проверке: если все это на пять процентов правда, то как же вы остались живы?
– Думаешь, хитрит? – протянул руку за тетрадями Зуев.
Но Шамрай стоял отвернувшись.
– Нет, не думаю. Зачем ей это? Тут правда на все сто процентов. Ну, а с другой стороны, на кой сдалась мне вся эта литература? Душу растравлять?
– Тогда я почитаю, – просительно сказал Зуев, как-то не уверенный в своем праве на эту просьбу.
Шамрай криво ухмыльнулся, сверкнув зубами:
– Адресовано нам обоим. Чего ж, твое полное право. А в общем, давай кончим этот разговор. А то я не поеду с тобой ни в какие колхозы.
– Кончили… – торопливо сказал Зуев, берясь за дверную ручку. – Захвати мою кожанку, холодновато тебе будет в кителе… – И через минуту друзья полезли в машину. Еще миг, и она, громыхая, выкатилась на мосточек у ворот и заковыляла по ухабам и промерзлым грудам осенней дороги.
– А этого… ребятенка, видел? – спросил Зуев, притормаживая ход машины уже за поселком.
– Как же… Первым встретил меня. Захожу я в хату, а он без штанцов, в одной рубашонке марширует, попка голая… свисток из-под рубашки торчит, скалкой в руках как автоматом орудует…
– Бойкий, видать? – нерешительно процедил Зуев. – А мать?
– Матка за пологом что-то возилась. А он скалкой на меня… «Хенде хох».
Зуев захохотал. Улыбнулся и Шамрай. Но невесело.
– Так и говорит: «Хенде хох»? – захлебываясь, спросил Зуев.
– Зойка подбежала, шлепнула и вроде всхлипнула, мне почудилось, – вяло ответил Шамрай. – Поехали, что ли?
Зуев нажал на газ.
Короткого дня не хватало. Задержавшись в «Орлах» по кроличьим делам, Зуев с Шамраем выехали на тракт, когда уже почти совсем стемнело. До знакомого перекрестка доехали, когда уже наползала темная осенняя ночь. Свернув направо по проселку, где Зуев со Швыдченко два дня назад видели странную сороконожку, они поехали к деревушке. Дорога была скользкая, машина вихляла задом, а на окраине деревни с разгону влетела в большую лужу.
– Загрузла добренько… Самим не выбраться, – сказал через минуту Шамрай, вылезая прямо в воду.
К счастью, тут же, через два дома, оказалась и хата Евсеевны. Зайдя к ней, Зуев поздоровался, познакомил с Шамраем и попросил созвать вечером звено.
– Задание какое? – спросила серьезно Евсеевна.
– Просто хочу закончить с вами все дела. Оформить бумаги. По всем правилам. Есть и задание.
– Ох ты, голубчик мой… вот спасибо… – И Евсеевна захлопотала вокруг. – Ночевать-то у меня будете, ребята? У меня чисто, горенку натоплю.
– Горенку потом, мамаша, – быстро, по-солдатски осваиваясь в чужом доме, грубовато сказал Шамрай. – А пока машину не засосало, давай созови-ка, мать, мужиков вытащить нашу телегу. А то морозом прихватит – зимовать будем у тебя на печке.
Евсеевна остановилась, когда он начал говорить, в углу у печи. Подперев локоть одной рукой, она другой поддерживала свою худую, морщинистую щеку и, с жалостливым любопытством разглядывая искореженное лицо, слушала его бойкую солдатскую речь.
Он заметил ее взгляд и замолчал.
– Да ведь мужиков-то и нет у нас, почитай, в деревне нашей. Ну, ничего, звено мое соберем – вытащим. Мы привычные. А не под силу будет, лошадок пригоним. Выручим. Не сумлевайтесь, – озабоченно заговорила она, скрывая от Шамрая свое смущение.
Тут же она разослала ребятишек за звеном, а сама затопила печку.
Раньше всех пришла дебелая Семенчиха. Сбросив свой необъятный ватник из немецкой шинели, осталась в широкой домотканой рубахе. Грубым крестиком была на ней наметана гарусная вышивка. Не столько, видимо, для красоты, сколько по извечному обычаю Северной Украины. Как узнали Шамрай и Зуев после, она была родом из соседней Черниговщины.
– Надо выручить молодцов, как и они нам на тракте подмогли. Звеном вытянем? – спросила Евсеевна.
– Казала Настя, як удасться, – вдруг по-украински ответила Семенчиха. – Оставить бы их на ночь в этой калюжине, чтобы не ездили в темень. А то еще как раз на мину наедут. Мало вас, мужиков, на войне перебито – еще в мирное время, как та корова у Иванихи, взлетит ваша тыркалка.
– А що, у вас мин еще много? – оживленно спросил Шамрай.
– Да хватает этого добра, товаришок, – безразлично сказала Евсеевна.
– Слышь, звеньевая, говорят, у Горюна какой-то объявился ловкач.
– Сапер? – оживленно переспросила Евсеевна.
– Да кто же их знает, как их зовут по-военному, только ловко разминирует.
– Ага, слыхала, есть там такой, – поддакнула и Параскева, самая высокая в звене Евсеевны.
Шамрай смутился, отошел в сторону и насупился.
Звеньевая сказала как-то мимоходом:
– Да говорила я с секретарем там на тракте, он обещал Горюну сказать, да боюсь, чтоб не заставили нас и на тракте расчищать.
– Эге, на тракте – там пускай военные саперы, – оживилась Семенчиха, – чем мы рассчитаемся? Один семенной. Нам бы только тропинки для скота расчистить, а этот небось за пол-литра сделает, – тараторила Семенчиха, а Зуев, улыбаясь, поглядывал на Шамрая, стоявшего у притолоки. Он внимательнейше что-то там разглядывал.
Захлопали двери, и за несколько минут уже все звено было в сборе. Последней прибежала Манька Куцая. Еще в сенях она выстукала веселую дробь подковками сапожков. Не то стряхивала грязь, не то пускалась в легкий пляс. Вскочив в хату, она весело хлопнула дверью и с порога затараторила:
– Женишки приехали? Ах-ти мне, красавцы-то какие… Голубок ты мой, свет сокол ясный, – и, мельком, одними бровями, поздоровавшись с Зуевым, она проплыла почти танцуя мимо него, опустилась рядом с Шамраем на лавку, продолжая легкомысленно тараторить.
Лампа-пятилинейка чадила на загнетке без стекла. Зыбкий мерцающий свет ее почти не освещал угол избы, где сидел Шамрай. Но вошедшие раньше уже успели разглядеть его лицо. Бойкая молодая бабенка все постукивала подковками полувысоких каблуков.
Женщины смотрели на Шамрая сочувствующе и виновато. Все молчали, не зная, как прекратить бестактную болтовню самой молодой своей подруги. Не находя подходящих слов, Евсеевна просто взяла лампу с загнетки и поставила ее на стол. Обожженное лицо Шамрая осветилось. Куцая весело и быстро повернулась к нему всей фигурой и замерла. То, что она увидела, было так неожиданно, что Манька не могла удержаться от восклицания. Разочарование, жалость – все было в этом звонком крике молодого голоса. Она всплеснула ладонями, закрыла ими глаза и быстро отбежала к печи.
Лицо Шамрая, как каменное, выделялось в рамке окна. Он смотрел на свет лампы не шевелясь, не отворачиваясь. Женщины оцепенели. Первой опомнилась Семенчиха. Направляясь к Шамраю, она мимоходом процедила сквозь зубы присмиревшей Маньке:
– Жируешь, кобыла? – И, не останавливаясь, подошла к лавке, обняла голову Шамрая обеими руками и прижала его обезображенное лицо к своей необъятной груди. А Шамрай, сделавший вначале судорожную попытку оттолкнуться, вдруг смяк, и голова его, вся покрытая рубцами и шрамами, безвольно отдалась материнской ласке. Мягкая грудь Семенчихи совершенно скрыла изуродованное лицо… От нее пахло только матерью, молоком, пеленками… И вдруг Шамрай почувствовал, что щеки его и лоб, все, что горело жгучим огнем уже больше трех лет с той жуткой танковой атаки, вдруг начало остывать. И он, забывая обо всем, щекой прижался к расстегнувшейся сорочке, где узкой длинной полосой белела атласная кожа с синеватыми прожилками на полных грудях.
– Ничего, сынок, – гладила она его курчавый чуб. – Ты не держи зла на нас, не держи. Она у нас самая молодая, – говорила ласково Семенчиха. – У-у-у, языкатая… – шепнула она на Маньку.
А та, оперевшись на карниз печки, упрямо не поднимала глаз. Скрестив руки, она капризно надула губы.
– Не виноват он, девонька, – уже громко сказала ей Семенчиха.
– А в чем виновата я? – спросила шепотом Манька.
– И ты не виновата.
Шамрай вдруг громко глотнул воздух, словно поперхнулся, встряхнулся, встал…
– Пошли, – просто и решительно сказал он. – Мороз прихватит – вырубать придется…
Женщины заторопились. Евсеевна, наматывая веревку на согнутую в локте руку, испытующе смотрела на Маньку. Та все так же стояла, опираясь на угол лежанки.
Шамрай, шурша зуевским кожаном, подошел к молодухе.
– Ну, чего ты? Не журись, курносая!.. – сказал он лихо.
Женщины, гурьбой окружив Зуева, вышли.
– Хорошо, не держит зла твой начальничек, – донесся из сеней голос Семенчихи. Бабы довольно засмеялись.
Манька медленно и боязливо поднимала глаза на Шамрая. Она провела взглядом от сапог, вдоль пуговиц заношенного кителя и подняла глаза, полные слез, к его лицу, резко освещенному сбоку лампой. Пылающая печь окрашивала шрамы в багровый цвет. Но теперь она, не сморгнув, долго и бесстрашно смотрела ему в глаза.
Шамрай усмехнулся.
– Пошли? – сказал он, кивнув головой на улицу.
Манька, не двигаясь, смотрела на него с ласковой жалостью.
– Ночевать пустишь? – вдруг грубостью спасаясь от неловкости, спросил солдат.
Ее брови поднялись. Недоумение и отчаянная решимость были написаны на ее лице.
– Приходи, – сказали ее губы как-то сами собою.
– Нет уж, – с каким-то мстительным удовольствием сказал Шамрай. – Машину вытащим – сама поведешь. А то еще хлопцы мне ноги переломают…
– Некому у нас… – сказала Манька и, коснувшись его руки, у локтя сжала ее. Затем погладила от плеча до ладони его руку, не то просительно, не то прощально извиняясь, и сразу выскочила во двор.
«Словно проверяла, есть ли руки», – подумал Шамрай. И вдруг радость, буйная, широкая, как морская волна, поднялась и разлилась по всей груди. Руки-то его были здоровы!
Он хрустнул пальцами и, прихрамывая, вышел вслед за Манькой на улицу. Зуев уже возился у руля. Звено Евсеевны дружно натянуло канат. Раскачивая машину, восемь женщин выкрикивали песню:
Как по черной речке
Плыли две дощечки…
Манька Куцая, подоткнув юбку, схватилась за канат и завела высоким фальцетом:
Э-я-х, трам-тра-ля-ля-лам…
А звено подхватило:
Плы-ы-ли две дощечки.
Машина медленно, сердито булькая выхлопной трубой в воде, двинулась с места. Манька Куцая, озорничая, кричала:
– Вперед, на запад, бабки-голубушки! Тяни, тяни под песню…
Бабы белье мыли,
Подол замочили.
Эх, трам-тра-ля-ля-лам…
Машина, под хохот и визг, медленно выползала из огромной лужи на бугор.
Зуев один остался у Евсеевны. Он внес в хату сидор семян люпинуса.
– Вот оно – задание, хозяйка. Завтра утром растолкую как сумею.
Она радушно накормила его вареной картошкой в мундире и все рассказывала о своем звене и жизни в колхозе. Но вскоре заметила, что гость слушает рассеянно.
«Устал, видимо, хороший человек. Уснуть ему надо». И, быстро постелив, позвала майора в горницу.
Зуева жгли две тетради, спрятанные у него в боковом кармане кителя. Он торопливо разулся.
– Не оставишь мне свет, мать? – спросил он как-то жалобно.
Она, вздохнув, присела на лавке.
– И ночью нет покоя? Трудитесь все – честные начальники по нашим вдовьим делам. Потрудись, мил человек. Нам ведь тоже нелегко…
Зуев, не отвечая, вынул теплые, нагретые собственным телом тетради.
Евсеевна ушла.
Зуев испытывал какое-то чувство тайной нерешительности и сомнения. Наконец он разложил на койке тетради.
Первая была явно наша, русская общая тетрадь в черном коленкоровом переплете, из тех, что прилипают и потом с хрустом отклеиваются от книги и стола. Видно, она долго пролежала свернутая в трубку. Зуев разгладил страницы, и затрепанная тетрадь вновь свернулась калачиком, как продрогший щенок-бродяга, словно не желала добровольно отдавать скрытую в ней тайну…
Вторая, поновей, казалась холодной и чужой… Зуев почему-то подозрительно взглянул на обложку из эрзацзмеиной кожи и тихо отложил ее в сторону.
Со смешанным чувством отчужденности и жгучего любопытства Зуев открыл первую. Он знал: сейчас его дело и его право вершить суд. И не только над ней, но и над многими.
И, видимо, даже бывалым воякам это не так-то уж легко…
Первая страница тетради, похожей на лохматого щенка, начиналась так:
«Ночь 21-го. Я уже три года пионервожатая и год учусь на заочном. Совсем сроднилась со своей школой. Сегодня был выпускной бал. Уже и наши меньшенькие кончили десятилетку. Мы шли из школы поздно за полночь целой гурьбой. Хорошо как! Тепло, ласково… На нашей улице ватага стала рассыпаться. Парочки, как журавли от стаи, отделялись, исчезая в переулках и воротах. Это я сама не раз видела весной… Вместе с Шамраищем… Он уже лейтенант-танкист. Стал какой-то хмурый, злой. Буркнул только вечером: «Завтра не приду».
А когда мы кончали, на Яловце была весна… Весна, весна… Луга еще были покрыты озерками с обтаявшими льдинками. Он тогда первый услышал весеннее курлыканье и высоко задрал голову! Долго, не моргая, смотрел он на косяк журавлей. А когда те, двое, отделились, вздохнул и посмотрел на меня плачущими от солнца, веселыми глазами. «Давай и мы, как эти…» Чудак… Ведь он же понимает, что того, кого я люблю, с нами нет здесь. И он знает, что я не способна на предательство. Так думала я, пока косяк не скрылся за ветлами-вековушами, вразнобой прибежавшими к берегам Иволги… Когда я повернулась к нему, он, не моргая, смотрел в глубину реки. Глаза его темные, как омут. Какой все-таки красивый профиль… Как сложен… Я сказала ему об этом: ей-богу, серьезно. А он послал меня к черту и быстро ушел, обрушивая с берега в быструю воду дерн и комья глины. Чудак… Тут-то над головой показалась новая стая. Курлы, курлы, курлы… и бух-х-х, бух, бу-у… Котькины буханья… И я задумала: если и от этой стаи отделится сразу пара – Петяшка мой приедет. Но стая смешалась, стала кружиться, разделилась на три части. И между ними, там, в вышине, какой-то митинг, бунт или драка. Целый воздушный бой. С того времени прошла целая вечность. Петр в Москве… Шамрай – важный военный. А я вожусь все одна с первачками.
Вот так и эти ребята – в два часа ночи, как журавли. И почти все – парами. Только я пришла одна. Никто не проводил до калитки: боятся Шамраевых кулаков. Где-то далеко за лесами светает. И гул… и шум… и журав-ли…
22/VI. Я вчера уснула – головой на дневнике. Но как это было давно! И вот снова ночь. Но теперь уже война. Я проспала вчера до полудня. Мама растолкала: «Война!» Я выбежала на улицу. И первая – эта Надька из девятого: «Ты слышала? Теперь уже не надо будет сдавать физику!..» Вот дурища… А впрочем, она так плакала из-за этой переэкзаменовки. И весь день у всех на языке одно слово… И никто ничего не понимает. Откуда? Зачем? И совсем не так, как в кино и в песнях по радио. Совсем, совсем не так… Значит, вчера на рассвете это были совсем не журавли… Конечно, откуда они взялись бы летом! И зачем я уснула?!.. Наши ребята видели их на рассвете. Только никто не понял, что это война… Летело на восток много самолетов вдоль железной дороги – и все…»
Майор Зуев отложил тетрадь, снял нагар с плошки и прислушался… Тишина. Память быстро навеяла воспоминания о том проклятом первом дне, который стал рубежом эпохи. В Москве. Но он сделал над собой усилие и погасил свои воспоминания… Стал дальше перелистывать страницу за страницей. «Ну, тут все известно, почти все так же, – в унисон… Чего-то не понимала девочка. Растерялись, видно, у нас тут, в Подвышкове. Да и мы ведь тоже… Чего там…»
Рассеянно и ревниво он листал страницу за страницей дневниковые записи Зойки. Все эти смятенные думы когда-то дорогого и понятного человека были отгорожены от него сегодняшним душевным состоянием и четырьмя кровавыми годами. И то, что пережила Зойка в первые дни войны, как-то не затрагивало его внимания. Над ним довлело другое: «Что же с тобой стало?.. Что ты?.. И когда же… когда?» Пробежав глазами десяток листочков бегло и безразлично, Зуев вдруг с маху остановился.
«12 июля 1941 г. Кончилась эта пытка… Неразбериха и безделье. Совершенно противоположные слухи, разговоры, радио и газеты… От всего этого можно сойти с ума. Когда остаюсь одна – рву на себе волосы и кусаю губы. Но сегодня все кончилось… Едем на окопы. Куда? Не сказали, но едут все наши. Мальчишки, которые еще не призваны в армию, все девчонки и много стариков. Собираюсь. Проходят мимо окон ребята и поют песню… Теперь я и родина – одно.
15 июля. Мы недалеко от города С. Три дня провели в дороге. Ехали эшелоном. Нас ни разу не бомбили, хотя дважды мы проезжали через станции, где еще дымились развалины и между рельсами не высохла кровь. Но убитых и раненых никто из нас не видел. На дорогах – в движении войска на запад и огромные пушки. Скоро наши его остановят. Все старики говорят: на Днепре ему дадут по морде. Больше ничего писать не могу. Нас предупредили и объяснили все о государственной тайне. Прибыли со станции пешком. Шли почти всю ночь. Утром проснулась в огромном сарае на соломе. Не помню даже, как я сюда попала. Мы все из нашего города попали в третью тысячу. Сейчас вторая тысяча получила лопаты и отправилась на задание. Мы их сменим. Все жалеют, что не взяли из дома лопат – каждый свою… Будем работать в три смены – из-за лопат.
16 июля. Вчера десять часов работали. Роем огромные овраги в два человеческих роста. Это мы отгораживаем Россию от немецких танков. К вечеру мы уже знали, что это называется «противотанковый ров». Старший лейтенант, с лопатами и киркой на черных петлицах, называет его по-военному: «эскарп». Он очень серьезный – старший лейтенант. Хотя и не злой. Никто из нашей тысячи не знает его фамилии. К концу дня наши девчонки стали с ним заигрывать. Но он ни разу не улыбнулся. А когда уж очень строили ему глазки, краснел и отворачивался. Ах как болят волдыри на ладонях! Один лопнул и жжет…
18 июля. Мы уже вырыли около четырех километров рва. Но вчера под вечер из-за холма выскочил немецкий самолет. Совсем неожиданно он круто повернул, лег на крыло и прогудел низко-низко вдоль равнины – над нами. Люди прыгали в ров и прятались за насыпью. Он не бомбил и не стрелял. Старший лейтенант объяснил, что это разведчик, он возвращался с задания без боеприпасов. Вечером нас перебросили километров на шесть в сторону. Мы спали в новых колхозных сараях. На рассвете на нашем старом месте была сильная бомбежка и что-то дымно горело. Старший лейтенант в полдень сообщил нам, что это бомбили бы нас, если бы командование не догадалось перебросить нас на новое место. Он сказал: если обнаружил разведчик, то перемена дислокации самый лучший способ уйти из-под удара. Все наши девчонки говорят, что наш старший лейтенант – большой стратег. Особенно Надька расписывает его военные таланты. Лучше бы зубрила свою физику… А некоторые уже без ума в него влюбились…
7 августа. Долго не заглядывала в дневник. Болят руки. Не высыпаемся. Уже три недели мы роем и роем землю. Сегодня утром бригады нашей тысячи вышли на свои места еще до восхода солнца. Начали работу без команды, как все эти дни. Стремимся выполнить полудневную норму в прохладе. Часов в девять вдоль эскарпа началась тревога. Где-то на юге и на севере прорвались немцы. Нам надо уходить, чтобы не попасть в окружение.
8 августа. Мы в окружении… Прорывались всю ночь далекие зарницы. На западе еще со вчерашнего вечера все явственней слышен звук канонады. Надька отбегает в сторону и прикладывает свою шевелюру к земле. Говорит, что очень хорошо слышны пушечные выстрелы. А город С., возле которого мы рыли землю, – Смоленск. И никакая это уже не военная тайна. Он уже у немцев.
9 августа. Шли всю ночь. Часа в два ночи мы вышли на шоссе и влились в колонну войск. Армия движется тихо, никому не разрешают курить и зажигать спички. Только каждый час колонна останавливается и подолгу стоит. А затем шепотом подается команда. Все встают, движутся быстро, а иногда и бегом. А потом снова остановка. Тихо. Падают звезды. Зарницы выстрелов. Пахнет гарью. А когда прильнешь к земле, виден на звездном небе холмистый горизонт. Оказалось, это кучи соломы после комбайна. Снова команда, звон оружия, холмы, гарь и далекий, далекий гул… Надька мне по секрету сообщила новость: за час до того, как мы вышли на шоссе и соединились с армией, у нас была остановка снова на комбайновом поле. Все сразу повалились на кучи соломы. Кое-кто храпел. И Надька говорит, что сама видела, как старший лейтенант, накрывшись плащ-палаткой, долго лежал и плакал. И делал вид, что по карте и компасу выверяет маршрут… Когда я спросила Надьку, откуда она знает, что он делал под плащ-палаткой, она смутилась и отошла прочь. Видно, не такой уж он стратег… Хотя, когда вывел нас на шоссе, выпятил грудь и затянулся ремнем. А на первом же привале, на заре, очень деловито чистил и смазывал свой пистолет. Ночью мы прошли по мосту. Старший лейтенант первый раз за всю войну заулыбался и сказал, как мальчишка: «Девочки, не горевать! Сейчас, когда мы форсировали Днепр, – все будет в порядке. Теперь мы как за мамин подол ухватились!» Мы даже удивились, каким он оказался веселым, наш стратег. Через час, как только взошло солнце, сзади нас раздались пушечные выстрелы, пулеметные очереди, а затем несколько больших взрывов. Колонна ускорила шаг. Затем вдоль дороги промчалось несколько машин. На передней стоял на подножке какой-то начальник с длинной шевелюрой и держал в руках два пистолета. Армейцы говорят, что к переправе подходили немецкие танки и мост наши взорвали. Где-то слева всю ночь разгорались пожары. Неужели там уже немцы? Мы второй день уходим от окружения. А как же те, кто не успел перейти Днепр по взорванному мосту? А лейтенант говорил, что позади всех отступают самые храбрые. Они называются прикрытие, или арьергард… А кто же прикрывает их, если те, кого они прикрывают, взорвали у них перед носом мост? Страшно подумать… А тот, с шевелюрой, с двумя пистолетами и грозными бровями, мчавшийся вперед, – тоже самый храбрый?..»
Дальше в дневнике шел большой пропуск в датах, а страница до конца была не дописанной и очень испачкана грязью и пятнами от дождя или слез.
Перевернув страницу, Зуев прочел длинную запись о смоленских пожарах 8 августа, о выходе подвышковских парней и девчат из «окружения». Девчонки на войне быстро освоились и так и сыпали военными словами: «марш», «атака», «охранение», но чаще всего – «окружение».
Почерк в тетради стал более крупным и неразборчивым…
«14 августа. Прорвались. Я уже дома. Последние дни у меня очень болит плечо. 20 дней мы не выпускали лопат из рук. Натертые в первые же дни волдыри так и не сошли. Они стали кровавыми. На них снова нарастали новые волдыри, а затем ладонь стала как панцирь у черепахи. «Черепашки мои», – говорил всем наш старший лейтенант.
15 августа. Я доскажу, допишу, конечно, хотя все это страшно. Очень страшно потому, что непонятно. Я ведь это пишу не для себя, а для моих мушкетеров. Только вот где они сейчас – не знаю. Увидимся ли мы когда-нибудь? Даже днем, чуть зажмурю глаза, – и вижу ночь, и слышу тихий топот тысяч людей, скрип повозок и позвякивание оружия. Очень мало машин. Тихо мы выходили из окружения. Утром, когда стало светать (не помню, было ли это на третий или на четвертый день), подъехал верхом большой командир с двумя шпалами и очень ругал старшего лейтенанта – зачем ведет «это бабье» вместе с войсками. Он кричал: «Чего вас черт здесь носит!» – «Мы рыли противотанковый ров почти месяц!» – закричали самые смелые девчонки. «Кому он нужен, ваш ров?!» – и он длинно выругался. Все вдруг затихли. Как будто сломались. Нас подняли и повели в сторону от шоссе какой-то извилистой полевой дорогой, среди тихих и печальных полей. И только мы ушли в лесок, как на шоссе началась жуткая бомбежка и стрельба. Мы в страхе бежали по лесу, многие заблудились. А лесок оказался совсем маленьким.
Нам сказали, что бежать дальше не надо. До вечера будем спать, а ночью опять пойдем. Когда совсем затихла бомбежка на шоссе, наши ребята стали бродить по лесу. А мы с Надькой сидели под березкой так тихо, как ребятишки в темной комнате, хотя кругом была оранжевая листва – точь-в-точь как у Левитана. Природа как бы замерла. Только тихо-тихо шелестели листочки и даже ветерок был какой-то сладкий. «Здесь вчера или ночью тоже была бомбежка», – сказал незнакомый парень, проходя мимо. Мы пошли с Надькой бродить по лесу. Несколько разбитых машин и воронки возле них с вывороченными березками. А ближе к шоссе маленькие свежие холмики… очевидно, могилки. Мы с Надькой вышли на другую сторону рощицы. С опушки леса мы долго смотрели на волнистые дали. Наступит ночь, и мы побредем туда – домой… Удастся ли нам выйти из окружения?
Вдруг Надька схватила меня за руку и шепнула; «Смотри!» Шагах в пятнадцати от нас, посреди скошенного клевера, распластался человек. Нам вначале показалось, что он ползет к лесу. Он был в красноармейской одежде, и мы не побежали от него. «Раненый», – шепнула Надька. Оглядываясь на небо, нет ли вблизи самолетов, мы пробежали несколько шагов по открытому полю. Красноармеец был убит и лежал лицом к земле. В маленькую ямку на худой шее набежала вода. «Как будто и мертвые потеют», – жалобно сказала Надька. А на висках блестели седые капельки росы. Мы долго стояли над ним, боясь пошевельнуться. А затем решили похоронить его. Взяв тело за пояс, мы перевернули его на спину.
«Патрон, индивидуальный патрон!» – шепнула Надька. Стоя на коленях, она достала из бокового карманчика его брюк черную штучку и, быстро развинтив ее, прочитала: «Москва, студент 1-го курса медицинского института Владимир Ухлин».
«Посмотри в кармане. Документы», – сказала Надька. Я нагнулась, и теплый, сладкий запах резко пахнул мне в лицо. В кармане гимнастерки были комсомольский билет и маленький блокнот. Мы взглянули друг на друга и быстро поднялись с колен. Взяв у меня комсомольский билет, Надька сказала:
– Оказывается, он совсем молоденький был.
– Маленький какой, – сказала я, не понимая, зачем говорю это. Мы не заметили, как в это время к нам подошли несколько наших ребят. Один из них ответил мне:
– Нет, он совсем не маленького роста и, может быть, даже выше среднего. Просто наповал убитый здоровый человек за сутки испаряется наполовину. Ведь в каждом из нас девяносто процентов воды…
Как они могут так спокойно говорить об этом?
Но ребята уже тащили из лесу изрешеченную осколками, окровавленную красноармейскую плащ-палатку. Мы перекатили на нее то, что было когда-то молодым студентом 1-го курса медицинского института, и понесли в лесочек. Завернули его в плащ-палатку и закопали в воронке от авиабомбы. Мы с Надькой легли под березкой на опушке. Немного поревели. Затем я раскрыла его блокнот. Там были стихи и фотография.
– Прочти, – сказала Надька.
Я стала читать… А она, моя фронтовая подружка, кусая травинку, смотрела в небо.
Работай всю жизнь, не знай передышки,
Гони разум ввысь.
Чтобы вложить и свою мыслишку
В мира огромную мысль.
Это было написано на оборотной стороне небольшой фотографии, на которую я и сейчас смотрю у себя дома. Милое лицо. Из майки выглядывают такие мускулистые руки, как у Шамрая. Хорошие гордые брови и большой подбородок. Выражение глаз на любительской темноватой фотографии трудно понять.
В блокноте было пять или шесть стихотворений.
– Отдай его мне на память, – попросила Надька. – А фотографию, если хочешь, храни сама.
Из блокнота я запомнила только лихое начало:
В такой стране, где бьет ключом работа
И где теперь нелепо умереть,
Где множатся социализма роты,
В такой стране нельзя душой стареть.
…Не постарел. И Надька вроде не постарела… А я? Не знаю… Но почему кажется мне, что от тех журавлей, которых мы видели с Котей той весной, прошла уже тысяча лет?
Завтра мы с Надькой идем на работу. В нашем тубсанатории уже несколько дней военный госпиталь. И сегодня нас приняли нянечками».
Зуев не стал внимательно читать Зойкину исповедь за месяц ее пребывания в госпитале. Он улавливал из многих страниц только какую-то общую черту отупения. «Стала привыкать к страданиям окружающих людей», – прочел он в одной записи.
В половине сентября фронт приблизился и к Подвышкову. Были сданы Киев, Чернигов, Гомель. Родные места стали прифронтовой полосой.