355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Вершигора » Дом родной » Текст книги (страница 25)
Дом родной
  • Текст добавлен: 15 апреля 2017, 03:00

Текст книги "Дом родной"


Автор книги: Петр Вершигора



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Да, все, что с нами было, —

Было!

Александр Твардовский

1

Много передумал Зуев после районной партийной конференции. Он, конечно, уже давно не был тем необстрелянным юношей, который смотрел на жизнь только с точки зрения какой-то абстрактной справедливости. Он прошел войну. Правда, он и в армии знал самодуров, нередко использовавших власть и дисциплину, чтобы безнаказанно тешить свое самолюбие. Видел он и другие штуки – как на войне наживались, присваивая себе не только трофеи, добытые в боях народом, но и подвиги и боевую славу. Но чтобы в мирной жизни… в партийной работе… Нет, этого он не допускал.

Ему хотелось поговорить еще с кем-нибудь из старших, опытных партийцев. Подполковник Новиков почти не знал кадров района, он впервые присутствовал на большом партийном собрании в Подвышкове.

Дядя Котя Кобас, невольный виновник того, что произошло и так волновало Зуева, укатил в соседние районы с начмилом Пимониным. Зуев не был накоротке с другими членами бюро.

Оставалось поговорить с самим Швыдченкой.

Как-то поздно ничью, бродя по поселку, Зуев увидел, что в райкоме все еще горит огонь. Он решил воспользоваться случаем. Кроме Швыдченки и сторожа, никого больше там не оказалось.

Он без стука распахнул дверь в кабинет секретаря, но, как бы опомнившись, медленно повернулся спиной и, тщательно нажимая на ручку двери, прикрыл и даже подергал ее – хорошо ли закрыта.

Это позднее вторжение насторожило Швыдченку, и он привстал за столом, с любопытством вглядываясь в Зуева.

Зуев тяжело подошел к столу и, не ожидая приглашения, сел. Сел и Швыдченко, вместо обычного приветствия невнятно буркнул:

– Выкладывай, что стряслось…

Зуев, запинаясь, сразу начал разговор с интересовавшего его вопроса. У Швыдченки сошлись брови.

– Вы, Федот Данилович, не подумайте только, что я вроде как подхалимничаю… Ей-богу, это меня мучает, ну… просто… личное дело. И вот, что на гражданке может быть такое… такие вопиющие несправедливости, и не думал, не гадал.

Он вдруг замолчал, уже каясь, что начал разговор. Вряд ли Швыдченко поймет его по-настоящему. И, смутившись, опустил взгляд на красную скатерть.

Долго они сидели молча, верно, думая об одном и том же. А когда пауза показалась Зуеву нестерпимо неловкой, он поднял на Швыдченку глаза. Тот сидел в своем кресле как-то боком и, казалось, виновато поглядывал куда-то в угол кабинета.

– Это бывает… – выдавил он.

– Но ведь это же нарушение демократии! – вырвалось у Зуева.

– Конечно. Только какой?

– Внутрипартийной, советской, народной. Ну, самой справедливой.

– Э-э, брат. Демократия – это тоже палка о двух концах. Вот, скажем, демократия, когда кругом полно мелкой буржуазии. Если, скажем, нашего брата меньшинство. Тогда такой способ, можно сказать, самый справедливый. Он как бы одна из форм диктатуры пролетариата. Конечно, в мирном, так сказать, агитационном проявлении: кандидатуры, голосование… Ну, а если… – и Швыдченко как-то неопределенно пожал плечами и, раскинув руки, замолчал.

– Чего? Теперь уж договаривайте, раз начали…

– Ну, бывает, и в нашей среде формалистами используется эта самая штука.

– Чиновниками, вы хотите сказать, Федот Данилович? Чиновниками партии?

Швыдченко нахмурился:

– Вот что, парень. Ты сам сказал – коммунист ты еще молодой. Хотя и шибко образованный… что само по себе похвально. Но запомни раз и навсегда. О партийных чиновниках это троцкисты визжали. А я говорил тебе совсем о другом…

– Но ведь пытались использовать горячий характер дяди Кобаса, его, ошибку против вас.

– Э-э, брат, тут совсем другой случай.

– Какой же это случай? Мне же знать надо! – Зуев вскочил и побежал по кабинету, по проторенной его хозяином дорожке.

Швыдченко промолчал.

– Нет, никак не могу я вас понять. Неужели вы не видите, что Сазонов вас подсиживает. Он хочет быть хозяином района.

– Опять не туды, – сказал Швыдченко. – Хочет быть – пускай будет. Может, и в самом деле из него лучший руководитель, чем я.

– А что ему? – кипел Зуев. – Он же не был на фронте. Он… – и Зуев так скривился, словно в рот ему попала зеленая кисличка и он боялся вместе с нею выплюнуть кучу обидных упреков.

Швыдченко вдруг рассмеялся:

– Ох уж и народ – вояки!

– А вы кто? Вы что, на этом кресле, что ли, ордена свои высидели?

– Орденов моих не касайся. Это уже дело прошлое. И не думай так, что только те, кто воевал, люди порядочные. Да и тебе тоже нос задирать не следует. Может, у тебя он замаранный.

Зуев зло посмотрел в бровастое лицо секретаря и сказал, что Шумейко, видно, и ему уже докладывал. Всё материал на него, Зуева, собирает.

– Его дело такое, – неопределенно ответил Швыдченко. – Да ты опять совсем на другое повернул.

От этих, казалось бы, безобидных слов Зуева опять взорвало. Наваливаясь грудью на край стола и шаря глазами по лицу Швыдченки, он торопливо, все повышая голос, заговорил:

– Руководители! Совсем заруководились, все от своих спасаетесь… – и он зло и длинно выругался, чего с ним никогда раньше не случалось. – Неужели нужна еще одна война, чтобы понять, кто свой, а кто чужой? И откуда все это пошло?! Я понимаю, что принципиально не вы одни во всем виноваты. Но так больше жить нельзя. Полтора года прошло после победы, а колхозники, вы понимаете, колхозники не видят досыта хлеба… Твое слабее звено, секретарь, которым ты мне мозги выкручивал, не в бычках сидело и не в тягле, а поглубже. И брось прикидываться. Сам все понимаешь, а как страус в песке прячешься за бычками да землянками.

Недоумение на лице Швыдченки сменилось настороженностью, а во взгляде явно мелькнула мысль: «Уж не под банкой ли хлопец, черт его побери…» Для проверки этой своей догадки Швыдченко даже пригнулся лицом к столу, принюхался. Но от Зуева крепко пахло табаком, здоровым мужским потом и даже чуть-чуть тройным одеколоном.

«С этой стороны вроде все в порядке…» Швыдченко, успокоенный, откинулся в кресле. Но тут он что-то такое разглядел, неожиданное… Сложив руки, Швыдченко приготовился терпеливо слушать. А Зуев, чертыхаясь и все ниже клоня голову, сыпал словами, прижимая к груди стиснутые пальцы.

– Я не против вас лично. Неужели вы не видите, что народ из деревни бежит. Не только молодежь, а и пожилые, фронтовиков не затянешь, – на что стойкий народ. Одни женщины остаются да самые глубокие старики. Колхозники – главные производители хлебных ресурсов. Чем будет кормиться город. Еще два-три года – и… Ну что вы думаете об этом? – и Зуев вскинул глаза на секретаря.

Губы у него были твердо сжаты, в глазах застыло отчаяние и тоска. Швыдченко молчал, собираясь с мыслями.

А Зуев с нарастающей яростью спрашивал:

– Что делать? Как жить? И не ты один… таких районов, как наш, в стране, во всей России… вот… И есть руководители получше тебя, а допустим, что есть и похуже. Но что вы можете? Немцы разоряли, жгли и мучили народ! Где же взять? А если неурожай и в Сибири и во всесоюзной житнице, что тогда? А мы – власть. Предвидеть же надо…

Швыдченко рывком поднялся из-за стола, странно спокойным голосом обозвал Зуева щенком и молокососом и, не оборачиваясь, отошел к окну. Глядя сквозь стекло, замутненное брызгами запоздалого дождя, он еще раз твердо сказал:

– Конечно, щенок и молокосос… – И, неожиданно повернувшись лицом к Зуеву, заорал: – Да знаешь ли ты или совсем у тебя в пустой голове ничего не держится из истории нашей многострадальной родины, что мы имели на балансе в двадцатые годы?! В смысле промышленности. Да и в деревне! Читал хоть в книжках, дурак? Или все это мимо тебя сквозняком проскочило?! А то, что ты не остался неучем? Это что? Твои личные таланты, подвиги? А пятилетки – это игрушки? И никто из нас не ныл и в мировую скорбь не ударялся. А кто и впадал, тех призывали к порядку. Да знаешь ли ты, что за этот год, о котором ты скулишь, как о роковом для деревни, промышленность уже дает селу тракторов столько, что и… черт нам не брат. И, говоря военным языком, какой ты, к… лешему, солдат, если при одном слове «окружение» сложил оружие и поднял руки? Хенде хох, мол, сдаюсь…

«А зачем я его ругаю? – вдруг замолчав, подумал Швыдченко. – Ведь он еще молодой и со своими сомнениями не на базар пришел, а ко мне… К партии он пришел в моем лице… А вот мне к кому со своими сомнениями пойти? В обком к Матвееву-Седых? – И задумался. – Нет, в обком не пойду… К Сталину пошел бы… только как дойти?»

– Ладно, ты приглядись получше, чем такое буровить… – уже спокойно продолжал он. – А власть – это, между прочим, не только кресло да гербовая печать. Это тебе не просто лозунг, а смысл нашего с тобой существования! Власть – это союз рабочих и крестьян. Иначе мы не работники партии, а просто нахлебники на шее народа. Вот. Но парень ты настоящий. А что ругаю – так мне, может, самому так легче. И мне не нужно, чтоб человек тут, перед секретарем, преданную морду показывал, а сам на базаре или дома выкладывал свои тяжелые думки. Нет, ты так не подумай…

А Зуев вспомнил почему-то, что на его глазах предколхоза Манжос, доведенный как-то Сазоновым до белого каления, вынул из кармана завернутую в тряпочку колхозную печать и процедил сквозь зубы: «На, возьми колотушку, только душу отпусти».

Он рассказал об этом Швыдченке. Тот спросил:

– А Сидор как? Взял?

– Нет. Сразу охладел. И даже вроде присмирел.

– Вот видишь? А ты паникуешь.

– Так я же к вам, как к отцу…

– Я это так и понял. Но все же: думать думай, а язык не распускай. Как у тебя с учебой?

– Меня учебой не попрекайте, – попробовал отшутиться Зуев. – Только чему я за книжками научусь? – и он криво ухмыльнулся.

– Теории, – не принимая шутки, ответил Швыдченко. – А жизнь – она даст практику и окончательную полировку. И координацию. Об этом, что ли, ты хлопочешь? Все встанет на свое место. А то вы, молодежь, привыкли все на мировые масштабы мерить. А надо начинать с мелочей… с зернышек.

Зуев примирительно и виновато улыбнулся:

– Никак не ожидал от вас такой выдержки, Федот Данилович!

– Вот видишь, – вдруг похвастался Швыдченко. – А ты меня сусликом обзывал.

– Сусликом, – удивился Зуев. – Тогда извините… Неужели обиделись?

– Конечно, обиделся. А ты как думал? Только считал: пускай малое дитя потешится, – добродушно засмеялся Федот Данилович. – Я и на себя обиделся, – продолжал он серьезно. – За то, что сразу не вспомнил, откуда у тебя та думка про движение.

– А откуда? – задористо спросил молодой грамотей.

– Э-э, хлопче. Я не только Мичурина, Павлова, я и того Эн Рубакина читал. Ей-богу. Когда учился в комвузе, дал себе зарок: все книги одолею, до всего докопаюсь. И напоролся на этих профессоров. Рубакин, Миртов, какой-то немец Кунце ловко обучают, как все в голове по десяти полочкам раскладывать. И получилась у меня не голова, а этажерка. Ей-ей… Так эту мысль про движение я у Сеченова не только вычитал, а, и законспектировал.

Зуев с восхищением поглядел на Швыдченку. Вот так мужичок-простачок!

А Федот Данилович увлеченно и весело продолжал:

– Спасибо Ленину. Он того профессора Рубакина отчитал, а заодно и комнезамщика Федота на ум на разум навел. А то быть бы мне действительно сусликом черниговской породы.

Зуев, не понимая, поднял брови.

– Ну, начетчиком то есть. Некоторые из студентов комвуза так и подались в профессора. И сейчас по кафедрам свистят по-сусличьи. Ей-ей!

Зуев справился с первым удивлением.

– Да я же знаю, что возведенная в принцип мышления теория чистого движения – это бергсонианство.

– От бачишь, – живо перебил его Швыдченко. – И по фамилии знаешь. Тот чирей мозговой меня, вахлака, и совсем мог сбить с толку. Я ж таки партизан. Мне про Гарибальди любо-дорого послухать, а ты его – помнишь – с той дивчиной, что про штаны тайком подумала и уже в дрожь ударилась, на одну доску ставил. Нет. Бергсон твой для нашей закаленной диалектической натуры не дюже подходящая штука.

Зуев засмеялся:

– Теперь я буду с вами осторожнее. Вам пальца в рот не клади…

– То-то же, – ухмыльнулся Федот Данилович. – Но и не перестраховуйся. Не люблю. А если что и скажешь не так, сам поправлю. Доносить спецначальству не побегу. Сам скину тебе твои бриджи да ремешком отстегаю…

Петр Карпович нахмурился.

– Не бойсь. Понимаю. Но одно запомни: не ела душа чесноку – смердеть не будет… Так-то.

Зуев не ожидал от Швыдченки такой прыти. Он до сих пор знал лишь одну сторону его натуры – цепкую хваткость и внутреннюю честность. Да еще дотошность в практических делах. А тут вдруг простоватый Федот Данилович словно преобразился.

– Ты, товарищ молодой, напрасно эту историю так переживаешь. Ну случилось такое. И что?

– Как – что? – опять вскипел Зуев. – Они же подлость хотели устроить! На партийной конференции.

– Ну-ну, не скачи. Во-первых, кто они? Представитель обкома, что ли?

– Да он, этот Сковородников. Может, и приехал специально, чтобы вас…

– Да брось ты, Петро Карпович. Ну, я тебе говорю, брось. Во-первых, я за это кресло не то что руками, но и языком не держусь. Это раз. Теперь второе: доклад-то я действительно сделал неважный.

– А почему?

– Ну, это другое дело: что, да почему, да как. Словом, не возводи это в систему. Дело, конечно, получилось не ахти как ловко, но и для твоих переживаний никакого фундамента нет.

– А если это и в другой раз так будет? – вдруг сам пугаясь чего-то, спросил Зуев.

Швыдченко остановился боком, как-то по-птичьи, одним глазом посмотрел на собеседника и спросил:

– Это ты опять насчет демократии печешься, что ли?

– Ну хотя бы.

Все еще продолжая ухмыляться, повернувшись к нему спиной, Федот Данилович заговорил вдруг совсем другим тоном:

– Вот что, товарищ молодой и, конечно, шибко образованный. Чтобы легче было тебе все это понять, давай поговорим по-ученому. Вот ты небось зубрил не раз про видимость и сущность. Небось знакомы тебе эти категории?

– Конечно, – ответил, еще сохраняя тон превосходства. Зуев.

– Ну вот – знакомы. Знакомы как абстракция и книжная премудрость. А ты попробуй к жизни их применить. Конечно, я ведь не христосик какой-нибудь. И все прекрасно вижу. Это тебе сущность, – Швыдченко загнул один палец. – Будь я формалистом – дрожал бы я за карьеру? Конечно! И эта сущность мне была бы совсем не по носу. Я бы в драку полез. Вот и получилась бы склока в районном, подвышковском масштабе. Но поскольку ни мне, ни здоровому ядру нашей организации это совсем ни к чему, то и получилась из всей этой петрушки только одна видимость.

Зуев оторопело смотрел на Швыдченко, удивляясь, как он свободно и легко оперировал категориями, хорошо известными Зуеву по первоисточникам. А для него они до сих пор были далекими, применимыми только к высотам истории, абстракциями… А тут вдруг…

– Понятно. Но это же софистика.

– Вот уж чего не знал за собой, – засмеялся Швыдченко. – Ну давай…

– Вы говорили – палка о двух концах, ну, о сути демократии в условиях, скажем, когда преобладает мелкая буржуазия, а нас, партийцев и, как сказал бы дядя Котя, чистого пролетариата, меньшинство. Но ведь мы же говорили с вами про партконференцию. Это же не предвыборное собрание мелких торговцев или рантье где-нибудь во Франции. И не сельский сход. И даже не просто собрание в колхозе.

Федот Данилович ожесточенно поскреб свой горбатый нос. Долго думал. Вскочил, побежал. Опять сел.

– И выходит, парень, что опять ты прав. – Швыдченко хитро улыбнулся. – Вот что значит ученый. Признаю. Но все же насчет внутрипартийной демократии ты, брат, не загибай и не путай. Ее, конечно, маленько поприжали во время войны. Но ведь война требовала от всех нас повышенной дисциплины. Требовалось беспрекословное подчинение – это же главное в военной дисциплине. Так? Кое-кто и сейчас такими категориями мыслит.

– И злоупотребляет, – сказал Зуев.

– Не без того, товарищ. В жизни всяко бывает. Но ты смотрел бы лучше в корень. Меряй все более высокой меркой: ищи, где реальность и сущность, – победоносно подняв кверху кулак, сказал Швыдченко. Глаза его вдруг блеснули таким озорным огоньком, что Зуев не выдержал и рассмеялся. Он быстро подошел к секретарю, взял его довольно почтительно за плечи, посмотрел в его озорные глаза и сказал:

– Ну, Федот Данилович, спасибо. Положили вы меня на обе лопатки. И откуда это у вас берется?

Швыдченко усмехнулся:

– Как откуда? По первоисточникам шпарю. Тетрадки свои, конспекты поднял. Спасибо жинке – в эвакуации сохранила. Вот, – и секретарь подошел к «сейфу», открыл его, достал стопку пожелтевших, замусоленных тетрадей и, любовно, веером распуская большим пальцем толстый обрез страниц, так что они словно всхрапнули, продолжал: – Раз у меня в парторганизации завелись ученые члены партии, да еще и молодые, горячие, должен я подтягиваться? Конечно, с председателем Горюном или звеньевой Евсеевной у меня другой разговор. И попроще… И подушевнее, что ли. Ты не обижайся, конечно. Но главная наша партийная сила в руководстве, по-моему, состоит в том, чтобы к каждому подход иметь индивидуальный, по его уровню и разумению… Вон Кобас как мучается. Я вижу. Неловко ему. А человек он неплохой. С загибом, конечно.

– Махаевщиной от него шибает здорово.

– Ну, брось, брось. Ярлыки приклеивать мы мастаки, ты лучше помоги мне с ним душевно обойтись.

– Ладно.

– Ему ведь тоже нелегко. Загнул, сам видит, что загнул. А признаться – трудно. Как так, чистый пролетариат, а тут гаркнул, что называется, не разбери поймешь, как темный мужичок порепанный… – Швыдченко зашелся дробным смехом. – Ну, поможешь? Нет, кроме шуток: душевную проблему решить, с Кобасом контакт деловой найти – это для меня, как секретаря, первое дело на данный момент. Слово коммуниста. Я уж и пол-литра, если надо, готов поставить. Кроме шуток. Ну, понял?

– Постараюсь, Фэдот Даныловыч, – по-украински, нажимая на «ы», сказал Зуев.

– Ну, спасибо, – резко обрывая разговор, Швыдченко хлопнул майора по плечу, повернул его к двери и уже в спину крикнул: – Побольше работай, поменьше сомневайся, товарищ. Делай людям добро.

Уже взявшись за ручку двери, Зуев внезапно остановился и, повернувшись снова, с изумлением посмотрел на секретаря. Он вдруг подумал, что после школьных лет, после активной работы в комсомоле никто еще не говорил ему этих трех простых слов. Они прозвучали в устах партизанского комиссара как выстрел. Зуев так ничего и не сказал, только долго смотрел на Швыдченку, который перебирал на полочке тома с закладками из обойной бумаги.

Разговор этот произвел, на него огромное впечатление, еще большее, чем беседа с Пимониным. Семена, посеянные честными, искренними словами двух настоящих коммунистов – старого чекиста и хитроватого, но умного партизана, нашли в его душе благодатную, хорошо подготовленную почву. С самого детства была она вспахана мудрым дедушкой Зуем, активисткой – женотдельской заводилой, его горячо любимой маманькой; и друзья – пионеры, а потом и комсомольцы – все вместе развили они в его пытливой натуре повышенную общественную отзывчивость.

Позже, став зрелым человеком, Зуев не раз вспоминал добрым словом закаленных партийцев Швыдченку и Пимонина. Они вовремя встретились ему на распутье. Ведь факты послевоенной жизни, как ему казалось, не во всем сходились с его теоретическими знаниями, в которых он вырывался вперед и которые просто шлифовали его разум. А эти люди дали ему самый мощный инструмент познания – партийность. Не словесную, голую теорию, а чувства и мысли, воплощенные в деяния и призывающие к деянию.

Зуев не пошел домой, он еще долго бродил по темным, улицам, то убыстряя, то замедляя шаг.

«Делаю ли я добро? – спрашивал себя Зуев. – Вроде делаю. Какое? Во имя чего? Может, это добро до сих пор творилось в угоду своей собственной… чувствительности, что ли, или честолюбию? Добро эгоистическое и маленькое, которое хуже самого откровенного зла? Вот этот – Шумейко. Он не делает добра и не хвалится этим. Да и должность у него не очень добрая. И не в этом суть. А вредная его суть в том, что он в каждом подозревает то саботажника, то антисоветчика, то бог знает кого. Служба выработала у него такой характер? И специальную психологию? Но ведь и философия обязывает. «Чем ближе к построению социализма, тем острее классовая борьба». А где? В нашей стране? Или вообще – в мире? А если ее нет в нашем подвышковском масштабе? Значит, надо ее выдумать. Иначе со службы долой.

И откуда у таких, как Шумейко, эта повышенная подозрительность? Думают – бдительность? Нет, именно подозрительность…

Но что же он делает, этот Шумейко? Стравливает руководителей. Дядя Котя для него вроде бродила. Нет, тут мой долг – вмешаться. Надо со стариком потолковать. Только послушает ли он меня? А я на него маманьку напущу».

Зуев сам не заметил, как, увлекшись этими рассуждениями, подошел к Зойкиному дому. Там тоже еще не спали.

2

Появление Зуева в доме Зойки, да еще в такое позднее время, было встречено с удивлением, которое перекрывала радость. Мать и сестра, поздоровавшись и поговорив для приличия несколько минут, вышли в другую комнату. Ребенок спал. Зойка в гарусном платке, накинутом поверх блузки на плечи, остановилась у шкафчика, плетью опустив руки.

Как только они остались одни, странная неловкость овладела Зуевым. Вот зашел наконец поговорить начистоту, а с чего начинать?

– Все думал зайти к тебе, Самусенок, дневники твои занести. Шамрай уже давно их у меня оставил.

– Я знаю. Спасибо, – тихо сказала Зойка. И тут по ее удивленному взгляду Зуев понял, что сказал не то. Дневников-то с ним не было – они остались дома.

– Сейчас мимо шел. Вижу, свет. Дай, думаю, загляну на огонек. Поговорим… о жизни.

«Черт те чего плету. Да что я, словно оправдываюсь перед нею», – начиная злиться, подумал он и присел на табурет у стола.

Зойка молчала, ожидая, когда же он раскроет ей цель своего визита. Так и не дождавшись, первая подошла к нему и нагнулась, облокотившись на угол стола. Совсем близко, возле его опущенных глаз, блеснул пышный «девятый вал», а локоны даже коснулись щеки. На него смотрели участливые, познавшие материнство глаза.

– Трудно вам, Петр Карпович?

– А тебе легко? – с упреком спросил он.

– Мне что? Сама виновата. А вы из-за чего мучаетесь?

«Из-за любви к тебе», – чуть не вырвалось у него. Но он промолчал. И она, видимо, поняла это чутким женским сердцем.

– И не надо, Петрусь! Разлучила нас война. И это навеки. Я ведь тоже думала… Ну что ж что ребенок? Ведь я видела, знала – вы простили мне. Правда, простили?

Зуев кивнул утвердительно.

– Да и какое я имею право… обвинять или даже упрекать?

– Право имеете. Но вы читали, как оно получилось. А лучше было в потаскушки? Или в петлю, как Надька… – И вдруг, повеселев, сказала: – Тогда, после кино, я решила: вот пойду к нему сама, на шею брошусь, завлеку, уедем. Будем жить счастливо, забудется.

– А почему не пришла?

Зойка замялась.

– Говори, почему? – настаивал он с надеждой.

– Был у меня человек один.

– Котька? Шамрай. Пошла бы за него?

– Ради ребенка согласилась бы. Но он свою долю нашел. А сейчас о другом я. Тот человек мне про Москву рассказал. Дитя у вас там. Только берегитесь, Петруша, берегитесь вы их… Они от меня заявление на вас требовали…

– Ну и что же? Написала? – с интересом спросил Зуев.

– Да что вы? Разве можно друзей юности продавать. Неправдой… Если бы что было между нами… Только ведь не было.

– Конечно, не было, – вздохнув, сказал он.

Но она поняла это по-своему.

– Нет, какая я ни есть, а предательницей не была и не буду. Ведь вы моя любовь? Первая! И единственная… Чистая, настоящая, как тот мир, который нарушен войной… Веришь ли ты мне, друг мой? – вдруг резко переходя на «ты», спросила она.

– Верю, – твердо, глядя ей прямо в глаза, сказал Зуев.

– Спасибо… – тоже не отводя глаз, ответила она. И, видимо желая отблагодарить за доверие и как бы бросаясь с кручи в омут головой, даже зажмурившись, предложила то единственное, что оставалось в этой смятенной душе: – Хочешь, Петрусь, я твоей любовницей буду? Потайной, чтобы никто не знал. Никто, ни один человек. Ведь не маленькие мы. Украдем свое счастье… Как его у нас война украла…

Она замолчала, испуганно глядя куда-то через голову Зуева. Он невольно оглянулся, нахмурившись. Зойка и это поняла по-своему. Не дав ему заговорить, спросила с тоской:

– Она в Москве? Сын у тебя? Дочка?

– Девочка, – ответил неуверенно Зуев, потерев шершавую щеку и чуть заметно, уголком губ улыбнувшись, еще не смея называть ребенка дочерью.

Двое молодых людей застыли, не нарушая горького очарования.

– Ты сама решай… о себе… – неловко начал Зуев и осекся. – Я все равно за тебя, не решу…

– Я-то решила. Как Манька посоветовала. Нашла и я себе инвалида. На костылях. И грудь прострелена. Туберкулез, – жестко, все так же глядя мимо Зуева, продолжала холодно Зойка.

– Он знает? – не то о сыне, не то о себе безразлично спросил Зуев.

– Все знает. Я ему сказала: записываюсь не по любви. «Какая уж тут любовь? – ответил он мне. – Я доходяга. Об сыне думай. Что ж, что от немца. А ты – мать. Я ему честную фамилию дам, русскую…» И еще сказал: «Ты молодая, гуляй. Только меня не позорь…» Вот так-то складывается моя жизнь.

Глянув на Зуева, Зойка тихонько, не тем жестоким, как бы мужским голосом, которым она передавала ему слова своего будущего мужа, а совсем другим, как бы обращаясь к самой себе, шепотом выдавила:

– Спасибо, любовь моя…

Зуев чуть подался к ней, чего-то словно не расслышав. Неожиданным, материнским жестом Зойка обняла Зуева – не за шею, нет, а за голову – и поцеловала, нежно коснувшись глаз, лба, щек. Хлынувшие из ее глаз слезы, которых она не замечала, обжигая Зуеву щеку, привели его в смятение.

Отстранив Петра, она все повторяла:

– Спасибо, любовь моя, чистая, светлая…

– Мне-то за что благодарность? – крепко сжимая ее трепещущие пальцы и тоже как бы отстраняясь, недоуменно спрашивал Зуев, заглядывая ей в лицо.

Всхлипывая и улыбаясь, оглядела она Зуева омытыми глазами со слипшимися от слез ресницами, и, не отнимая у него рук, с восторгом ответила:

– Как же мне не благодарить тебя, Петр? Я тебе что сейчас предлагала? Потайно твоей любовницей стать. И согласись ты, пошла бы на это с радостью. Весь свет бы обманывала, только уж инвалида своего обманывать я не стала бы, нет! Этого не позволила бы себе, не посмела… А за что же ему еще эти муки? А потом, как отказался ты, обрадовалась. Заплакала – от радости. Честное слово, от радости. Ведь ты сам сказал, что веришь мне, так поверь до конца. Ни предательницей я никогда не была, ни потаскухой никогда не буду!

Пальцы Зойки сильнее задрожали в руках Зуева. А он, ощутив эту дрожь, встал, не отнимая своих рук, бережно усадил ее на табурет, машинально подвинул себе из-под стола маленькую некрашеную скамеечку, опустился на нее. Ласково, напряженно, долго смотрел он в Зойкино еще мокрое от слез, но счастливое лицо.

– А как же иначе, Зоя? Я хочу тебе только счастья… – Он еще не понимал, что ж такое хорошее совершилось… Но оно дало им ту радость, которая наполняла сейчас их обоих.

Уже спокойно, глядя сверху вниз на Зуева, высвободив вой руки и отстраняясь от Петра, Зойка сказала:

– Да, Петр. Потаскухой я не стану. Не смогу… И ты меня остановил. Как хочется быть честной женщиной… – страстно, как о горькой мечте своей, тайной и невозможной, шептала она. – Смело всем смотреть в глаза, не слышать за спиной оскорбительных шепотков, в словах – грубых намеков.

И, как бы обретя веру в свое мужество, глядя в лицо правде жизни, Зойка договорила:

– Значит, распишемся мы на той неделе. Без твоего слова я не могла. Сама себя боялась. Сейчас твердо знаю: буду солдату честной женой. Поверь и в это. Честной женой и матерью… А сейчас совсем мне жизни нет. Фабком вот из детского садика моего Валерку исключил. А что ребенок? Виноват в чем? Да и я сама работница не хуже всех.

– Не может быть, – протянул Зуев. – Дядя Кобас – человек правильный.

– Я его лично не виню. Он между нами, женщинами, как дирижер и как… милиционер. А мы – бабы, и жалостливее нас нет, но если уж обидим – то никакой мужчина так не ударит.

– Я сам поговорю с ним, – решительно сказал Зуев.

– Не надо, Петро, – просительно протянула Зойка.

– Нет, надо. Я по-партийному. Ребенок ни при чем. Верно?

– Наплели ему обо мне…

– Знаешь, Зойка… – Зуев вспомнил Швыдченку и сказал ей твердо, его словами: – Не ела душа чесноку – не будет и запаха. И к тебе это не относится…

Зойка улыбнулась этой нездешней поговорке:

– Спасибо. Но все же лучше не надо. Вот будет у Валерки отец… Ты его знаешь. Фронтовик. Из госпиталя. Одним словом, человек порядочный. Как и я – одинокий.

Зуев протянул Зойке руку:

– До свиданья, Зойка! Поздно уже… пора мне…

– Прощай, Петро! – кинув машинальный взгляд на ходики, ответила Зойка. – И правда, поздно. Еще раз спасибо тебе за все, за все.

У Зуева вдруг мелькнула мысль: «А ведь я не отказался от ее предложения, от того…» Но он тут же гневно прогнал ее, не желая, не смея гасить в себе теплого, чистого чувства чего-то хорошего, что, помимо его воли, вошло в его отношения с Зойкой. «А может, и не было любви? А была просто жалость, к несчастному, опозоренному другу жалость?» – подумал он. И сказал уверенно:

– За Валерку не беспокойся. – Уже на пороге он еще раз пообещал: – Утрясем вопрос, – и шагнул в темноту.

Жизнь показалась ему ясной, полной, правильной, а значит, и счастливой.

3

На следующий день прямо с утра Зуев пошел на фабрику. В фабкоме, как всегда, толклось много народу. Дядя Котя внимательно взглянул на Зуева:

– А-а, Петр Карпович… Вот хорошо, что заявился. Погоди малость. Дело есть…

Зуев примостился у окна, рассеянно поглядывая во двор, где шла погрузка в пульмановские вагоны больших фанерных ящиков с готовой продукцией.

Закончив разговор с посетителями, предфабкома хлопнул Зуева по плечу:

– Хорошо, что зашел. Как Степановна?

Зуев ответил на эти вопросы, заданные «вообще». Дядя Котя понял, что у Зуева дело, которое он не хочет выкладывать на людях, и насторожился.

Отбиться от очередных посетителей можно было единственным способом – уйти из фабкома. Дядя Котя предложил:

– Пошли по цехам…

Зуев не был в цехах со дня возвращения с войны. Все на фабрике было по-старому. Только в автоматном прибавился новый агрегат. Близнец тому единственному, советскому, который видел раньше Зуев.

– А старика – на свалку? – спросил Зуев монтажников, возившихся с наладкой возле нового станка.

Кобас недовольно нахмурился:

– Погоди сваливать, скорый какой… Ты куда отсюда?

– Думаю, в райком…

– К Федоту? И мне к нему надо бы заскочить… – Дядя Котя замялся. – Давай вместях… Веселее…

Они прошли сушильный цех. Зуев мельком поглядел на Зойку, многозначительно кивнул ей на Кобаса; Зойка принужденно улыбнулась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю