Текст книги "Дом родной"
Автор книги: Петр Вершигора
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
«Ни пера, ни мясца», – говорил он сам себе, любовно отодвигая груду прочитанных книг, мысленно сличая их содержимое с аккуратно присылаемыми заданиями и программами. А все же хорошо, что прочел. Ему просто до зарезу необходимы были все знания. Овладевая ими, он становился полноценнее как гражданин: они лелеяли в нем самые лучшие мечты и стремления – он был одержим познанием мощи своей родины. Знания укрепляли в нем революционный дух и патриотические силы.
Оно и понятно. Процесс расширения кругозора, совершенствования характера непосредственно влиял на его гражданственность, партийность. Зуев приглядывался ко всем окружающим его работникам района. Но особенно привлекали его внимание трое: Сазонов, начальник милиции Пимонин и недавно появившийся Шумейко. К двум последним он еще присматривался. Феофаныча как-то болезненно и пристально изучал – особенно после поездки по району.
Все глубже и глубже вгрызаясь буром своего неуемного анализа в психологию Сазонова, Зуев, обобщая, однажды подумал:
«Неизбежно он встретит себе подобных… Наверняка! И они станут учиться друг у друга способам и приемам… Уловкам и выкрутасам. Они – как вода. Встречая скалу на своем пути, она обтекает ее, мягко и ласково журчит, нежно подтачивает ее основание, вымывает из-под нее грунт по песчинке, по камешку. И скала начинает крениться. Заваливается набок. При падении может расколоться пополам. Эти обломки тоже будут охватываться со всех сторон ласковой струей лени и перестраховки. Камни начнут дробиться. Пройдут годы, и от скалы могут остаться лишь отшлифованные плоские голыши, зеленые от водорослей и неподвижной старости. Скроются под струями течения, которое застынет и будет двигаться тихо, плавно, лениво. Только в ясный день, когда лучи солнца пробьют толщу водорослей, можно еще будет, бросив весла, перегнувшись с кормы лодки, увидеть то, что осталось от могучей, когда-то непреклонной скалы…»
Так, увлекаясь, Зуев рисовал себе картину перерождения Сазонова. Но верна ли она? Хотелось еще и еще проверять свои столь серьезные подозрения.
И Зуев стал мысленно сопоставлять Сидора Феофановича с остальными руководящими работниками района. Он поставил его рядом с Швыдченкой, затем со вторым секретарем райкома Усовым. Рядом с ними грузная, внушительная фигура Феофаныча выглядела солидно. Но как только Зуев, пытался внешние критерии заменить духовными, этическими, в облике Сазонова сразу все мельчало.
Был еще один человек в районе, с которым всегда считался Зуев. И не только из-за партийного стажа. Молчаливый, малоподвижный, тяжеловесный начмил Пимонин был, бесспорно, одним из самых опытных и видавших виды коммунистов в районной партийной организации. На заседания бюро райкома он являлся аккуратно, но чаще помалкивал. Лишь изредка вставлял меткие замечания и задавал вопросы, которые обнаруживали в нем человека, бесспорно, знающего жизнь и людей. В его репликах всегда была та черточка партийности, которая постоянно вызывает уважение и которую он, Зуев, сам стремился выработать в себе. По службе Пимонин относился ко всем одинаково, никаких личных симпатий и антипатий ни к кому не выказывал. К многочисленной милицейской клиентуре тоже относился ровно, внимательно выслушивал людей, а где надо и основательно взвешивал поступки и проступки граждан Подвышковского района.
Почти половина дел в милиции так или иначе была связана с самогонкой. Но этими делами начмил Пимонин сам не любил заниматься. Раз навсегда ввел он порядок, что самогонными аппаратами и пьяными дебоширами ведают участковые самостоятельно, а если где требовалось более серьезное расследование – поручал это своему помощнику Дятлову. Зуев слышал, что Пимонин по происхождению питерский рабочий, участник гражданской войны. О том, что он бывший чекист, красноречиво говорил значок – старинные мечи с рыцарской рукояткой, пересекающие овал типа кокарды. И Зуев не удивился, когда узнал как-то, что начмил Пимонин еще в годы Дзержинского работал в аппарате ВЧК и начал свой путь с должности или с обязанностей рабочего комиссара Чрезвычайной Комиссии по защите города Петрограда. Такими они и представлялись ему – эти первые чекисты страны.
От сопоставления этого человека с фигурой Феофаныча ничего путного не получалось. Несмотря на примерно одинаковый возраст и внешнюю схожесть – оба были грузные, лысоватые, медлительные, – сразу становилось ясно, что это далеко не одного поля ягоды.
По ассоциации с образом начмила Пимонина пытливая мысль Зуева скользнула и задержалась еще на одном районном ответственном работнике – начальнике райотдела КГБ. Звали его Роман Александрович Шумейко. По причине небольшого воинского звания, а может быть и из показной скромности, товарищ Шумейко почти всегда ходил в штатском. Он любил таинственно нахлобучивать кепку с пуговкой и поднимать на одно ухо воротник. Из кармана кожанки иногда высовывалась рукоятка пистолета, а сзади, выделяясь на бриджах, из-под полы пиджака всегда выглядывал кожаный носик кобуры другой «пушки».
Это был худощавый, с журавлиной походкой, шустрый человек. Можно было подумать, что не Пимонин, а Шумейко раскрывал заговоры против Ленина.
– А что в Подвышкове собрались через год после взятия Берлина все шпионы и диверсанты – так об этом он мне сам намекнул, – сказал однажды Зуеву Плытников.
– Так громко и заявил? – спросил Илью Зуев.
– На ухо. Но оч-чень доверительно… От Петлюры до Власова все тут наследили, говорит. И в районное руководство не может быть, чтоб не пролезли, говорит. Лесная, мол, жизнь притягивает, наверно.
Вот уж кто не походил фигурой на Сазонова, так это очень моложавый и энергичный товарищ Шумейко. Родом из полтавских краев, худой и вертлявый, он всегда говорил междометиями, а простейшие новости районного масштаба всегда почему-то сообщал по секрету, приложив раскрытую ладонь тыльной стороной ко рту. Как будто бы то, что «Орлы» позже всех вывезли зерновые и отказались от сверхплановой продажи картошки, представляло важную государственную тайну. Прибыл товарищ Шумейко в район осенью, немного позже Зуева. Но он уже успел блеснуть раскрытием таинственных дел, были проведены аресты среди остававшихся на оккупированной территории жителей.
На бюро райкома товарищ Шумейко как-то схлестнулся с начмилом Пимониным. Послевоенное разделение органов явно подняло авторитет Шумейки. А он, по всему было видно, работал самозабвенно. Не покладая рук, выискивая и искореняя врагов и замаскировавшихся изменников.
Сравнив мысленно фигуру товарища Шумейки с сидевшим не так давно в кабине «зумаша» предрика, Зуев даже улыбнулся – настолько несопоставимы были эти две фигуры. Высокий, юркий, в хромовых сапогах и кожанке, в кепке Шумейко и тяжелый, в коротком ватном пиджаке с воротником и в шапке-ушанке Сазонов были совершенно различными людьми. Все: и внешность, и возраст, и положение, и стаж, и манера разговаривать, слушать, обращаться с работникам райцентра и периферии – все, все было у них разное.
Ничего толкового не получалось у Зуева из этих сравнений.
5
Сдача дел и новая должность отвлекли Зуева от намерения посетить Шамрая. И только поздней весной, как-то приехав в Орлы с утра и справившись с делами, наш экс-военком решил махнуть к другу.
Весны вроде и не было. Бесснежная зима не оставила ни капли влаги. Сдутые еще в декабре в овраги и леса снега исчезли быстро и бесследно. И сразу же началась сушь. Холодная, серая сушь. Промерзлая земля совсем не нагревалась, и сев в колхозах не начинали. Ждали дождей. Пыля по тракту своей машиной, Зуев смотрел на окружающие поля глазом горожанина и еще не ощущал тревоги, которая овладела всеми, кто своей жизнью был связан с землей. Но он мог бы заметить эту тревогу еще в Орлах, в глазах молодого Алехина. И даже малый Свечколап, надвинув на брови свой кроличий малахай, поглядывал на горизонт угрюмо и сердито. «Посмотрю, как наш Котька пристроился бригадиром… Мужиков там в деревне нет, наверно, и в председатели скоро выйдет…» Но, приехав в Мартемьяновские хутора, он не застал Шамрая дома.
Манька Куцая, похудевшая лицом и вся озаренная каким-то новым светом, лившимся из ее больших серых глаз и, казалось, пылавшим на ее ярко-пунцовых щеках, радостно поздоровалась с майором:
– Да вы заходите. Не тревожьтеся. Он вас дюже любит… Может, даже дюжей меня. – Она хвастливо и кокетливо улыбнулась. – Вы не думайте, что мы с ним просто так, не-е, порешили по-хорошему, как муж и жена… вот только управимся с посевной. – И она вздохнула полной грудью, немножко насильственно нагоняя на свое счастливое лицо положенную для деревни в суховей грусть.
Но, введя майора в чистую горницу и усаживая его на почетное место, она не могла удержаться и, подойдя к нему близко-близко, тихо и благодарно сказала:
– Видать, судьбу мою вы тогда привезли, с первым зимним снежком. Век вам благодарна буду.
А Зуев, глядя на нее, счастливую, но уже понимая чутким сердцем, что значит для окружающего крестьянства, для наших послевоенных колхозов бесснежная зима, невольно подумал: «С первым снежком… да вот снегу-то больше не было, милая…» Все же, чтобы не нарушать ее радость, он взглядом старшего брата посмотрел на нее и спросил:
– Любит?
– Кто ж его знает… – переходя сразу на серьезный тон, сказала она. – Вроде любит. Вас, мужиков, разве разберешь: с бабой наедине вы как сахар, а меж людьми иногда и перцем оборачиваетесь. А наше, бабье, сердце – оно глу-у-пое…
И она еще долго что-то говорила о своей яркой и нестыдливой вдовьей любви. Видно, ей давно нужно было высказаться перед кем-то. А Зуев все смотрел на ее серые, иногда искрящиеся слезинкой глаза и слушал не столько ушами, сколько сердцем ее откровенный рассказ. Она долго, как-то песенно говорила о Шамрае, ни разу не назвав его по имени, словно толкуя о мужчинах вообще, пела песню о своем женском сердце, до края наполненном любовью, о своей судьбе, которой она так была довольна, о доме, о жизни и совершенно открыто, не стесняясь, – о жажде материнства.
– …Говорят мне все бабы – хлопчик у нас будет? – как-то умоляюще спрашивала она у Зуева, как будто он, уже довольно-таки перезревший холостяк, обязан был знать лучше всех деревенских женщин многочисленные женские приметы.
Зуев любовался ею, этой простой женщиной, сумевшей дать израненному солдату столько счастья. Что-то похожее на зависть к Косте шевельнулось у него в груди. И он, снова пропуская мимо ушей милые, наивные слова, всем сердцем вникал в ее чувства, полные большой человеческой доброты и радости.
– Вы… не подумайте, товарищ начальник, что я уж совсем для него себя потеряла… люблю его дюже крепко… но перед ним я того не показываю. У каждой бабы тоже своя стать. Должна блюсти. Вам что? Вам ордена-медали эти – главней всего на свете, да в президиюм покрасоваться чтобы вас садили почаще, да в ладошки… Но честь-почесть и у нас в цене. Нам детей рожать, хлеба пекчи, чтоб лучше нас никто на свете этого не умел. Вот как.
И, гордо поправляя на голове платок, она кинула взгляд в окошко и, быстро отойдя от печи, сказала:
– Идет… мой идет.
Деловитой, совершенно хозяйской, какой-то новой и – Зуев сразу уловил это – крестьянской походкой вошел Шамрай. Он поздоровался с другом, протянув крепкую огрубевшую руку. Манька отвернулась от печи и – все еще полная своим счастьем, только что высказанным чужому, но, как она, видно, понимала, доброму и умному человеку, – по-озорному бросила мужу вызов:
– А мы тут мало-мало не покохались… Товарищ Зуев так на меня гляде-ели-и, – явно вызывая Шамрая на ревность, поддразнила она.
Зуев, довольный, глядя на эту семью, поддержал хозяйку в ее совершенно понятной ему игре:
– Смотри, бригадир, будешь поздно домой приходить – отобью жинку.
– Ой, отобьет, Котенька, ей-богу, отобьет, – поддразнивала Манька.
А тот совершенно беззлобно вдруг брякнул:
– Он у меня уже отбил одну. Ни себе, ни людям… черту рогатому.
Куцая, видимо, кое-что уже знала о Зойке. Реплика Шамрая, сказанная им тоже полушуткой, для поддержки игривого разговора, попала явно по больному месту. Манька замерла, прерывисто вздохнула, и вдруг все лицо ее побледнело, а глаза, серые, колючие, стали почти черными. И бешеная ревность закипела, просто заклокотала в ней. Шамрай два раза ковыльнул к ней и, подняв на нее глаза, в недоумении остановился с протянутой рукой.
– Уйди ты от меня, черт рябой… У-у-у, бесстыжие зенки.
И слезы так и брызнули из ее обиженных глаз.
Оба друга не выдержали и захохотали. А она, вся в слезах, долго стояла с открытым ртом, как рыба хватая воздух, растерянно глядя на хохочущих мужчин, и вдруг сквозь слезы сама засмеялась. И так, не вытирая мокрого лица, стоя у печи, теребя передник, жалобно смотрела на смеющихся друзей.
– Эх, бабья наша доля… – И Манька, шагнув быстро к Шамраю, подняла свою маленькую крепкую руку к его голове, запустила пальцы в знаменитый Шамраев чуб и, наклонив его голову, крепко прижав ее к своей груди, сказала зло и властно, стиснув зубы:
– Люблю я тебя, черта конопатого… и никому не отдам… Вот! Глаза повыдираю всем…
И прилепила звонкий поцелуй к искореженной в танковой атаке щеке.
Зуев остался ночевать в Мартемьяновских хуторах. Как ни упрашивала Евсеевна, Шамрай с женой не отпустили гостя к ней на ночлег.
– Ну тогда хоть снедать приходите, – согласилась звеньевая. – Я ведь с осени помню ваш вкус и картохи вам наварю, нажарю на все двенадцать блюд.
– Так-таки на двенадцать? – сказал Шамрай весело.
– А что вы думаете. Тетя Евсеевна у нас мастерица, – поддержала Манька авторитет звеньевой.
– Приходите. Только поране. А то всему звену на завтра ответственный день. Будем люпин ваш ерманский сеять. Данилович полную инструкцию дал. Больше ждать нельзя.. Не вызреет.
– В сушь? – спросил Зуев, желая показать свою осведомленность в колхозных делах.
– Да ведь грядка – соток с пяток. Так мы уже и полили. И зяблевая. Теперь бы только семена увлажнить. Дать первый толчок надо. Пустит корни – сам пойдет.
– А ведь верно, пожалуй, – сказал Зуев.
– Рыбу плавать не учат, – гордо ответила Евсеевна. – Не святой Микола да Илья-пророк, а молотилка да тракторок. А засуха, верно сказал сынок, страшна. У нас говорят: засуха для брюха что попы для духа.
Зуев решил встать пораньше. Но когда проснулся – хозяев уже не было. Лишь за поскотиной трещал мотор шамраевского трактора.
– Решил пробороновать перед посевом, – сказал Шамрай, заглушив трактор у дороги. – Нарушить капилляры – называется. Для сохранения влаги.
Шамрай явно бравировал перед другом своими познаниями в агротехнике.
На другом конце участка вокруг Евсеевны собралось стайкой все звено. Зуев подошел к ним, поздоровался.
– Чего не разбудили? – спросил майор свою хозяйку.
– Так ведь жалко. На зорьке сон самый сладкий. А мы тут мигом управимся. Евсеевна печку истопила затемно, там такого – и печеного, и вареного.
– Я уже ваш вкус знаю. Самое умлеет картоха. И молочко топленое. Ну, девки-бабы, давайте. Расти, ерманская штуковина, нам на пользу.
Члены звена, видно, уже получили указания и скоро взялись за работу. Маньку, чтоб ей не нагибаться, поставили к маркеру. Семенчиха с тремя молодками проводили тяпками парные рядки. Евсеевна вручную ровно укладывала набухшие, смоченные семена. Еще две женщины заравнивали.
Зуев взял свободную тяпку и тоже включился в дело. Через пять минут, работая в непривычном согнутом положении, он почувствовал на загривке каплю пота – она пробралась за целлулоидный воротничок. Еще две минуты – и Зуев расстегнул китель, а затем, дойдя по рядку до трактора, и вовсе сбросил его, повесил на блестящие, отполированные сухой нелипучей землей шипы ведущего колеса. Шамрай, спустив здоровую ногу с седла, как лихой кавалерист, поглядывал сверху вниз и попыхивал самокруткой.
– В пот бросило с непривычки? Ничего, только не останавливайся. Жми до второго дыхания, – словно дело шло о кроссе, посоветовал старый физкультурник Котька. – Застоялся в кабинетах, жирок стопорит. А остановись: простудишься – это раз, темп потеряешь – два, бабы засмеют – три.
– И то верно, – весело сказал Зуев и с новым рвением бросился за Евсеевной и ее товарками.
Действительно, минут через десяток пришло второе дыхание. Теперь Зуев вошел в коллективный ритм работы звена. То, что он делал, стало однообразным повторением одних и тех же движений, но темп давал маленький коллектив привычных к земле тружениц.
– Совсем не было весенних туманов, – посетовала после короткого отдыха дородная Семенчиха. – Беда… Снова терпеть голодуху…
– Терпень – росток, что не во всяком саду растет, – сказала Евсеевна.
А Зуев подумал, что, наверно, туманы – это и есть тоска земли, призывающая ее к плодородию. Это как у Куцей тогда, в первые морозы. Зуев улыбнулся своим мыслям. Туман весенний, он плывет и дышит, когда земля, истомленная жаждой плодородия, ждет солнца, а он скрывает ее цветущую наготу своей широкой целомудренной одеждой. И вдруг срывает пелену с зовущего тела земли. «На, бери!» – кричат солнцу облака, только что бывшие туманом. Вот почему с такой тоской, наверное, вспомнила о весенних туманах Семенчиха.
– Бог с ними, с туманами, – Евсеевна махнула рукой. – Был бы один добрый обложной дождь.
– А летом или в сенокос, небось, зальет, – откликнулась напарница Евсеевны, набирая в лукошко новых семян.
– Дождь, он хорош вовремя да в меру, – вздохнула Семенчиха.
«Как, между прочим, всякая разумная любовь», – мысленно вторил ей Зуев.
– Эх, были б снега, не плакать бы нам до самой жары по туману да дождику, – громко, с придыхом подала голос и Манька.
Зуев закончил гон и разогнул спину. Откинув со лба взмокшие волосы, он посмотрел в сторону запада, где жил и трудился гвардии старшина Горюн и где из Белоруссии гнал слезу ветерок. Глянул на юг – там так же тосковала по снегам, туманам и дождям Черниговщина. Повернулся на восток… Но почему-то не хотелось забегать мыслью за горизонт. Зачем? Ведь вот она, тут, родная, хотя и не щедрая земля. Долины, долины, перелески, ельнички, пески.
«Долины – это же мягкие морщины матери-земли, много рожавшей, искони здоровой и мудрой, как всякая многодетная мать…» Но второе дыхание труда не давало мысли разгуляться.
Зуев вошел в свой рядок, ровно пронизанный белыми зернышками, и быстро заработал тяпкой, догоняя ушедшее вперед звено.
6
В Москву Зуев собрался лишь в конце июня. До Орла, где надо было навести кое-какие справки в тамошнем военкомате, он ехал товарным эшелоном. Груженный демонтированным оборудованием поезд медленно полз на Урал.
Из Орла пришлось ехать на перекладных. Выбитое танками шоссе, узкое и извилистое, усердно подставляло кузову грузовой машины каждый ухаб. На стоянке среди поля путники натащили в кузов сена, соломы. Ехали не спеша. Поближе к Туле начались бесконечные объезды. Дорогу ремонтировали пленные немцы. Полулежа на соломе, Зуев лениво разглядывал, как, словно в киноленте, проплывала мимо его глаз средняя Россия. Уже больше полугода он не ездил в дальние маршруты. Грузовик шел медленно, и, глядя по сторонам, Зуев размышлял, удивляясь и величию и бедности родной державы. Дорога неторопливо уползала назад, а впереди вновь и вновь ширилась, приближалась огромная земля и большое послевоенное горе.
Вскоре по бокам замелькали пригороды Москвы. Грязные, захламленные, со следами военных разрушений. У Даниловской заставы, расплатившись с шофером и с благодарной улыбкой взяв под козырек, Зуев зашагал своей дорогой. Тут же, возле рынка, он остановился в раздумье. Как ему поступить? Прийти на Калужскую без звонка и телеграммы было не особенно удобно и даже просто невежливо. Переписка, хотя и оживленная в последнее время, все же казалась ему недостаточным основанием для того, чтобы нагрянуть неожиданно. А в то же время какой-то бес подозрительности, царапая мужское самолюбие, нашептывал ему, что временная неловкость – это дело преходящее, а все-таки следовало бы появиться нежданно-негаданно.
Остановился на тротуаре возле пустой телефонной будки.
«Ведь всего только телефонный звонок!.. Не бог весть какой тактический вопрос». И, обозлившись, рванул на себя дверку автомата и плотно закрыл ее за собой. Привалившись плечом к углу будки, он застыл в нерешительности. Причина была уважительная: роясь в карманах, он не обнаружил подходящей монеты. Выйдя из автомата, прошел на базар, раздобыл два пятиалтынных. Вернувшись обратно, он застал у автомата очередь. И обрадовался. Было время подумать. Зуев даже немножко струсил, когда перед ним предстала картина: он является как снег на голову и действительно застает Инночку не одну.
– Вы будете звонить, товарищ майор? – вывел сто из раздумья чей-то игривый голосок. Оказывается, он остановился в самых дверях. Войдя торопливо в будку, сквозь стекло увидел двух девушек, прижавшихся плечами друг к другу. Они стояли у будки, о чем-то говорили и довольно нахально смеялись, неотрывно глядя на Зуева.
«Крашеные дуры», – зло подумал майор и повернулся к стеклу спиной.
Густой запах мокрой человеческой одежды и дыхания, подсолнечной шелухи и чего-то другого, напомнившего ему вдруг неистребимый запах немецкого ресторана Малашки Толстыки, с которым ему пришлось так долго бороться у себя в военкомате, опять отвлек его мысли в сторону. Держа руку на рычаге, он помедлил, потом прижался горячим лбом к холодному металлу огромной телефонной коробки, похожей на танковый мегафон. «Звонить или не звонить?» Из раздумья его вывел легонький, похожий на царапанье кошки скрип стекла. Зуев обернулся и увидел, как одна из девушек легонько постукивала монеткой по стеклу, показывая ему круговращательным движением пальчика, что надо набирать номер. Зуев отвернулся. А когда через несколько секунд бросил косой взгляд в сторону улицы, увидел, как та же девушка тем же круговращательным движением пальца вертела у себя возле виска, поняв его колебания как завихрение мозгов, что ли. Они опять весело хохотали. Майор сорвал трубку с рычага. В автомате что-то заклокотало, послышался гудок, и уже совершенно машинально он набрал номер.
После двух-трех гудков опять заклокотало в автомате, и в трубке он услышал мужской голос. Хотелось сразу же прижать рычаг. Но тут же Зуев вспомнил, что это мог быть и профессор Башкирцев. Так оно и оказалось. «Нарвался-таки на профессора», – подумал майор. Но отступать было поздно, и он назвал себя.
– Вы из дому? – равнодушно спрашивал профессор. – А что же не сообщили из междугородней?! Как в Москве? Ах, с вокзала! Ну что же, тогда не будем долго распространяться… Милости прошу к нам. Инночка не совсем здорова, так что я не вижу особой нужды звать ее к телефону. Приезжайте… вас ждут.
Голос на другом конце провода поперхнулся, мембрана заскрежетала… И нельзя было понять, то ли несовершенство аппарата, то ли уязвленные человеческие сердца были причиной тому, что разговор не удался. Не только родственный, но и деловой.
Зуев повесил трубку и только сейчас по-настоящему испугался. Но раздумывать больше было некогда и не к чему, так как нетерпеливые девчонки, показавшиеся ему теперь уже очень милыми и забавными, довольно громко и дружно на пару барабанили монетками по стеклу. Зуев вышел. Та из них, которая крутила пальчиком около виска, задорно проскальзывая мимо него в дверь, сказала:
– Ни пуха ни пера вам, товарищ майор!
Встреча состоялась через полчаса. Она совершенно успокоила Зуева. Так же как сама Инночка еще в День Победы на Красной площади, так и вся знакомая обстановка была простой, естественной. Башкирцева дома уже не было, и они непринужденно сели на диван, как тогда, когда он явился после Дрездена. И сидели молча. Инна держала его за руку и долго смотрела на него без всякого выражения. Без упрека, без восторга. Просто смотрела.
– Только тебе в глаза… – шепнула она один раз и замерла.
Зуеву тоже ничего не хотелось говорить. Он разглядывал ее изменившееся лицо, с каким-то непонятным страхом поглядывал на ее талию. Не очень разбираясь в тонкостях этого дела, он так и не понимал до конца: было ли в письме что-то объясняющее ее теперешнее состояние или все это так показалось. Инночка с улыбкой, в которой ясно чувствовалось превосходство старшего, смотрела на обветренное, загоревшее на морозном ветру лицо Зуева. Она тихонько гладила клок его волос, изредка и небольно подергивая его у виска.
Потом заговорили о каких-то пустяках. Но когда она встала и шагнула по комнате, он все понял. Сомнений не было.
Материнство и обезобразило и одухотворило ее. Он почувствовал, что сейчас он ей ближе. И в то же время было страшно неудобно. Чтобы скрыть эту неловкость, он неожиданно для самого себя стал неимоверно болтлив. Уцепившись за вопрос, заданный ею о подвышковских делах, он стал быстро и многословно, а иногда даже и витиевато рассказывать о жизни, быте и свершениях Подвышковского района; о людях, о матери, о Сашке, о Шамрае. Он поймал себя на том, что умалчивает только о Зойке. Хотя сам понимал, что, расскажи он о ней всю правду, это могло бы только успокоить Инну.
Но ее особенно заинтересовала почему-то история сапера Иванова и генерала Сиборова. По ее просьбе он рассказал о нем дважды. Он все более увлекался, видя, с каким живым интересом она слушает его. Переплетал быль с неожиданно для него самого появившимися откуда-то догадками – необходимыми, вероятно, для того, чтобы события стали понятнее незнакомому с ними человеку.
– Ты знаешь, у тебя получается прямо новелла, – весело сказала Инна, вставая. Выпрямляясь, она, по своей привычке, чуть-чуть похрустела кистями рук, закинутых за голову.
Она забылась и уже не скрывала ничего. Сомнений больше не оставалось – она будущая мать. Но Инна не обращала внимания на его взгляд и продолжала говорить:
– Ты знаешь, просто интересная новелла.
– Или повесть из военной жизни, – застенчиво улыбнулся он, вставая и обрывая на полуслове этот ненужный ему сейчас разговор.
Она перешла в соседнюю комнату, к своему письменному столу, и, глядя вдаль, тихо облокотилась на угол подоконника. Затем спросила, поворачивая только голову:
– А почему бы тебе не попробовать?
Зуев все еще сидел на диване, широко раздвинув ноги в сапогах. Он вскинул голову. Глядя снизу вверх жалобным, умоляющим взглядом, сказал:
– Инок, неужели тебе не понятно, что мне сейчас не до этого? Я ведь ни черта не понимал и не понимаю. И твои намеки в письме, и вот смотрю на тебя… Я что – отец? Или чужой дядя?
Она быстро подошла к нему вплотную и, не дав ему подняться с дивана, положила свои маленькие руки ему на плечи, потерлась подбородком о его шевелюру, приблизила свои острые зубки к мочке уха и, сейчас уже довольно больно, прикусила ее.
– Дурачок… Вот ты кто. Понятно? И я тебе все расскажу. И не мучайся, пожалуйста, и перестань стесняться. Это очень мило, но не нужно и рвет мне сердце, которое… и само запуталось… Ну вот так. Договорились? Серьезные разговоры о будущем давай оставим на два-три дня. Хорошо? Кстати, ты надолго?
И, опять отойдя в соседнюю комнату и глядя в окно на Нескучный сад, она стала снова той задумчивой и серьезной, как тогда, в момент их прощания, или как сейчас, перед этим мимолетным разговором об их личных неувязках.
– Нет, ты об этом… сапере подумай и о генерале – тоже. – И, повернувшись лицом к нему, вдруг блеснула глазами: – Серьезно, давай вместе пофантазируем.
– Ну что ж, давай, если это тебе доставляет удовольствие, – тихо и нехотя произнес он. – Меня самого грызет эта мысль. Даже во сне…
– Вот видишь… Если бы ты был французом, я бы посоветовала тебе написать рассказ или новеллу в духе Мопассана…
– Мопассана?!
– Ну да… Его патриотических новелл. «Дядюшка Мелон», «Мадмуазель Фифи». И ты назвал бы ее: «Мой генерал».
Смотреть на ее обезображенную фигуру он больше не мог. Отвернувшись, сказал:
– А если бы я был… скажем, немец?
И, даже не глядя на нее, он почувствовал, что она вздрогнула, и сразу услышал ее громкий голос, как ему показалось – опережавший даже ее мысль:
– Ты бы не мог быть немцем.
– Пожалуй, верно… Ну, американец?
– Вот уж никак не могу представить тебя американцем.
– Ну, англичанин?
– Мм-да… Вот когда ты глядишь таким букой…
– Не букой, а голодным волком.
– Нет, – подхватила она живо, – голодные волки – это типично русское явление. Даже чисто сибирское. А вот когда ты такой брюзга и философ кислых щей… вот тогда в тебе есть что-то от… аглицкого сноба, что ли.
– Ну да? Вот никогда не подумал бы. Но все же, как мне назвать эту несуществующую новеллу?
– Знаешь как? Назови ты ее: «Наш генерал».
Зуев замолчал. В его воображении вдруг сверкнули и церквушка в смоленском небольшом селе, с огромным скелетом на плащ-палатке, и Курская дуга, и ночь, и играющие по снегу-первопутку при лунном свете зайцы, и сапер Иванов, и падающие звезды среди тихой ночи, тишину которой еще больше подчеркивало эхо далекого взрыва противотанковой мины.
– Да, в этом есть что-то наше, русское… Ты знаешь, дружок, есть, есть, как бы тебе сказать… революцией дышит оно… и Русью… – заговорил он, шагая по комнате. – Генерал революции.
– Ну конечно же, – улыбаясь, сказала она, тихо подходя к Зуеву вплотную. И только сейчас, приблизившись к нему и, как всегда, привстав на цыпочки, она впервые за эту встречу поцеловала его в обе щеки. А затем в губы, долгим поцелуем, но уже другим – без дрожи, без страсти. Зуев смятенно подумал: «Супружеский поцелуй».
Они еще долго оставались наедине. Говорили, вспоминали. А то и просто сидели молча, глядя друг на друга. И уже без всякого нетерпения и даже без неловкости Зуев ожидал ее рассказ о самом сокровенном. Но Инна об этом как раз и молчала.
– Ты знаешь что, Инок? Все-таки ты не пиши мне в письмах откровенно обо всем. Давай так договоримся… Знаешь…
Она поняла это все по-своему, по-женски. Но в глазах не было ни той бешеной бабьей ревности, какую он заметил у Маньки Куцей, ни жалости обиженного существа, как у Зойки. В глазах ее, больших, светящихся каким-то внутренним светом, было только умное ожидание. Куда-то исчезли и мальчишеское озорство, и девичья игривость, так поразившие его еще при первой их мимолетной встрече на Красной площади. И вовсе исчезло, начисто стерлось то, знакомое каждому холостяку, чужое, но властно зовущее к себе кокетство, которое в военное время многие называли довольно определенным и лаконичным словом. И Зуев почувствовал вдруг, как ему все же легко и просто с этим далеким и в то же время близким ему человеком. Тут можно было и молчать, и думать, и говорить, как это делаешь наедине с самим собой, как бы растворяясь друг в друге.