Текст книги "Дом родной"
Автор книги: Петр Вершигора
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Зуев погрозил ему:
– Гляди мне. Ну, в общем, приду. Договорились? А теперь марш на лежанку и не мешай заниматься.
На следующий день Зуев пришел в школу, предварительно договорившись с директором Анной Михайловной Туриной, старенькой математичкой, учившей и самого Зуева.
Как они условились, Зуев начал с ребятами разговор о кружках юных натуралистов и юных историков, которые существовали до войны в их школе. Его покинула обычная задумчивость. Ребята тут же объявили запись в кружки, и это так увлекло и самого Зуева и учащихся, что, уже прощаясь. Зуев вдруг подумал: «А ведь забыли, чертенята. Так и не было ни одного вопроса про войну…»
– Вот ты какой, – сказал Сашка, шагая с ним в ногу.
– Какой?
– Инти-и-ресный, – довольно ухмыльнулся меньшой.
Зуев повернулся к громыхавшему тяжелому эшелону. Он вез новенькие тракторы. Встающий из развалин Сталинград слал в песчаные районы Смоленщины и Брянщины своих стальных коней.
Да, холодные струпья и смрад войны постепенно уходили в прошлое. Мирная жизнь овладевала умами людей, ожесточенные сердца смягчались. Вот и он, комбат стрелкового батальона, вроде за старшего пионервожатого стал. Увидел бы его сосед слева, Васька Чувырин, – смехота! И Зуев, шагая по улицам Подвышкова, улыбался.
Потом все чаще тянуло его послушать веселый смех детворы, заглянуть в школу. Хотя бы на полчаса, мимоходом, забегал он проведать своих кружковцев, которые, как эстафету поколений, приняли в свои маленькие руки заповедь старого учителя Подгоруйко, окончившего свою беспокойную старость в фашистской петле.
10
За эту долгую зиму, загонявшую холодом всех обитателей зуевского дома поближе к печке, Петр Карпович особенно сблизился со своим двоюродным братишкой. Между ними возник какой-то душевный контакт. Старший полнее узнавал ростки характера, уже наметившиеся в мальчугане. Длинными вечерами они дружно скрипели перьями, склонив над столом головы, шуршали страницами учебников, тихо бормотали себе под нос, заучивая наизусть или проникая в суть трудно воспринимаемых страниц и абзацев. Исподтишка они поглядывали, словно соседи через забор, иногда подмигивая один другому, как заговорщики: Сашка – на высокую стопку книг, удивляясь, что их все «надо выучить», Петр – сочувственно кивая головой на Сашкины задачки.
Но к началу весны Сашка стал пропадать на подсохших косогорах, где сверстники его дулись в лапту и гоняли футбольные мячи. Зуев часто уезжал в район.
В этот год весна была дружной, и после снежной зимы овраги и долины недолго бушевали в половодье. Природа и люди быстро зашагали навстречу майскому цветению.
В один из понедельников Зуев быстро шагал по знакомой дороге. Не доходя двух переулков до школы, он увидел пяток ребят, мчавшихся стремглав ему навстречу. Они остановились как вкопанные, тяжело дыша. Затем вдруг бросились бежать обратно в школу.
«Натворили чего-нибудь», – весело подумал Зуев, постоял и пошел дальше. Из школы выбежала Анна Михайловна – директор. Лицо ее было белое как мел.
«Случилось какое-то несчастье», – тревожно подумал Зуев.
– Петр Карпович, – скорее… скорее, – звала она. Глаза у нее были испуганно-виноватые.
И тут Зуева что-то ударило по сердцу. Он весь съежился.
– Что? – спросил он одними губами.
– Саша, ваш Саша… в Песчаном яру… подорвался на мине…
Зуев бросился от школы прямо через огороды и переулки. Он слышал сзади шлепанье ног, сопение мальчишек, и, пробежав за несколько минут добрых два километра туда, где начинался Песчаный яр, задыхаясь, остановился на секунду, поджидая ребят.
– Где же? Где?
– Вот… здесь… бегите за нами…
Но Зуев уже увидел все. У края оврага, размытого полой водой… на зеленой траве лежал Сашка. По суглинку оврага тянулся яркий кровавый след.
Зуев припал на колени. Мальчишка был без сознания. Он рванул на его груди рубашонку, прислонил ухо к груди: сердце билось часто и очень тихо. Пятка левой ноги Сашки была оторвана. Это от нее и тянулся страшный след.
– Ремень, веревку… – прохрипел Зуев, обращаясь к мальчишкам, и к нему протянулось сразу несколько узеньких ремешков. Останавливая кровь, Зуев выше колена туго перетянул ногу Сашки, сбросил китель, рванул на себе нательную рубаху и перебинтовал ступню. Но теперь и на груди Сашки он увидел кровавые пятна. Как в тумане, мелькнула мысль, что от оврага напрямик, если идти пахотой, очень близко до больницы. Он взял на руки маленькое, вдруг страшно похудевшее тело братишки. Сашка застонал, приоткрыл глаза, взглянул в лицо брата и как-то жалобно улыбнулся. Зуев шагнул к полю. Ребята шли за ним следом. Отойдя уже шагов на двадцать от оврага, Зуев увидел колышек с дощечкой, на которой саперами Иванова было написано: «Осторожно, мины. Не ходить!» Надпись была прошлогодняя, дожди и солнце почти смыли ее. Шагая дальше, через вспаханное под зябь поле, Зуев ощутил, как безвольно согнулось мальчишеское тело, видел, тоже словно в тумане, забегавших вперед ребятишек, которые тащили его китель. Обрывки страшных мыслей шевелились в мозгу у бывшего фронтовика, пока он шел по пашне. Непоправимость случившегося, непоправимость, до конца еще не осознанная, била, словно автоматными очередями, прямо в сердце. Беда вставала перед ним, как грозовая туча, закрывшая солнце. Он шагал, волоча за собой пудовые комья мокрой земли. Перед ним вдруг встало злобное лицо фашистского офицера, взятого батальоном Зуева в плен где-то под Омшанами.
«Мы уходим, но еще десятки лет после нас воевать с вами будет ваша русская земля», – сказал тот с вызовом Коржу. Обычно сдержанный, полковник вдруг хладнокровно выпустил в него всю обойму своего пистолета.
Сашка застонал, помотал головой и опять закрыл глаза.
– Так вот против кого вы воюете, – не то прохрипел, не то подумал майор Зуев. – Не могли сломить народ в честном, открытом бою. – И перед лицом его закривлялся одессит Жора, замелькала убегающая машина «оппель-блиц», по скатам которой он стрелял из пистолета.
Мысли его путались. Он почти бежал, все убыстряя шаг. Только бы успеть к врачам.
Сашка опять впал в забытье. Зуев наконец подошел к воротам больницы, где уже знали о случившемся. Навстречу бежали санитарки с носилками.
На его глазах медицина на фронте спасала тысячи людей. Он верил в нее. Санитарки быстро приняли на руки слабое, окровавленное тело Сашки, тут же, у носилок, опустился на колено врач, так же, как Зуев у оврага, приложил ухо к сердцу, сказал: «Жив, несите в операционную».
Носилки скрылись.
Зуев сидел в приемной в расстегнутом кителе, надетом на голое тело. Вокруг него все больше и больше собиралось Сашкиных товарищей, вбежала мать, растрепанная, седая.
Появился хирург; сбрасывая перчатки, подошел к Зуеву, положил руку на плечо.
– Жив? – спросил майор.
Тот утвердительно кивнул головой:
– Все, что можно, сделано. Очень много крови потерял.
– Переливание! – вскрикнул Зуев. – Возьмите у меня!
– Все сделано, товарищ майор. Но поможет или нет… – врач развел руками.
И в это время в дверях показался товарищ Шумейко. Даже не взглянув на Зуева, он сразу же, на ходу, раскрыл свою полевую сумку, вытащил блокнот…
«Будет писать протокол», – как-то тупо, механически подумал Зуев.
11
Весна этого года для колхозов была благоприятной. Бывший майор Штифарук прислал несколько машин с семенами люпина. Их распределили по нескольким колхозам, а в «Орлах» и у Евсеевны засеяли семенные участки. Но в душах людей, живущих на Курской дуге, вторая послевоенная весна все еще шла бедами. Отгремевшая война никак не изживалась до конца. Нет-нет да и схватит за горло русского человека, а то вырвет из жизни ни в чем не повинных ребят.
К концу сева Зуев выехал в Москву. Предстояло составить план кандидатской диссертации и встретиться с руководителем. Ну и, конечно, он стремился уладить свои «семейные отношения». Несмотря на протесты отца, Инна охотно согласилась ехать в Подвышков. Единственную уступку выторговал заботливый дедушка – чтобы она переехала к мужу только в середине лета, когда внучка немного подрастет и не потребуются еженедельные консультации и советы детских врачей. С этим пришлось согласиться. Разумеется, молодожены понимали, что профессор хитрит: ему хотелось оттянуть время… Он надеялся, что со своими связями сможет, когда зять защитит диссертацию, устроить его на работу в Москве. Но пока что Инночка только посмеивалась над этими, как она прямо сказала отцу, «прожектами».
Зуев так много и так образно рассказывал своей жене о матери, о Сашке, который после выписки из больницы быстро сновал по дому на самодельном костыле, о своих друзьях – Маньке и Шамрае, что Инночка, лежа с закрытыми глазами на огромной семейной постели, прислушиваясь к мерному посапыванию дочурки в качалке, отчетливо представляла себе свою первую поездку в Подвышков. Перед ней как на экране возникал ее «визит» к Шамраю и Маньке. Она очень ясно видела, как хочется Зуеву, чтобы Шамрай позавидовал. Чудак! Он стремится показать им, что горд своим выбором… А будет так: он засмущается перед своими друзьями. Оба – и этот бирюк Шамрай, и ее нежный мечтательный Петяшка – будут сидеть в рот воды набравши, поглядывать то друг на друга, то на своих жен. Только одна эта Манька Куцая начнет весело хлопотать около печки и, ни капельки не смущаясь такой разодетой и развеселой гостьи, примется таскать на стол соленые огурцы в глиняной черепушке и, прихватив грязной тряпкой огромный чугун с дымящейся, рассыпчатой картошкой, поставит его на деревянный кружок посреди стола. А она, городская фуфыра, будет с ней перемигиваться, показывая на серьезных мужиков, разливающих в стаканчики мутную самогонку, и будет чувствовать себя превосходно.
Не раз она пыталась обрисовать отцу обстановку и быт, окружающие Зуева, рассказать о его товарищах, их характерах и интересах. Башкирцев хмурился.
– Неужели ты не видишь, как примитивны и мелки эти друзья твоего Петра? – кривя душой, уговаривал дочь Башкирцев. Говоря это, профессор морщился. – Как можно так жить? Для чего? Непонятно…
Инна делала вид, будто внимательно выслушивает его аргументы, но затем твердо заявляла отцу о своем непреклонном стремлении поехать в Подвышков. Он не сдавался и придумывал все новые и новые варианты. У него появлялись самые неожиданные причины, которые непреложно доказывали, что ей необходимо остаться в Москве то до следующей зимы, то хотя бы до осени и, в крайнем случае, до лета.
– Папанька, не хитри, – каждый раз отвечала ему дочь.
Профессор терпеть не мог этого дурацкого обращения, вычитанного ею в каком-то идиотском словаре того дурака, которого занесло в такую же дурацкую подвышковскую глухомань.
– Папанька, маманька… Идиотизм какой-то, – ворчал он, бродя по квартире на цыпочках, чтобы не разбудить внучку.
– Ну, ну, не буду. Не надо больше сердиться. Обыкновенные упражнения в лингвистике. – Догоняя отца, Инночка пальчиками расправляла глубокую морщину на его лбу. И, как всегда, хулиганила – по-гвардейски подкручивала кверху его лохматые брови.
– Но если говорить без шуток, – усаживаясь к отцу на колено и продолжая свои манипуляции с академическими бровями, что всегда как-то магически успокаивало его, – то напрасно ты рассчитываешь составить этому «дикобразу» протекцию. Я на такой попытке уже один раз погорела. До глупости честный и удивительно непрактичный человек попался твоей дочке в мужья. И вдобавок, в делах, касающихся его персоны, – страшно щепетильный. Вот спроси у него самого. Этот сверхчувствительный увалень тебе сам признается. Петяшка, признавайся.
Профессор вскакивал как ужаленный.
– А Петяшкой – так его мать звала в детстве, – продолжала дразнить отца дочь. – Да и сейчас иногда зовет. Это уже вам, фатер, не лингвистика – ну?
Профессор снова садился, а Зуев, весь расплываясь в улыбке, вспоминал, как Шумейко презрительно называл его «комсомолец образца двадцатых годов», – и кланялся.
– Что ж, неплохая аттестация, – совершенно серьезно принимая этот эпитет, подтверждала дочь Башкирцева.
– Мамонты вы, мастодонты, ископаемые образца двадцатых годов, – заулыбался однажды Башкирцев. – Что говорят? Чем гордятся? Жизнь вперед идет, вокруг люди дела – и ни одной мечты, пускай даже сверхромантической.
– Люди дела? – Зуев всерьез воспринял это замечание. – Так вот мы-то и есть эти самые люди дела.
Разговоры эти оказались для него знаменательными. Ему вспомнилась мать. Она не раз говорила, что ей трудно по хозяйству. Он и сам понимал, что, после ранения Сашки и в особенности когда парнишка лежал в больнице, ей было трудно в одиночестве. Мать осунулась, еще больше поседела. Петр Карпович ясно помнил каждое ее слово. Мать, чутко понимая, что она касается больного места, ласково улыбаясь, глядела на сына так, как только она одна могла глядеть: смущенно и участливо. А затем тихо, почти пригнувшись к уху, шепнула:
– Так, так, сынок… Чужую беду – руками разведу, а к своей – ума не приложу. Я не сватаю тебе никого. Сердца своего слушайся… И ничьим советам, даже материнским, в этом деле доверять не надо. Я не обижусь за это… И пойму все – сама молодая была, никого не послушалась. Виноватого в моей судьбе нет. А то, не дай бог, скажешь по времени: вот, маманька, с той бы я жил хорошо, а сделал по твоему совету – не то получилось. Не приведи господь мне такой попрек от сына услышать.
Вспоминая это материнское признание, Зуев исподлобья поглядывал на тестя и на жену и – временами неприязненно – думал: «Привыкла сидеть у «филина» на шее. А там, дома, матери нелегко одной тянуть хозяйство. Вот привезу ей невесточку. Обрадую. Эта поможет…»
Он, правда, никогда не скрывал перед Инночкой трудностей обыденной жизни в рабочем поселке, почти в деревне. Рисовал их, даже кое в чем сгущая краски. Но счастье молодой матери и любящей жены – теперь она уже не скрывала этого – быстро и очень убедительно превращало эти его мрачные картины в радужные акварели. Но сразу же опять возникали сомнения: все, что было до сих пор связано с Инной, казалось ему какой-то другой, более сложной и утонченной жизнью по сравнению с той, в которой жил он обычно. В этот же приезд в Москву, оценивая весь послевоенный отрезок своей жизни, он всерьез задумывался об Инне: в самом деле, чем жила она? Что с ней будет, если выдернуть ее из уютного московского быта? Правда, остается лингвистика, она даже получит практическое поле деятельности. Но быт, быт! Представляет ли она себе до конца все трудности, которые захлестнули колхозы, его край. Ведь придется каждодневно ощущать их на своей шкуре и этими вот музыкальными пальчиками с длинными ногтями. Конечно, она знает, он расписывал все, не жалея черных красок, но – одно дело знать, другое дело – чувствовать это на собственной шее. Да еще с ребенком на руках. Может быть, людям высокой культуры и искусства вполне достаточно быть только «в курсе дела» по газетным информациям и сообщениям радио? Может быть, для них важнее занятия лингвистикой, чем орловские кролики или посевы люпина, а уж наверняка картины Дрезденской галереи неизмеримо ценнее двенадцати блюд из одной и той же картохи на столе у колхозницы Евсеевны! Действительно, картины не имеют цены по своему исключительному значению для человечества, и нужно было спасать их и обеспечивать симпатичного чудака, смахивающего на ночную птицу, который нежданно-негаданно стал его тестем, академическими лимитами и прочими благами жизни. Но все же…
Об этом раздумывал Зуев не раз, а сейчас, шагая по паркету в своих скрипучих сапогах, снова возвратившись к этим мыслям, решил, как говорится, поставить все точки над «и». И вдруг он остановился посреди комнаты как вкопанный, заметив, что Инночка во все глаза смотрит на него. И профессор водит своими глазами филина. Конечно, Зуев, размышляя, жестикулировал и даже довольно громко шептал, что с ним случалось: он шагал по профессорской квартире так, как его подвышковский Швыдченко по своему кабинету.
«Вот у кого она научится жизни! Эта городская девчушка с влюбленными глазами…» – напоследок заключил Зуев и, подойдя к жене, обнял ее. А она повернула свою мордашку к отцу, у которого сидела на коленях, и с самой серьезной миной покрутила пальцем у виска, кивком показывая на мужа.
И вдруг серьезнейший профессор Башкирцев, подхватывая этот мимический разговор о Зуеве, подмигнул дочери и, повернувшись к зятю, спросил:
– Попался?
– Это он-то? Это я попалась. Вот какие психологические паузы устраивает он своей горячо любимой жене.
– Сама выбирала, – буркнул отец.
– Принесло фронтовым ветром в светлый День Победы, – поправила без улыбки Инна. – Но не будем спорить. Факт остается фактом. Протекций эти брянские волки не переносят.
– Да, там, где дело касается службы, с некоторых пор не терплю вмешательства знакомых, – отрезал Зуев.
– И по-родственному нельзя? – лукаво спросила его жена.
– Тем более, – твердо сказал Зуев.
Инна соскочила с отцовского колена, похлопала в ладоши, подбежала к мужу, обхватила его обеими руками за шею и, почти повиснув на нем, весело закричала:
– Ну как тебе нравится, рыжий? Вот нашли себе приймачка! Так, что ли, вашего брата звали? Окруженцев? На войне?
– Не мое это дело. Я по окружениям не шатался, – начал Зуев, но Инна закрыла ладонью его рот.
– Мы такие! Да будет вам, профессор, известно. Мы честные, мы принципиальные, мы надеемся на свои собственные широкие плечи.
– К черту! Перестань дурачиться, – почти в один голос сказали профессор Башкирцев и его зять.
12
Странное дело, во все времена пребывания в Москве, мотаясь по кафедрам в поисках наиболее интересной темы для диссертации, просиживая, как он говорил, «для пристрелки» в архивах, роясь в каталогах библиотек, разговаривая с товарищами, такими же, как он, диссертантами, то есть проделывая необходимую в каждом серьезном деле подготовительную работу, Зуев чувствовал какую-то смутную владевшую его существом уже многие недели тревогу. Она не касалась ни его научных занятий – тут все шло пока гладко, нормально, не задевала она и сердечных дел – он уже привык к взбалмошному, но такому легкому и веселому характеру жены. Он уже изредка ловил себя на странной, до сих пор никогда не ощущавшейся им радости отцовства. Нет, тревога и даже какое-то чувство вины относились к тому, что было там, далеко, за минами и окопами Курской дуги, в колхозах и хуторах, на спичечной фабрике и в учреждениях Подвышковского района. Ощущение чего-то несделанного, что именно он был обязан сделать, иногда тревожило его даже во сне. Но как только от этих смутных, не до конца осознанных опасений он заставлял себя перейти если не к самому делу, то хотя бы к конкретному обдумыванию его, к составлению каких-то планов своего будущего участия в нем, – у него ничего не получалось. «Да что за чертовщина! Кто я такой, в самом деле? Кандид или Вертер? Печорин? Чацкий? Онегин? Неужто и мне… суждены благие порывы, но свершить ничего не дано? – упорно думал он, шагая по Калужской. – Вот так прилепишь к себе самому эти классические канделябры… А на кой черт сдались они солдатской гимнастерке? Точь-в-точь как на Манежной площади этот самый «папа Жолтовский», с которым недавно познакомила меня Инночка, налепил коринфские колонны к казарме, нацепил лоджии к бараку, которому выполнять бы, так сказать, скромные обязанности общежития…
И все же я счастливый человек. А счастье мое не только в этой, случайно, неизвестно откуда свалившейся на меня любви, приносящей мне столько неудобств и треволнений, а еще в том, что я ищу, тревожусь и ничего не знаю до конца. И еще в том, что я нужен кому-то там, за Курской дугой… Вот-вот, я знаю теперь – я счастливый человек в окровавленной стране. В стране, где любому человеку суждены не только благие порывы, но и замечательные свершения. Мы самые богатые в своих гордых и осознанных тяготах, потому что мы ищем будущее. Мы шагаем по равнинам и горам без проложенных дорог вперед, а не едем в роскошном лимузине назад».
Потом неожиданно его мысли совершили какой-то скачок, и он поймал себя на том, что в этот свой приезд в Москву он стал ревновать Инночку. К прошлому ее? Смешно!
Инна требовала одного: полного доверия.
Он ревнует не к ее прошлому. Он просто боится, чтобы оно не вернулось. И когда он ей это сказал, она обвила его шею своими тонкими руками:
– Вот уж чего можешь не бояться.
И снова, как когда-то, полтора года назад, маленькими, но сильными пальцами разломила яблоко. На этот раз оно было свежее и чистое.
Она никогда не брала на себя никаких обязательств и даже, что редко бывает у женщин, не требовала от него супружеской верности.
Но это и тревожило его.
Скорый из Москвы не останавливался в Подвышкове, и Зуев слез на Узловой. Он опять решил махнуть на перекладных. Но, отойдя от станции всего лишь сотню шагов, решил не «голосовать», не искать попутных машин и даже попутчиков-пешеходов. Очень захотелось прошагать полдня пешком. И, взяв привычный для бывалого пехотинца шаг далекого марша, он двинулся по полевым тропам и проселкам.
Какое это неизъяснимое наслаждение: шагая, думать на лоне природы. И вот тут впервые, как та грозовая туча, что сгустилась над весенними полями, необъяснимая тревога, мучившая его последние, месяцы, никак не находя выражения в мысли и в слове, вдруг стала ясной! И все же эта мысль давно жила в нем, еще с того самого момента, когда он впервые ехал на трофейной машине из Берлина в Москву. Тогда она была как бы отдаленной, может быть, потому, что чувства, ею рождавшиеся, применимы были больше к другим людям – знакомым и к незнакомым: его товарищам фронтовикам, победителям в войне, возвращавшимся к родным пепелищам. «Как жить?» Правда, эта извечная, но всегда по-новому трудная загадка однажды повернулась и к нему самому своим вопрошающим лицом – когда он впервые узнал от матери о судьбе Зойки.
Но только сейчас перед Зуевым осветилось и далекое-далекое будущее, и то ясное, конкретное, что он должен сделать завтра, а может быть, и сегодня.
Конечно, сейчас это был уже не тот капитан Зуев, что возвращался с фронта. Хотя он и тогда не был юнцом: прошел школу военной жизни и многому научился, – но теперь он немало почерпнул в науке и не меньше в послевоенных сложных жизненных делах.
«Да, в науке особенно нужны люди мыслящие, то есть упорно и безжалостно думающие. Это мне доказали книги и люди, среди которых я живу. Мыслящие, но не слепо доверяющие и тупо отрицающие. Это известно давно. Мы же строим новое общество, на научных основах. Продолжаем строить, выйдя из такой войны! Но, к сожалению, боясь тех последствий, которых действительно стоило опасаться в преддверии военного испытания, мы развели столько бездумно поддакивающих! А может быть, они-то и становятся питательной средой для тех, кто умную, целесообразную бдительность подменяет глупой и слепой подозрительностью? Эти с того только и хлеб едят, что кричат о своей верности высоким идеалам, да еще присваивают себе исключительное право быть ее хранителями. Боясь же потерять эту не такую уж мудреную кормушку, они видят своего главного врага именно в людях мыслящих. Они даже придумали такой ход: «Ах, он думает – значит, смутьян, обязательно додумается…» Этим они и выдают себя как гадкие прислужники невежд и бесплодные потребители…»
Зуев и не подозревал того, что пройдет всего пяток лет, и все эти подспудные, подсознательные и даже ему самому казавшиеся чем-то недозволенным ощущения станут явью и приведут к новым дорогам в жизни общества.
Но он не предполагал даже, какие пять лет ему предстоят впереди.
Размышляя, дошел он до тех знакомых мест, где полтора года назад они с Шамраем впервые встретили саперов у развалившегося мостика.
Мост стоял новый. Дорога была укатана автотранспортом, а сбоку во ржи вилась тропка. Жизнь брала свое. Поля, еще год назад кишмя кишевшие минами, колосились озимыми, ячмень вышел в трубку. И высоко в небе запевал свою легкомысленную песню жаворонок.
Зуев остановился на пригорке и вздохнул всей грудью.
Бескрайние просторы, буйно растущие хлеба, чистый воздух родины, выход из тупика в личной жизни, близкий приезд жены с дочкой в родной Подвышков – все это успокаивало душу. «Буду жить как все живут. Жизнь ведь явно налаживается…»
И он размашисто зашагал, вдыхая всей грудью свежий летний воздух.
13
Чуть пискнув, отворилась дверь в кабинете Зуева. Он не поднял головы от бумаг. По ногам потянуло свежим воздухом. Машинально двинув коленом, Зуев недовольно глянул. У двери стояла Манька Куцая со скрещенными на животе руками. Она не мигая смотрела куда-то поверх головы Петра.
– Дверь прикрой, гостья дорогая, – поднимаясь из-за стола, радушно проговорил Петр Карпович, широким жестом протягивая женщине руку.
Манька перевела глаза на Зуева, но руки в ответ не дала. Стояла так же безучастно, не двигаясь.
– Да что с тобой? Не случилось ли чего? Давай выкладывай, – быстро проговорил Зуев, встревоженный ее позой.
Куцая молчала.
– Ну и ну! Вот так гостья! – Зуев опустил руку и, круто развернувшись, пошел к столу.
Нарочито медленно усевшись, он опять обратился к Маньке с вопросом:
– Да говори же, что там у тебя! Уж не бросил ли тебя твой благоверный? – И Зуев, вспомнив обожженное, багровое лицо Шамрая, на котором никак не хотели расти даже усы, улыбнулся нелепости своего вопроса.
Чуть качнувшись, как-то невнятно Манька произнесла:
– Отвоевался мой…
– Что? Захворал? Подорвался? – настораживаясь, Петр Карпович опять вскочил из-за стола. – Да говори же ты, черт тебя побери, в чем дело? Какая на тебя беда свалилась, бабонька?
– «К Берлину с боем…» – сказал на прощанье сыночку… когда подошел он к люльке… – Спазма перехватила Маньке горло, но, судорожно глотнув, она договорила, – «а от Берлина под конвоем»… – И опять качнулась на ногах, прислоняясь к стенке. – Да разве ж он, когда вырастет, поймет это? За что его батьку так… «Будет еще дите, – сказал, – на меня не записывай. Зачем ему с самого рождения пятно… такое».
И она беззвучно зарыдала.
Зуев тяжело опустился на стул, словно его не удержали ноги. А Манька, так же чуть слышно пискнув дверью, вышла, как растаяла.
Он не помнил, сколько просидел, уставившись в покрытую бумагой поверхность стола. Затем спохватился: «Что же я? Куда она побежала, глупая баба? Надо же что-то предпринять!» И он потянулся за кожанкой, которая упала с плеча на кресло. Подошел к окну; увидел привычную картину базара, а среди людской толчеи Маньку. Она брела в толпе как слепая, наталкиваясь на людей, повозки. Зуев, на ходу тычась в рукава, бросился вниз по лестнице. На выходе его встретил Ильяшка.
– Ты куда? Слыхал? – буркнул он, озираясь. – Шамрая забрали.
– Куда забрали?
– Ну арестовали парня.
– За что?
– Этого, брат, не объясняют. Есть догадка – в архивах найден компромат. Не иначе. Может, немцам какую подписку давал.
– Этого быть не может. Ручаюсь.
– Ты не горячись, Петро. Смотри, как бы и тебе не пришили чего. В общем, крепко подумай, я тебе говорю – все сначала передумай.
Илья, оглянув улицу, шмыгнул куда-то. Зуев пошел вперед. Он шагал сам не зная куда, думал. Но если бы кто спросил его, о чем он думал, ответить бы не сумел. Вот он прошел мимо школы, где стайкой шумливых воробьев высыпали на переменку Сашкины друзья.
– Здравствуйте, Петр Карпыч. Вы к нам?
Зуев махнул им головой и пошел дальше. Вышел к Иволге. Постоял на обрывистом берегу и зашагал в райком к Швыдченке.
В кабинете у Швыдченки были люди.
– А, Петро Карпыч. Здорово. Как твои дела с учебой? Есть, понимаешь, такие указания из области. От Коржа. А как же. Есть, говорит, возможность отпустить тебя на учебу. Ага, в Москву.
Зуев отрицательно покачал головой. Словно не замечая его жеста и удрученного вида, Швыдченко продолжал:
– Это уже ваше военное дело. Штаты, рапорта и все такое. Вали скорей к своему непосредственному начальству. Наше дело штатское. Уполномоченный райкома ты был образцовый. Дадим тебе дополнительно характеристику, ну справку, что ли… Это я всегда готов подтвердить. Люпином крепко помог колхозам. Тоже отметим. Ну и саперы… Все что надо.
– У меня к вам личный разговор, – тихо сказал Зуев.
– Некогда, товарищ, некогда, – вдруг заторопился секретарь. – Вот приедешь из Москвы на побывку – пожалуйста, поговорим. Ну, ни пуха ни пера, ученый человек.
Военком Новиков встретил его так же. Радушно и уклончиво. Пакет с документами, изукрашенный пятью сургучными печатями, был уже заготовлен.
– Спихиваете? – спросил Зуев.
– Чудак человек. Куда? В Москву на учебу отпускаем. Понял? И уезжай немедленно, дурная голова. Полковник Корж два раза звонил. Ну, понятно?
14
В кармане был пакет, очевидно с личным делом и характеристиками. Надо было ехать к полковнику Коржу. Но ехать не хотелось. Зуев искал причины, чтобы задержаться в родном Подвышкове. И нашел: в баке не было бензина. Идти в райком клянчить после такого холодного приема Зуев не мог.
«Ладно, смотаюсь-ка пешочком я к саперам. Поговорю с Ивановым насчет Сиборова. Расскажу ему о своих розысках в архиве. У него и добуду горючего…»
– Маманька, – сказал он дома, перед сном, – я в район пойду. Разбуди меня на заре.
Мать молча кивнула головой. Ее встревоженные глаза выдавали тревогу и укор.
«Знает уже про Шамрая. Думает, почему ее сынок – большой начальник – не пойдет, не заступится. Эх, маманька, маманька…» И Петр Карпович отвернулся к стене и натянул на голову одеяло.
Утром Зуев, надеясь «проголосовать», шагал по полевым тропам к колхозу «Заря», и только за Мартемьяновскими хуторами вышел на грейдер. Он и не заметил, как его нагнала блестевшая черным лаком легковая машина. «Таких в нашем районе что-то не видел», – подумал Зуев, когда авто, обогнав его шагов на сто, остановилось. Из машины вышел человек в полувоенном, огляделся по сторонам и открыл дверцу рядом с шофером. Зуев подошел ближе и узнал в вышедшем из услужливо открытой дверцы первого секретаря обкома Матвеева-Седых. Тот хотел что-то спросить у подходившего офицера, поэтому Зуев быстро шагнул вперед, взял под козырек и представился.
– Ну вот и хорошо. Из Подвышкова? Садитесь, подвезем вас, товарищ, – радушно сказал секретарь обкома. «Судьба, значит», – подумал Зуев, влезая в машину. И когда машина тронулась, Зуев повернул голову к сидевшему рядом человеку. Он понял, что это адъютант, личный секретарь или помощник.
«Что он косит на меня глазом?» – подумал он.
– Вы кто будете по служебному вашему положению? – спросил секретарь обкома.
– Замвоенкома, – ответил Зуев. – Отбываю в распоряжение облвоенкома.
– Полковника Коржа?
– Так точно.
– Район хорошо знаете?
– Родом отсюда.
– Очень хорошо, – сказал секретарь обкома. Задумчиво поглядывая на дорогу, он спросил, как проехать в колхоз «Орлы».