355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Вершигора » Дом родной » Текст книги (страница 1)
Дом родной
  • Текст добавлен: 15 апреля 2017, 03:00

Текст книги "Дом родной"


Автор книги: Петр Вершигора



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)

Дом родной

КНИГА ПЕРВАЯ

…Мысль – более прочный оплот, чем пушки! Артиллеристы – к своим орудиям…

Ромен Роллан

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Здесь дым один, как пятая стихия.

Дым – безотрадный бесконечный дым!

Ф. Тютчев

1

Бой не стихал. Он разгорался все сильнее, и капитану Зуеву начало казаться, что это, пожалуй, последний бой в его жизни. Был еще проблеск надежды: минометы противника ухали где-то вдалеке, накрывая беглым огнем батальон соседа – Васьки Чувырина, а против участка Зуева работали лишь тяжелые пулеметы врага. Вестовой еще не успел отрыть ни блиндажика, ни даже окопа, как два немецких станковых пулемета прижали комбата к земле. Вестовой был убит. Зуев, прижимаясь всем телом к земле, удивлялся: «Я до сих пор жив? И даже не ранен…»

Но тревожило капитана совсем другое… По давней привычке сразу охватывать мыслью происходящее на своем участке, он ясно понимал, что бой этот обычный и сто́ит только умело распорядиться огнем батальонных минометов, бросить автоматчиков в обход, наконец, в крайнем случае, дать заявку в полк с просьбой подбросить «мешочек огурцов» – и попытка противника потеснить его на узком участке его батальона будет ликвидирована. Но, странное дело, именно с начала этого боя комбат чувствовал себя парализованным как командир. С ним случилось необычное, почти небывалое за последние полтора года: он только каким-то подспудным чувством помнил еще о своих обязанностях комбата, вернее, машинально думал о них: а всем его существом овладел страх, самый простой и, как бы сказал полковник Корж, примитивный собачий страх за свою шкуру. И это было хуже всего. Годами для него в бою главным была ответственность за жизнь своих людей. Откуда же вдруг вылезла эта штуковина, из-за которой надо либо пускать пулю в лоб, либо с презрением относиться к себе, как к самому последнему трусу, достойному штрафбата? Зуев ощущал, что натренированная воля, привычка к частому пребыванию под огнем исчезли, а всем его существом, чувствами, мыслями владел только страх, один страх, который – он хорошо знал это – чаще всего и приводит к гибели.

«Неужели в последний раз меня так по нервам стукнуло?» – вскользь подумал он.

Бывалый капитан хорошо знал, что первое время после ранения люди в боях иногда трусят. Похуже, чем новички. Правда, с ним такого еще ни разу не случалось: ни под Курском, ни на Сандомирском плацдарме; а ведь под Курском он пролил добрых два литра своей крови, а после Сандомира до сих пор у него под ребром перекатывается кусочек чугуна от вражеской мины граммов в тридцать-сорок.

«Проклятый фауст-патронщик! – скрипнул зубами Зуев. – Какого он нагнал на меня мандража!» И зло ухмыльнулся. Но тут же с ужасом вспомнил последнее ранение, визг фауст-патрона, шлепок разрыва и противную тошноту; потом – носилки, покачивание горелых, дымящихся стен какой-то берлинской трущобы, и снова обморок. Затем – шевелящиеся губы бледных медсестер и полная смертельная тишина в долгие дни госпитального бытия. Глухота длилась неделями…

А пулеметы все били, пристрелявшись к местности, на которой комбат Зуев почему-то был один, как в пустыне. Разрывные пули поднимали вокруг него крошево земли, щепок и кирпича, и казалось, их очередями уже была прошита насквозь его гимнастерка. А щеголеватая офицерская фуражка с блестящим козырьком, приобретенная в военторге после выхода из госпиталя, лежала недалеко от комбата, превращенная в безобразнейшую рвань.

«Постой, – вспомнил Зуев, – да ведь война-то уже три месяца тому назад окончилась. Что такое?! Или нас на Японию бросили? А может быть, с бендеровщиной?» И странное дело: он никак не мог вспомнить начала этого боя, его завязки. «Встречный? Или разведка боем?» Даже неясно, какой тут противник и где лежит он сам, Зуев, уткнувшись в щебенку и пыль в липком предсмертном ужасе.

«Чепуха какая…» И Зуеву на миг показалось, что он давно уже смертельно ранен, что, так же как тогда от берлинского фауст-патрона у него отшибло слух, теперь отшибло память. «Значит, ранен в голову. Капут…» – подумал он и инстинктивно вздрогнул, тут же отбрасывая это противное, чужое слово, которое слышалось в последнее время на каждом шагу. И, морщась от совсем нечувствительной боли, стал вспоминать: «А по-русски как? Есть же в нашем языке что-то подходящее… Ага, есть…» И вспыхнуло любимое выраженьице деда, которое тот бросал, когда приходил с фабрики, по дороге завернув в корчму. И русское, родное словцо это грохнуло в мозгу, как разрыв снаряда: «Каюк!» Дед любил это слово, и выросший в безотцовстве Петр, или Петяшка, как звала его маманька, тоже повторял и к делу и попусту это круглое словцо, подражая деду. «Ну, значит, память есть… Не отшибло еще… А может, и не в голову, крови-то нет…» И Зуев вдруг ясно представил свой мозг, серую его оболочку. Он лежал в его раскрытой пригоршне, словно муляж, принесенный учительницей на урок анатомии. «Нет, наверное, только оглушен, контужен… Но это значит – били не только из пулеметов… Артиллерия и минометы… Неужели и фауст-патронщики есть против моего батальона?» Зуев почувствовал, как лоб его покрылся холодным, липким потом.

– Неспроста это, Петяша, ох неспроста, – прошептал кто-то рядом. «Или это я сам сказал?» – подумал капитан и… проснулся.

Пот, покрывавший все его лицо и стекавший со лба на брови, и такая же липкая испарина на спине напомнили ему госпиталь. Такой предательской слабости у него не было давно. Но, еще не открывая глаз, он уже ясно и реально стал различать звуки, запахи. И даже почувствовал на щеке косую сабельку солнечного луча, пробивавшегося в щель ставни бокового окошка. И сначала по запахам, а затем по звукам Зуев мигом понял: да ведь он дома! Дома, дома! Пахнет еловыми шишками, выскобленным сосновым полом, натопленной русской печью, щами и еще чем-то неуловимым, чем всегда пахла мать, когда он, прижавшись к ее коленям, поверял ей свои мальчишеские горести. Он вспомнил, как уже подростком, бычась из просыпавшейся ложной мужской стыдливости, увертывался от ласковых материнских объятий… Дома! А бегло стрекотавший, но теперь уже веселый и заливистый звук доносится от швейной машинки, на которой маманька выбивает мирную пулеметную дробь за дощатой перегородкой.

«Передник соседке шьет или платьице ее дочурке», – подумал Зуев и чуть приоткрыл один глаз. Сквозь ситцевую занавеску было видно: мать сидела спиной к нему и шила штаны. Не мужские, а мальчишеские. «Наверное, Сашке…» – радостно заключил капитан и, закинув на затылок руки, крякнул и потянулся на постели. Мать притормозила машинку, откинулась на стуле и обернулась к сыну.

– Все воюешь, поди? – улыбнулась она. И подошла к нему своей мягкой походкой. Шаг ее был так же легок, как и до войны. Зуев помнил: только под ее ногами никогда не скрипели половицы.

Присела на краешек кровати:

– Я уже два раза и пот вытирала и поворачивала тебя на бок. А будить жалко было. В атаку ходил?

Капитан улыбнулся и молча кивнул. Мать поправила одеяло, как всегда делала это в детстве:

– Еще поспи. Рано…

Через минуту швейная машинка весело застрекотала, напоминая о предстоящем покое, о том, что пожары, смерти, разрушения – все осталось позади.

2

Зуев больше не мог уснуть. Разнеженный материнской лаской, он долго лежал, закинув руки за голову. В свои двадцать пять лет он привык чувствовать себя отцом-командиром сотен людей, которых водил навстречу ранениям и смертям…

Непривычны для солдатского тела нега и покой. Все приятно и ново, хотя память властно подсказывает десятки мельчайших подробностей, напоминающих о том, что все это когда-то с ним было, было, было…

Но это «было» казалось, пожалуй, таким же далеким, как и отпечатки папоротника на камне, найденном им во время туристского похода юннатов. Он мигом вспомнил этот камень, вырытый из мягкой земли бурным весенним потоком. Обнаруженный пытливым юннатским глазом Петяшки Зуева в овраге, камень запечатлел листочки, тянувшиеся миллионы лет тому назад к солнцу. Эта окаменевшая ветвь мира и покоя, так же как и коготь какого-то гигантского доисторического мыша, вмурованная в твердую толщу геологической катастрофой, перекочевала в коллекцию Зуева, к вящей зависти всех его школьных товарищей-соревнователей.

Зуев считался самым зорким и бойким археологом подвышковской школы. Всякого добра: каменных наконечников стрел, копий, кремневых топоров, домашней утвари древних славян, глиняных казацких трубок, старых, позеленевших монет и подобной всячины – у него набрался целый сундук. Самодельный сундучок этот был заполнен только находками первого сорта, имеющими, как гордо выражался учитель Иван Яковлевич Погоруйко, важное научное значение. Конечно, Зуев догадывался, что учитель маленько кривил душой. Преувеличивая значение этих находок, он возбуждал интерес мальчишки к любимой науке. Но чувство гордости брало верх, и хлопец всерьез верил, что когда-нибудь да найдет он такую штуку, о которой заговорят бородатые археологи в черных ермолках, положенных им по чину, как милиционеру Прокопюку кокарда, штаны с кантом, кобура и свисток, которым тот пугал баб на базаре. Всякими железками и каменюками были завалены все уголки в доме. Выметая мусор из-под кровати, мать неоднократно выкатывала оттуда и каменные ядра, и чугунные осколки, и высушенных летучих мышей, в которых свивали свои гнезда пауки, и прочую «историческую» заваль родной земли.

Какими же далекими сейчас казались капитану Петру Зуеву и школьные годы, и путешествия на охоту, и рыбалки с товарищами, и танцы в клубе, и мечты об аспирантуре… Словно было все это не с ним, а с кем-то другим, жившим в родном Подвышкове тысячи лет назад. Он крякнул, хрустнул пальцами рук и повернулся на бок. Полусонная мысль без всякой видимой связи обратилась к недавнему прошлому.

Зуев с удовольствием вспомнил День Победы. Ему повезло: из тылового госпиталя в свою часть он ехал через Москву.

Там он чуть-чуть не угодил в комендатуру: выпустил во время салюта всю обойму трофейного четырнадцатизарядного бельгийского браунинга. Но в день 9 мая 1945 года даже офицерский патруль был покладист и уступчив. После взаимных упреков, поздравив друг друга с Днем Победы, они разошлись по-хорошему. А через несколько минут на Красной площади Зуеву изрядно намяли бока, качая его на руках. Подбрасывали его так лихо, что видавший виды капитан стал было уже опасаться за целость своих суставов. Еле вырвавшись из озорных рук подвыпивших соотечественников, он попал в объятия экзальтированных, как ему показалось, а на самом деле просто без ума счастливых молодых женщин и девушек. Они по очереди расцеловали смущенного фронтовика.

На рассвете он взмыл в воздух на самолете, который тщетно удирал от зари, взяв курс на Варшаву. Но поцелуи еще горели на его губах и щеках. Были среди них поцелуи товарищеские, после крепких, похожих на мужские пожатий натруженных женских рук; были и стыдливые прикосновения девичьих нецелованных губ к шершавой мужской щеке; были и голодные поцелуи опытных женщин… Но особенно ему запомнилось: хрупкая не то дивчина, не то женщина прикоснулась губами, а затем, уже почти отпуская его чубатую голову, вокруг которой на миг сплелись ее тонкие девичьи руки, шаловливо прикусила мочку уха и убежала, затерявшись в человеческом месиве торжествующей толпы. Она почему-то напомнила Зуеву тонкую былинку ковыля, уцелевшую на перепаханной снарядами земле Белоруссии, качавшуюся несколько суток перед глазами на насыпи бомбовой воронки, превращенной комбатом в свой КП.

Синяя дымка… Далекий горизонт покачивается внизу под крылом. Из дымки прошлого всплыло в памяти другое девичье лицо. Что-то было между ними неуловимо общее, такое дорогое и далекое, как и уходящие на восток родные просторы. Зуев взглянул под левое крыло, где сиреневой мягкой чертой обозначалась лесная Брянщина. Где ты, друг мой дорогой Зойка Самусенок? Друг мой нецелованный, чистый, преданный школьный дружище? Жива ли ты? В родных ли ты лесных краях? Или на фронте? А может, и в поверженной стране, встающей на западе серой пеленой?

Самолет ревел моторами. Светлело. Солнце, поднимаясь, быстро гнало ночь вперед, на запад…

Поздним вечером следующего дня капитан Зуев был далеко за Берлином, где на подходах к Эльбе занимала оборону его дивизия. Два дня там уже не было боев. В дивизии знали о капитуляции и конце войны, но для полного благодушия и безмятежного отдыха еще не наступило время. Двенадцатая немецкая армия, всего пять дней назад снятая с Западного фронта и попавшая в котел, не успев дойти до Берлина, пробивалась обратно на запад.

11 мая 1945 года командир батальона Н-ской стрелковой дивизии, входившей в состав войск Первого Украинского фронта, капитан Зуев был снова ранен разрывом фашистского фауст-патрона. Ранение было множественное, но не смертельное. Мелкие осколки прошили бедро, повредили мускулы левой руки. Фронтовая хирургия быстро извлекла почти все осколки в санбате, сделала переливание крови, и положение было бы не тяжелым. Хуже было с контузией. Его оглушило так основательно, что первые два месяца в госпитале он ничего не слышал. Даже опытные отоларингологи высказывали сомнение – будет ли бравый капитан когда-либо слышать. Он хорошо понимал их разговоры, так как быстро научился «слушать» людей по губам и выражению лица. Но на третий месяц совершенно неожиданно для всех дело пошло на поправку. К сентябрю Зуева выписали из госпиталя. Ему предоставили отпуск по болезни. Дальнейшее зависело уже от кадровиков: либо в запас, либо на нестроевую…

Дивизия к этому времени передислоцировалась куда-то в район Воронежского округа. Из фронтового госпиталя Зуеву надо было явиться в «Россию». Так уже привыкли говорить в оккупационных войсках.

До окончания десятилетки, благодаря увлечению археологией, у Петра Зуева развился местный, подвышковский патриотизм, немного смешной и по-юношески задорный. Главным его делом и мечтой было наблюдать и по мере сил двигать вперед развитие своего рабочего поселка (а может быть – чем черт не шутит – и прославить его!).

– Это еще от деда-прадеда в роду у нас такое, – замечала иногда мать. – Мы люди рабочие, и горе и радости наши на виду у всех…

– Гуртом и батьку отколотить сподручнее, – добавлял к слову старый Зуй.

Петяшка, росший без батьки, немного обижался:

– А деда?

– Эге, какой прыткий… – смеялся старик. – Про дедов присказка не дает совету… Так-то, брат. – И шутливо показывал внуку шиш, увесистый и заскорузлый.

– Ну да, я знаю. Это потому, что деды сами пословицы придумывают. Да все про других. А про себя помалкивают, – догадывался Петяшка.

– Тоже верно! Кто же на себя будет наговор сотворять, – миролюбиво заключил спор дедушка Зуй.

Комсомолец Зуев неплохо для школьника знал историю СССР, и хотя он, как и многие его сверстники, прихрамывал по всеобщей истории, это не помешало ему поступить на исторический факультет столичного педвуза. Наука раскрыла перед ним такие горизонты, что он поначалу даже захлебнулся, как человек, поднятый без кислородных приборов на четыре-пять тысяч метров в безбрежный воздушный океан. Он окончил вуз с отличием и мечтал остаться в аспирантуре. Война помешала этому.

Собираясь из Средней Европы домой, капитан подумал, что судьба дарит ему, может быть, единственную в жизни возможность поколесить по Германии. До сих пор капитан Зуев толком ее не видел. В пылу наступления он замечал лишь ее высоты, опушки рощ, окраины городишек с каменными домами, каждый из которых надо было брать как долговременное укрепление. Перед ними много раз наспех сколачивал Зуев штурмовые группы. Немцы, казалось ему тогда, выглядели все на одно лицо. После победы он стал воспринимать немцев уже двояко: это были либо все еще дрожащие, испуганные, бледные мирные жители – жертвы войны, виновные в ней самой и в ее возникновении лишь виной гражданина-обывателя; либо военнопленные с опущенными глазами, со смертельной усталостью во всем теле, а часто, быть может, и в душе.

Впервые Зуев взглянул на немецкую землю как на землю народа, а не на поле битвы, где-то еще перед Одером, во время передышки. Там он впервые с удивлением обнаружил, что на Одере и под Зюдерзее, по существу, та же земля, что и за Волгой, и на Западной Двине, и на Иволге, и за Вислой. Но тогда некогда было присматриваться. Начались бои, и снова Германия стала лишь театром завершающейся гигантской битвы.

Выбитые во время артналетов стекла, расщепленные двери, торчащие из коробок почерневшие орущие пасти массивных дымоходов, тонкие железные артерии газовых коммуникаций и керамические кишки канализации – все это примелькалось, было мертво и потому однообразно.

Теперь же его стало удивлять все, что было создано добрым и злым гением германцев: машины, дороги, заводы, дома, каналы, казармы, цитадели и казематы. Но еще больше изумляло то, что заметил мимоходом тогда на Одере: все сотворенное природой у немцев почти точно такое же, как у нас. Такие же сосенки, песчаные дюны, березки… Может, только чуть поменьше масштабом… Но люди все еще казались ему непонятными, чужими, враждебными.

Как-то, перед самой выпиской из госпиталя, капитан Зуев вышел к опушке унылого соснового лесочка, такого, какие ему приходилось встречать и в болотисто-песчаных местах восточной Белоруссии и на родной Брянщине. Но, войдя в в лес, он заметил, что коричневые стволы немощных сосен выстроились по ранжиру, как солдаты Фридриха Второго на рисунках учебников военной истории. Загребая носками сапог песок, Зуев брел медленно, задумчиво, пока не вышел вдруг на железнодорожную ветку; однопутный тупик тянулся сквозь лес к заводским постройкам. Войска противника при отходе взорвали мосты. Завод, видимо, был уже демонтирован и пуст. Рельсы покрылись ржавчиной. По краям пробивалась трава и колючки знакомых ему сорняков. Между рельсами важно шествовала одинокая ворона. Она перепрыгивала со шпалы на шпалу, кремнистым носом постукивала по старой, потрескавшейся древесине и заглядывала в трещины одним глазом. Затем, чуть-чуть помогая себе крыльями, прыгала дальше, останавливалась и молча оглядывалась по сторонам. Зуев обрадовался ей как земляку после долгого путешествия в чужих краях:

– Как же ты живешь здесь, дорогая?

И, словно поняв его вопрос, она удивленно повернула голову и скосила желтоватый глаз.

– П-р-р-иходится… пр-р-р-оживаем… – дважды прокаркала она с чужеземным акцентом, продолжая важно прогуливаться по шпалам. Птичье ли чутье или опыт предыдущих вороньих поколений подсказывал ей, что человек этот не опасен. Тишина и запустение угнетали обоих. Они остановились в десяти шагах друг от друга. В вороньем глазу, показалось ему, есть что-то почти человеческое, умное, с хитрецой. Одинокий, истерзанный человек был рад. Птица – будто тоже.

Зуев не принадлежал ни к горлохватам, ни к казенным тугодумам, мыслящим готовыми шаблонами. Но мысль, поразившая его когда-то своей смелостью и благородством, хотя она давно уже стала шаблоном, еще не переставала нравиться. Да, действительно, гитлеры приходят и уходят, а народ остается. Он хорошо знал, что ценность личности определяется и потребностью составлять свое мнение и умением видеть все значительные явления жизни и окружающей среды по-своему. «Посмотрим, как оно все это выглядит в своей наготе!» А так как у него не всегда легко складывалось это свое мнение – а был он человеком честным и перед окружающими и перед самим собой и считал себя еще не личностью, а так, заготовкой, каркасом, черновым наброском личности, что ли, – то и захотелось ему вынести от встречи с немцами на мирной почве свое собственное мнение.

– Без всякой агитации: своим умом, значит, – без политруков и замполитов, и без острого на язык товарища Эренбурга, – посоветовал ему Васька Чувырин – комбат боевой, но парень на язык несдержанный и любитель всяких рискованных сравнений.

– Ох и влетит тебе за твой язык. Что за фрондерство, – сказал ему Зуев.

– Это еще чего? – удивился тот или слукавил. – Такой категории в анкетах по учету кадров я что-то не встречал…

– Ну тебя к черту. Ты хоть при свидетелях такими дурными мыслями не бросайся.

– А чего? Фронда, сам говоришь, – это острословие.

– Не острословие, а злословие. Родилось в борьбе против абсолютизма. Понял?

– Вроде онанизма в мыслях, что ли? – невинно спросил Василий.

– Пошел ты… – кончил эту борьбу на словесных рапирах Зуев.

Первое серьезное впечатление было сформулировано полковником Коржем – человеком незаурядным и своеобразным. На вопрос Зуева: «Как вам нравятся немцы? Вообще – как народ?» – тот вскинул глаза и, обычным коржевским жестом отбросив козырек кверху, так, что фуражка съехала на затылок, крякнул:

– Ничего. Вымуштрованный народ.

Помолчали.

– Только на мою бы власть – собрал бы я их всех до купы и сказал: «Эх, как раз не ту муштру вам давали… Идейную вам бы муштру, по-нашему, – вот что вам надо, лю-у-ди… добрые…» Да-а.

Вообще полковник Корж собеседник был оригинальный. Выражался он всегда напрямик, неизысканно, немногословно. Но всегда точно. Ввиду краткости и меткости выражений речи его запоминались всегда почти дословно. Старожилы полка передавали из пополнения в пополнение речь подполковника Коржа, произнесенную в семь часов утра 22 июня 1941 года перед командным составом своего полка.

Полк стоял на Украине, и Корж считал себя вправе говорить по-украински. Без военного и политического этикета. Как чувствовал, так и рубанул:

– Браты! Ось и прыйшов час нам показать, що нэ даром мы народный хлиб йилы. Так? Ну, прыказ получилы, – значить, об чем разговор?! Выполнять, и баста! Выступаем на Бэрлин. А чи скоро до нього дотопаем, – цього нэ скажу. Бо и сам того нэ знаю. Про всэ вам политруки расскажуть и з газет узнаетэ по ходу дила. Даю сорок минут на сборы и прощания-цилування. Жинкам скажить, щоб не курвылысь без вас, а понималы, що вы теперь не просто йихни пиднадзорни мужикы, а защитныкы родины! Ну, и растолкуйтэ, як умиете, що до полной победы вас ображать – обижать нэ дило. Всэ. Вольно! Разойдысь!..

Речь эта не только была понятна и русским, и белорусам, и армянам, но так, на украинском языке, и повторялась со всевозможными акцентами по дорогам войны и на привалах.

Зуев попал в дивизию Коржа уже после Курской битвы и пробыл под его командой до конца войны. Может быть, и не было совсем этой речи, а был просто соленый солдатский фольклор. Но характер полковника Коржа она передавала верно. Вот теперь и о мирных немцах, но все же бывших врагах Корж говорил коротко, выразительно и совсем не враждебно. Зуеву это нравилось. Он и сам чувствовал, что зло на немцев у него как-то тает, хотя внешне он старался быть хмурым и бдительным. Но это у него не всегда получалось…

Мечтам о турне по Европе неожиданно суждено было сбыться: знакомый товарищ из трофейной команды при армейском ПАРМе техник-лейтенант Машечкин посоветовал ему отправиться домой на трофейной машине. Из лома и завала машин, свезенных на огромный пустырь, они слепили нечто вроде своей собственной марки: к раме «оппель-адама» присобачили мотор малолитражной «БМВ», задний мост подошел от малого «мерседеса» древнейшей марки, сиденье от спортивного форда немецкой сборки воткнули в кузов уникального «фолькс-вагена». Таким образом, к их немалому удивлению получилась машина марки «зумаш» (Зуев – Машечкин), на которой капитан Петр Зуев, имевший по ранениям долгосрочный отпуск, при особой сноровке и страстном желании мог совершить в третий раз двухтысячеверстный путь от Эльбы до водораздела бассейнов Днепра и Волги. В третий раз потому, что в 1941 году от Западного Буга ему пришлось «форсировать» на восток: и Горынь, и две Случи, и Припять, и Днепр с притоком Сож, и Десну, да еще Оскол и Дон; затем, в обратном порядке, наступать вплоть до Одера. И, наконец, сейчас вольготно проехаться по следам Великого Наступления снова на восток.

– Все-таки вы, трофейщики, хорошая братва, – говорил расчувствовавшийся капитан Зуев своему дружку из ПАРМа. – Теперь уж поеду в качестве отпускника-победителя. И вроде вольного туриста.

– Да, колеса, брат, – это первеющее дело, – философски ответил «трофейщик». – Ну, вали, землячок, ни пуха тебе, ни пера…

Выводя машину марки «зумаш» из-за колючей проволоки ПАРМа на Потсдамское шоссе, капитан Зуев чувствовал себя словно птенец, первый раз расправивший крылья.

На трофейных машинах в конце войны ездили ровно столько, сколько хватало горючего в баке, а затем оставляли их на дороге так же, как вынуждены были это сделать их незадачливые хозяева. Тогда-то капитан Зуев и научился сидеть за рулем. В перерывах между боями было время и похвастать трофеями, обсуждая достоинства и недостатки автомобилей разных марок.

– Подвеска и амортизация у «оппелей», конечно, лучшая в мире, – важно, с видом знатока, утверждал комбат Васька Чувырин, всего три дня назад заехавший на этой самой подвеске с трофейным «супером» в овраг.

– У «мерседеса» мотор – зверь, – застенчиво вставлял свое слово молоденький лейтенант Щупликов.

К моменту форсирования Вислы Зуев успел поплавить подшипники у двух старинных «козлов» и одного классного «гросс-мерседеса». Во время оперативной паузы в районе Сандомира он подковал себя по теоретическим вопросам автотехники.

Пускаясь сейчас в дальний путь (по которому хаживали в глубь России и Наполеон и Гитлер), капитан не просто полагался на русское авось, а чувствовал себя заправским автомобилистом. Эту уверенность подкрепляла добрая четверть тонны запасных частей, которых хватило бы еще на одну машину. Их напихал дружок-трофейщик и в багажник, и в кузов, и в дополнительный сундук, приспособленный сзади этого фантастического экипажа.

Зуев почти неделю колесил по автострадам и шоссейным дорогам Германии: объехал по кольцу вокруг Берлина; пересек разрушенный город во всех направлениях; перечитал добрую половину надписей и скромно поставил и свою на стенах рейхстага; побродил вокруг Бранденбургских ворот. Затем подумал-подумал и махнул на своем экипаже в сторону Лейпцига и Дрездена. Было у него намерение, пользуясь свободным проездом, махнуть через границу в Судеты, ставшие снова территорией Чехословакии.

Чернильно-синяя, какая-то химическая, а не божья капуста – вот что намозолило ему глаза в первые часы езды по осенней Германии. Тщательно разделанная земля, вычищенная и подметенная, была разгорожена на мельчайшие участочки, с будочками, похожими на ватерклозеты. В этом пейзаже, казалось ему, было что-то жалкое и постыдное.

По дороге к Дрездену Зуев подобрал какого-то майора административной службы. На полпути из Потсдама штабная машина майора потерпела аварию. Он очень спешил в Дрезден.

Попутчик оказался вдумчивым, культурным человеком, видимо хорошо проинформированным в штабных делах. Зуеву смертельно надоело ехать молча, и он был рад собеседнику. Для завязки разговора он сказал ему насчет странной «химической» капусты. Тот живо взглянул на него через плечо и заметил:

– А у вас наблюдательный глаз, знаете. Нечто подобное навевала она и мне. Странное растение…

Помолчали. У пожилого майора – длинная, очень подвижная шея, живое лицо с внимательными глазами. Голова двигалась, как у ночной птицы. Казалось, он свободно может вертеть ею на все триста шестьдесят градусов. Глаз его Зуев поначалу не разглядел, так как взгляды обоих были прикованы к широкой, беспрерывно убегавшей назад ленте автострады, по которой тысячи мужчин в смешных кепках и женщин с тонкими жилистыми ногами перебирали велосипедные педали.

– Гляжу на них и диву даюсь, – сказал Зуев. – Вот так и едут день и ночь. Словно собирают мелкие щепки, черепки и осколки своей страны. Упорно и безнадежно.

– Философствуете? Профессионально или так – дилетантствуете? А учились где? – спросил майор.

Зуев, крепче сжав баранку, искоса взглянул на пассажира. Положив выбритый подбородок на серебристый погон, тот смотрел на капитана желтоватыми глазами, не моргая. Только морщинки вокруг рыжих ресниц да мешковатые наплывы кожи под щеками изображали ироническую улыбку. «Ишь ты, филин какой! Видать, проницательный!» Зуев отвернулся. Машина, не снижая скорости, подчиняясь повороту автострады, накренилась влево.

– В Московском университете? Когда кончали? – расспрашивал тот.

– Нет. Не угадали. В педвузе учился… И на войну…

Собеседник кивнул головой.

– А насчет капусты, будочек и прочего… Как историку, мне особенно это понятно. Вы правильно ощутили… Перед нами нагляднейший пример мстительной истории, твердящей людям о том, что путь человечеству вперед должны освещать лишь благородные идеи и честные исторические дела. Страна умных, технически грамотных и талантливых людей… Но этих пунктуальных и трудолюбивых германцев привела к падению идейная темнота! И бросила их в эти будочки душевная нечистоплотность фашизма. Чем скорее они это поймут, тем лучше для них самих же…

«Ишь ты, как выражается», – почему-то недружелюбно подумал Зуев, опять скосив глаза в сторону пассажира.

– Кстати, как у вас с фарами? Днем, видно, до Дрездена не дотянем? – спросил майор.

– Танковый аккумулятор. С «пантеры» снял, – ответил Зуев. И вдруг буйный дух студенческих дискуссий накатил на капитана: «Погоди же ты, ночная птаха, попробую и я тебя раскусить». – Лекции читаете?

Желтые глаза майора сузились, и он улыбнулся:

– Читал когда-то…

– А сейчас – в политотделе?

– Нет, почему же! Финансами ворочаем… И вообще ценностями.

Глаза «филина» устремились вдаль. Неморгающие, широко раскрытые.

– Сколько неповторимых, невозобновимых ценностей уничтожила война! Если б вы только знали…

Дух противоречия еще владел Зуевым. Почему он думает, что знает об этом больше его – боевого комбата гвардейской стрелковой дивизии? Нравоучительный учителишка и начфин, прикомандированный к железному денежному сундучку!.. Зуев взглянул на собеседника и осекся. Так искренне печален был взгляд больших рыжих глаз. Попутчик продолжал:

– …Безвозвратные потери, – пишут стыдливо в донесениях…

– Это об убитых так… – вставил задумчиво Зуев.

– …А кто вернет старинные соборы, росписи Рублева, рукописи? Дворцы Петергофа и Пушкина? Мебель и утварь Ясной Поляны?.. И парки Михайловского, Спасского-Лутовинова?.. Э-э-э, да что там…

Они замолчали. Лишь звонко шелестели шины на отличном немецком шоссе.

– Вот еду принимать картины, спасенные нашими людьми.

– Исторические ценности?

И Зуев вдруг вспомнил свои черепки, ядра, трубки и сундучок. Сберегла ли их мать в оккупации?..

– Ценности. Им и цены-то нет. Понимаете – нет! – продолжал гневно сосед. – Это бесценно, как воздух, вода, звезды… В отместку фашизму спасли вот гениального немца Дюрера, сбережем от варваров фламандские полотна, гений голландцев. Эх, дайте только срок, молодой человек, мы еще не так отомстим им за эту войну. Это будет месть такая, которой не видело человечество… За всю его историю… Слыхали побасенку? «Мы вас научили воевать», – гордо сказал на первом допросе Паулюс Рокоссовскому и Воронову. «Мы вас отучим воевать», – ответили оба. Так вот – о Германии… В ней столько же добра, сколько и зла. И она не всегда способна выбирать между ними. Вот в чем ее беда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю